Кабул – Донбасс

- -
- 100%
- +
Американец сменил тон, последние фразы он произнес нарочито грубо. Хасану было предложено через две недели прийти на базу в Кандагаре к вечеру, а до этого составить список тех «бывших братьев», которых он привлечет в свой новый талибский отряд. На базу его пропустят, а там – вперед, за работу…
Афганец согласился. А через день со всей семьей он уехал в Пакистан, к родственнику. Подумал, что спрятался. Страус, а не мужчина. Так и пошутил горько, рассказывая свою историю Мухаммаду: «Хасан – глупый страус». Пошутил и поднял левую ладонь. На ней не хватает двух пальцев, мизинца и безымянного. Вернее, на каждом было отрублено по фаланге. Два пальца – вместо двоих сыновей. «Паки нашли через две недели. Мне – только пальцы. А дяде – пулю в затылок». Паки посоветовали больше не расстраивать американцев и предложили новую дату для явки. Хасан на этот раз последовал совету и явился в срок. На базе в Кандагаре его ждали. Полковник нагло взял за запястье руку с беспалой ладонью, поднес к глазам. А когда Хаким вырвал руку и спрятал за спиной, американец изобразил сочувствие – мол, понимаю, демократ ты наивный, что каждому требуются время и волшебный пинок, чтобы осознать выгоды, которые предлