Жизнь без жизни

- -
- 100%
- +

Глава 1. Идеальный механизм
Будильник должен был зазвонить в семь.
Он знал это так же точно, как знал, что за окном — серое небо, что жена уже стоит на кухне, что вода в чайнике сейчас ещё холодная, но через три минуты начнёт шуметь, а через пять — закипит. Он знал это до того, как открывал глаза. Знал телом, кожей, каким-то глубоким, досознательным уровнем восприятия, который не требует ни мыслей, ни доказательств. Просто — знает. Как знает человек, что дышать нужно именно сейчас, а не через секунду.
Без одной минуты семь он перевернулся на бок, протянул руку к тумбочке и положил палец на кнопку будильника. Телефон лежал экраном вниз — так он клал его каждый вечер, и так он брал его каждое утро. Палец лёг на ребро корпуса, нащупал кнопку сбоку. Секунда. Две. Экран должен был загореться. И он загорелся — без одной минуты семь. Без единой секунды погрешности. Он нажал кнопку до того, как раздался первый звук.
Тишина осталась неразрушенной.
Он лежал ещё несколько секунд, глядя в потолок. Потолок был белый, ровный, без трещин, без разводов, без пятен. Он не помнил, когда этот потолок стал его потолком. Не помнил, когда переехал в эту квартиру. Не помнил, как выбирал обои — если выбирал. Не помнил, вешал ли люстру сам или она уже висела. Эти мысли пронеслись быстро, как облака за окном, не задев ничего важного, не зацепив ни одной эмоции. Они просто были. А потом их не было.
Он сел на кровати.
Постель была уже наполовину пуста. Справа, на жениной стороне, одеяло было откинуто, подушка примята — единственное доказательство того, что рядом с ним ночью кто-то лежал. Сама она, конечно, уже давно ушла. Он не слышал, как она встала. Он никогда не слышал. Она двигалась по квартире бесшумно, как тень, как приложенный к реальности силуэт, который существует, но не проявляет себя в звуке. Иногда, если он задерживал дыхание и прислушивался, он мог различить лёгкий шлёпок босых ног по кафелю в коридоре. Но это было редко. Обычно — тишина.
Он опустил ноги на пол. Линолеум был холодный. Не ледяной, не обжигающий — просто холодный, ровно настолько, чтобы почувствовать, что ноги касаются чего-то плотного и чужого. Он встал. Рост — он не знал своего роста точно, но потолок в коридоре был достаточно высок, чтобы он не мог дотянуться до него даже вытянув руки, и достаточно низок, чтобы ощущать пространство давящим. Квартира была небольшая. Две комнаты, кухня, совмещённый санузел. Всё функционально, всё на своих местах. Ничего лишнего.
В коридоре он посмотрел на себя в зеркало. Зеркало висело на стене, небольшое, в простой пластиковой раме. Из него на него смотрел мужчина лет тридцати пяти — может, тридцати шести, может, тридцати семи. Лицо было гладкое, без особых морщин, но с какой‑то внутренней усталостью, которая проступала не в складках кожи, а в чём‑то другом — в отрешённом выражении глаз, в покое губ, в том, как лицо существовало само по себе, без всякого намерения что‑то выразить. Глаза смотрели на него и не видели его. Он смотрел на себя и не узнавал. Нет, не так — он узнавал, но без чувства. Как узнают предмет мебели, который стоит в углу столько лет, что перестаёшь его замечать.
Он провёл рукой по лицу. Щетины не было. Он брился каждый вечер, перед сном, хотя не помнил, когда начал это делать и почему вечером, а не утром. Просто — вечером. Перед сном. Как все ритуалы его жизни — без вопроса, без сомнения, без попытки изменить существующий порядок вещей.
Кухня встретила его умеренно приятным запахом. Запахом имеющейся, но пока ещё не готовящейся еды. Масло, которое ещё не налито на сковороду, но уже предчувствуется. Хлеб, который ещё не достали из пакета, но воздух уже знает, что достанут. Это было странное свойство их кухни — она пахла тем, что будет, а не тем, что есть.
Жена стояла к нему спиной.
Она стояла у плиты, и он видел её силуэт — узкие плечи, мягкую линию спины, волосы, собранные в хвост. Волосы были русые, не длинные, не короткие. Халат — серый, застёгнут на все пуговицы до горла. Она не оборачивалась, когда он входил. Не оборачивалась никогда. Она не игнорировала его, она просто знала, что он пришёл. Она всегда знала. Как он знал про будильник. Каким-то глубинным, досознательным чувством, которое не требует ни звуков, ни подтверждений.
— Доброе утро, — сказал он.
— Доброе, — ответила она.
Голос был тихий, ровный. Без интонации. Не холодный — нет. Не равнодушный. Просто — ровный. Как линия на кардиограмме, которая идёт и идёт, без скачков, без провалов, без пиков. Живая, но еле-еле.
Он сел за стол. Стол был небольшой, квадратный, покрыт клеёнкой с цветочным узором, который он не помнил, когда появился. Стул был деревянный, с мягкой подкладкой, которая продавилась от постоянного сидения. Он садился на один и тот же стул каждое утро. Справа от него было окно — серое, как и вчера, как и позавчера, как и всегда, насколько он мог помнить. За окном — двор, деревья без листьев [или с листьями? он не обратил внимания], соседний дом, такая же серая стена с такими же окнами.
Она поставила перед ним тарелку. Яичница из двух яиц, два куска хлеба, масло в маслёнке. Чай в кружке — белой, без рисунка, с одной трещиной на ручке, которую он столько раз держал в руках, что она стала частью его ладони. Чай чуть горчил. Как всегда. Он не обращал внимания.
Он посмотрел на еду. Еда была правильная. Два яйца — глазунья, белок плотный, желток жидкий, посередине, не растёкшийся. Хлеб отрезан ровно. Масло разрезано ножом, а не намазано — она всегда резала масло маленькими квадратиками и клала рядом с хлебом, не на него.
Она села напротив. У неё была такая же тарелка. Такая же яичница. Такой же чай. Они ели молча. Звук вилок, касающихся тарелок, звук жевания, звук глотания. За окном было тихо. Ни машин, ни голосов, ни ветра. Тишина. Ни что не обращало на себя никакого внимания. Только этот столовый концерт, повторяющийся изо дня в день, как заезженная пластинка, которую поставили на повтор и забыли переключить.
Он жевал и смотрел на неё.
Она ела, не поднимая глаз. Маленькие кусочки, аккуратные движения, губы сомкнуты. Она не чавкала, не торопилась, не медлила. Каждый её жест был выверен — не осознанно, нет, а как-то глубже, чем осознанность. Как будто её тело выучило эти движения до такой степени, что ни ум, ни душа больше не требовались для их выполнения. Рука берёт вилку. Вилка держит кусочек. Рот открывается, кусочек кладётся на язык, рот закрывается, жуёт, глотает. Рука возвращается. И снова. И снова. Как конвейер. Как механизм.
Он вдруг поймал себя на мысли, которая раньше не приходила — или приходила, но он её не замечал, как не замечаешь муху на стене, пока она не двинется.
Она красивая.
Нет, не так. Она была красивая — в этом не было сомнения. Черты лица правильные, тонкие, кожа светлая, гладкая. Но это была красота неживая. Красота фарфоровой куклы, которую поставили на полку и забыли. Красота восковой фигуры. В ней не было тепла. Не было движения. Не было того, что делает лицо живым — микровыражений, мимических морщинок, складок у глаз, которые появляются, когда человек смеётся или улыбается. Она не смеялась. Он не помнил, чтобы она смеялась или улыбалась. Не помнил, чтобы она плакала. Не помнил, чтобы она злилась. Она просто — существовала. В этом спокойном, ровном, абсолютно нейтральном состоянии, из которого нет ни выхода вверх, ни падения вниз.
— Вкусно, — сказал он. Не потому, что было на самом деле вкусно. Было обычно. Но он говорил это каждое утро, и каждое утро она отвечала одно и то же.
— Я рада, — сказала она.
И… улыбнулась. Коротко. Одними губами. Губы поднялись на долю секунды, обнажив ровные зубы, и вернулись обратно. Глаза не изменились. Глаза остались такими же — спокойными, пустыми, смотрящими сквозь тарелку, сквозь стол, сквозь пол. Это была не улыбка, это было… что-то имитирующее её.
Он допил чай. Встал. Отнёс тарелку в раковину. Она встала тоже, забрала свою тарелку, поставила рядом с его. Открыла кран. Вода полилась. Она начала мыть посуду. Он постоял секунду за её спиной, глядя на то, как её руки двигаются в мыльной воде — губка, тарелка, круговые движения, полоскание, сушилка. Тарелка за тарелкой. Вилка за вилкой. Кружка. Всё в одном и том же порядке. Всё с одной и той же скоростью.
Он вышел из кухни.
Комната, в которой он работал, была маленькая. Стол у стены, на столе — монитор, клавиатура, мышь. Системный блок на полу, под столом, тихо гудит. Стул — офисный, с подлокотниками, регулируемый чёрный, кожаный [или кожзам — он не знал и никогда не задавался вопросом]. Он сел, включил монитор. Экран мигнул, компьютер загрузился. На рабочем столе — папки. Отчёты. Таблицы. Цифры.
Цифры.
Он открыл первую таблицу. Столбцы чисел, выстроенные друг за другом, как солдаты на плацу. Ровные, аккуратные, бессмысленные. Он не знал, что значат эти цифры. Не знал, для кого он их сводит. Не знал, кому отправляет. Просто — открывал, сверял, вводил, формировал отчёт, отправлял по электронной почте. В ответ приходило автоматическое письмо: «Отчёт получен. Спасибо за работу.» И — иногда, не каждый раз — небольшое начисление на карту. Три, четыре, пять тысяч. Небольшие суммы. Он не думал о них. Не думал, много это или мало. Не думал, на что их хватает. Деньги были на карте — их хватало, чтобы платить за квартиру, за электричество, за интернет, за еду. Этого было достаточно. Или не достаточно — но он не думал об этом.
Цифры плыли по экрану. Он вводил их механически, не задумываясь, не анализируя, не проверяя. Палец нажимал клавишу, цифра появлялась на экране, палец переходил к следующей. Он мог делать это с закрытыми глазами. Он, возможно, и делал — не закрывая глаз физически, но закрывая их внутренне, уходя в какое-то серое, безвидное пространство, где нет ни мыслей, ни чувств, ни времени. Просто — движение пальцев по клавишам. Щёлк, щёлк, щёлк. Цифра за цифрой. Строка за строкой.
Он не знал, сколько времени прошло. На часах в углу экрана было 10:47, когда он открыл первую таблицу. Когда он закончил и отправил отчёт, на часах было 12:13. Полтора часа. Он не помнил этого времени. Не помнил, о чём думал — если думал. Не помнил, менялось ли что-то за окном. Не помнил, вставал ли он. Просто — было 10:47, а стало 12:13. Между ними — пустота. Цифры на экране и пустота в голове.
Он откинулся на спинку стула. Потянулся. Тело хрустнуло — позвоночник, плечи, шея. Звук был привычный, как и всё остальное. Он встал, подошёл к окну. За окном — двор. Та же серая стена соседнего дома. Деревья. Он посмотрел на них внимательнее. На деревьях были листья. Зелёные. Значит — лето? Или весна? Он не знал, какое сейчас время года. Не то чтобы не знал — он мог бы посмотреть на телефон, там была дата. Но ему не было интересно. Ему не было ни интересно, ни неинтересно. Ему просто, наверное, было всё равно. Ничего не было. Никакого интереса ни к чему.
Из кухни донёсся звук воды. Она снова мыла что-то. Или ту же посуду. Или пол. Или протирала стол. Она всегда что-то делала. Всегда. С утра до вечера — уборка, готовка, стирка, глажка, снова уборка. Она не садилась. Точнее — садилась, но ненадолго. Поела, немного отдохнула, и сразу встала. Сидеть для неё было, видимо, тем же, что для него — стоять на голове: необычное, неестественное положение, из которого нужно поскорее выйти. Она двигалась по квартире, как заводная игрушка, у которой не кончился завод. Но без энергии. Без радости. Без цели. Просто — движение. Ради движения. Ради того, чтобы не останавливаться.
Он вернулся к компьютеру.
Новая таблица. Новые цифры. Новый отчёт. Он открыл, начал вводить. Щёлк, щёлк, щёлк. Палец, клавиша, цифра. Курсор мигал. Он моргал изредка, глядя в экран. Время шло.
В 14:00 она позвала его обедать.
Обед был такой же предсказуемый, как и всё остальное. Суп — какой именно, он не обратил внимания, но суп. Хлеб. Второе — мясо с макаронами или картошкой. Он как-то даже не задумался. Ел, не чувствуя вкуса. Нет — он чувствовал вкус. Горячий, солёный, нормальный. Но вкус не вызывал ничего. Ни удовольствия, ни недовольства. Просто — ощущение на языке, которое появлялось и исчезало вместе с куском пищи.
— Как работа? — спросила она.
— Нормально, — ответил он.
— Сколько отчётов?
— Два. Может, три.
Она кивнула. Улыбнулась — так же коротко, как утром, так, что эту мимику и улыбкой‑то назвать было трудно: только губы чуть дрогнули. Встала, убрала тарелки. Он постоял в коридоре, не зная, куда идти. Или, нет, не то чтобы не зная — вариантов было два: комната с компьютером или комната с кроватью. Кровать — рано. Компьютер — ещё два отчёта. Он пошёл к компьютеру.
В коридоре, проходя мимо зеркала, он снова увидел себя. Остановился. Посмотрел. Мужчина тридцати пяти — или тридцати шести, или тридцати семи лет. Лицо. Глаза. Рот. Нос. Всё на месте. Всё правильно. Он наклонился ближе к зеркалу, всмотрелся в свои глаза. Глаза смотрели на него. Карие — или тёмно-карие, почти чёрные. В них не было ничего. Ни мысли, ни эмоций, ни воспоминаний. Просто — зрачок и радужка. Биологический механизм, который работает, потому что должен работать. Он смотрел в зеркало и не мог понять — это он? Это правда он? Вот этот человек, который стоит в коридоре, который только что поел суп, который сейчас пойдёт вводить цифры в таблицу — это он?
Вопрос повис и растворился.
Он вернулся к столу. Цифры. Таблицы. Щёлк, щёлк, щёлк. Время. 14:47. 15:22. 16:05. Он не чувствовал усталости, не чувствовал бодрости. Он просто — был. Существовал. Занимал пространство, дышал воздухом, потреблял еду, производил щелчки по клавиатуре. Функционировал.
В 18:00 она позвала ужинать.
Ужин был лёгкий — салат, чай, бутерброды. Они сидели друг напротив друга, и он вдруг — вдруг, как вспышка, как искра в тёмной комнате — заметил, что она ест левой рукой. Нет, не левой. Она держала вилку в правой руке, но хлеб брала левой, и левой же подносила его ко рту, между глотками чая. Он не помнил, всегда ли она так делала. Наверное, всегда. Наверное, он видел это сотни раз. Но не думал об этом. Но сейчас — увидел и подумал. Как видишь деталь, которая всегда была перед глазами, но которую мозг почему-то решает отметить именно сейчас, в этот момент, без всякой причины.
Она подняла глаза и поймала его взгляд.
— Что? — спросила она.
— Ничего, — сказал он.
Она опустила глаза и продолжила есть.
Он смотрел, как она жуёт. Как двигается её челюсть. Как глотает. Как берёт хлеб левой рукой. Как откусывает. Как жуёт. Как глотает. Всё это было таким маленьким, таким незначительным, таким обычным — и одновременно таким странным. Странным не в том смысле, что она делала что-то не так. Странным в том смысле, что она вообще это делала. Что она здесь. Что она существует. Что они сидят за одним столом, едят одну еду, живут в одной квартире — и он не помнит, как это началось.
Когда они познакомились? Он не помнил. Когда поженились? Не помнил. Сколько лет они вместе? Не помнил. Была ли у неё другая жизнь, другое лицо, другой голос — до того, как она стала тем, кем она является сейчас? Он не знал. И что хуже всего — его это не беспокоило. Не беспокоило до этой секунды. До этой искры, которая вспыхнула и погасла, оставив после себя лишь лёгкий, едва заметный осадок — как запах дыма от погасшей спички.
После ужина она убрала со стола, помыла посуду, протёрла столешницу, сложила полотенце, повесила его на крючок, проверила конфорки — все выключены, — закрыла кран — не течёт, — и вышла из кухни. Он слышал, как она прошла в ванную, как открыла дверцу шкафчика, как что-то звякнуло — стекло о пластик или металл, — как открылась вода. Она чистила зубы. Он знал каждый звук, каждое движение. Знал их так, как знал звук будильника, запах кухни, трещину на кружке. Знал — и не помнил, как узнал.
Время шло незаметно. Что ещё происходило, он не обрати внимание. Затем только, что в 21:30 она вышла из ванной в пижаме. Серая, как халат. Пуговицы до горла. Она прошла мимо него — он сидел в кресле в гостиной, не делая ничего, просто сидел, — и сказала:
— Пора спать.
— Да, — сказал он.
Он встал. Почистил зубы — та же паста, та же щётка, те же движения, что и всегда. Умылся. Посмотрел на себя в зеркало — того же мужчину, с тем же лицом, с теми же пустыми глазами. Вышел из ванной, вошёл в спальню. Она уже лежала — на правом боку, спиной к нему, одеяло натянуто до плеч. Он лёг на левый. Выключил свет.
Темнота.
Тишина.
Он лежал и смотрел в потолок. Потолок был чёрный — или не чёрный, а просто отсутствие света создавало такое впечатление, которое глаза интерпретировали как чёрное. Он не чувствовал сна. Сон не приходил — он накатывал. Медленно, как прилив, как тяжёлая, плотная жидкость, которая поднимается от ног к голове, заливая сначала ступни, потом колени, потом бёдра, потом живот, грудь, шею. Он не боролся с ним. Не приветствовал. Просто — лежал и ждал, пока прилив не зальёт голову, пока темнота не станет полной, пока сознание не погаснет, как экран монитора.
Перед тем как уснуть, он подумал — или не подумал, а просто в голове пронеслось, как проносится облако: что-то не так.
Мысль не имела формы. Не имела содержания. Не имела направления. Просто — что-то не так. С чем — он не мог сказать. С квартирой? С женой? С работой? С ним самим? Он не знал. Мысль повисла на мгновение, как запах, который не можешь определить, — то ли горелый, то ли цветочный, то ли просто воздух изменился и растворилась в приливе сна.
Он заснул.
Спал он без снов. Без видений. Без образов. Просто — выключился. Как выключается лампа. Щёлк — и темнота. Никакого перехода, никакой границы между бодрствованием и сном. Был свет — возникла темнота. Был день — стала ночь. Был он — и не стало его. А потом — через несколько часов, которые прошли как одна миллисекунда — он снова будет лежать в кровати, и будет без одной минуты семь, и его рука потянется к тумбочке, и палец ляжет на кнопку будильника, и он нажмёт её до того, как раздастся звук.
И всё начнётся сначала.
Завтрак. Цифры. Обед. Цифры. Ужин. Зубы. Свет. Темнота. Тишина.
Каждый день.
Каждый.
И он не помнил, было ли когда-нибудь иначе.
Глава 2. Первые трещины
Обед был в 14:00. Всегда в 14:00. Не в 13:58, не в 14:02. В 14:00. Она звала его из кухни — не обязательно голосом, чаще звуком тарелки, которую ставила на стол. Тихий фарфоровый стук о клеёнку. Он слышал его сквозь гудение компьютера, сквозь цифры, сквозь пустоту в голове — и вставал. Стул отъезжал назад, скрипнув ножками и он шёл по коридору на кухню, а она уже сидела за столом, перед ним — его тарелка, перед ней — её. Две тарелки. Две кружки. Два набора приборов. Два куска хлеба. Всё симметрично, ровно, как на картинке.
Сегодня был суп. Горячий, густой, с картошкой и макаронами. Он сел, взял ложку, подул на суп. Она уже ела. Та же манера — маленькие кусочки, аккуратные движения, губы сомкнуты. Он ел и смотрел в тарелку. Суп был нормальный. Вкусный, может быть. Он не чувствовал вкуса так, как, вероятно, должен был его чувствовать. Не в том смысле, что не чувствовал вообще — чувствовал. Горячо. Соль. Картошка. Но это было как описание, а не как ощущение. Как если бы кто-то другой ел этот суп и рассказывал ему, какой он на вкус, а он только слушал.
На середине супа он остановился. Ложка зависла над тарелкой. Он смотрел на суп — на масляные круги на поверхности, на разваренную картошку, на макаронину, которая развернулась и плавала длинной белой лентой. И вдруг — снова та мысль. Та же, что вчера вечером, перед сном. Что‑то не так. Но сегодня она была не облаком, не запахом — она была острее. Конкретнее. Не чётче — конкретнее. У неё появились края.
Деньги.
Он подумал о деньгах. Нет, не совсем так, не подумал, они просто возникли в голове, как возникает надпись на экране, когда нажимаешь нужную кнопку. Деньги. Он получает их за свои отчёты. Сколько? Три, четыре, пять тысяч. Может, иногда шесть. За месяц — двадцать, двадцать пять, может, тридцать. Он не складывал, не считал, не анализировал. Но сейчас — сложил. В голове, молча, пока ложка висела над супом. И получилось — мало.
Мало.
Он поднял глаза на жену. Она ела, не замечая его взгляда. Хлеб левой рукой, вилка в правой. Челюсть двигается. Глотает.
— Лен, — сказал он.
Она подняла глаза. Пустые, спокойные. Ждущие.
— Мы всегда так жили? — спросил он.
Вопрос повис между ними, как пылинка в полосе света. Она смотрела на него — секунду, две. Потом губы дрогнули, поднялись, обнажили зубы на мгновение. Улыбка. Вернее, её подобие.
— Конечно, — сказала она. — Всё хорошо. Ешь.
И опустила глаза обратно в тарелку.
Он смотрел на неё ещё несколько секунд. На её макушку, на пробор в волосах, на ушко, чуть выступающее из-под пряди. На шею — белую, тонкую, с горизонтальной складкой, которая появлялась, когда она наклоняла голову. Она снова стала есть, и он снова стал смотреть в суп. Ложка опустилась, зачерпнула, поднялась. Он ел. Но вкус пропал окончательно. Осталась только температура и текстура.
После обеда он вернулся к компьютеру, но не сел. Постоял рядом со стулом, положив руку на спинку. Кожа [или кожзам] была прохладной. Он сжал её, отпустил. Пальцы оставили след — бледный, быстро исчезающий. Он посмотрел на монитор. Экран ещё светился — таблица, открытая на середине, курсор мигал в пустой ячейке. Цифры ждали его. Он не сел. Вместо этого подошёл к окну.
Вот отредактированный вариант с сохранением кинематографичного ритма, атмосферы и настроения фрагмента:
За окном был двор. Он уже видел его утром. Серая стена соседнего дома, деревья, земля. Детская площадка — старая, ржавая, с горкой, на которой никто никогда не играл. Или играл — он не знал. Он не помнил, чтобы смотрел в это окно дольше пяти секунд, но сейчас стоял и всматривался. Небо было серым. Не пасмурным — именно серым. Ровным, однотонным, без облаков, просветов и солнца. Словно кто-то натянул над городом чистый лист и забыл нарисовать погоду. Или может ему так казалось.
Когда он в последний раз чувствовал солнце? Не видел — видел-то он его, наверное, каждый день, мельком, краем глаза. А именно чувствовал. На коже, на лице. Тепло, которое проникает сквозь кожу и растекается внутри, по мышцам и костям. Он закрыл глаза и попытался вспомнить. Тепло. Солнце. Лицо. Летний день. Хоть что-нибудь.
Ничего.
Он открыл глаза. Серое небо. Серый двор. Серая стена. Отошёл от окна и сел за компьютер. Цифры, таблицы, щёлканье клавиш. Но сегодня что-то изменилось. Не в таблицах — они остались те же. Не в пальцах — они двигались всё так же привычно. Изменилось то, что стояло за этими цифрами. Раньше за ними была лишь пустота — серая и безликая, как небо за окном. А сегодня за цифрами проклюнулся вопрос. Один, маленький, назойливый, словно бьющаяся о стекло муха: откуда деньги?
Третий отчёт он закончил в 16:47. Отправил. Тут же пришло автоматическое письмо: «Отчёт получен. Спасибо за работу». Посмотрел на экран, открыл браузер и зашёл в банковское приложение. Баланс карты — четырнадцать тысяч семьсот тридцать два рубля. Он пролистал историю операций. Поступления — по три, четыре, пять тысяч. Регулярно. Откуда-то. От кого-то. Нажал на одну из строчек, чтобы посмотреть подробнее. В графе отправителя — странная аббревиатура. Ни знакомого банка, ни названия известной компании. Он перечитал буквы дважды. Ничего. Ни малейшего узнавания, ни единой ассоциации. Просто буквы.
Он закрыл приложение. Открыл снова. Ещё раз посмотрел на баланс. Четырнадцать тысяч семьсот тридцать два рубля. Это были реальные деньги. На них можно было жить: платить за квартиру, покупать еду. Но он совершенно не мог объяснить себе — откуда они. Его отчёты явно не стоили того, чтобы за них платили. Он прекрасно это понимал. И дело было не в том, хороший он работник или плохой [этого он и сам не знал], а в том, что объём работы был просто смехотворным. Три-четыре таблицы в день. Полтора часа за компьютером. Это не работа. Это лишь её имитация. Занятие, которое просто убивает время, но не создаёт абсолютно никакой ценности. Но за него платили. И на карту исправно падали деньги — причём не только за эти отчёты. Были и другие поступления. Регулярные. Одинаковые. Пособия? Пенсии? Компенсации? Он понятия не имел.
Жена. Она не работала. Вообще. Он не мог вспомнить, чтобы она когда-либо работала. Не помнил, чтобы она по утрам уходила куда-то, возвращалась уставшей, рассказывала о коллегах или жаловалась на начальника. Ничего подобного. Она всегда находилась дома. Готовила, убирала, стирала, гладила. Выходила из квартиры лишь ненадолго — в магазин за хлебом, молоком или чем-то ещё. Возвращалась. Клала пакеты на стол. Раскладывала продукты. И продолжала монотонно двигаться по дому, как заведённая игрушка.



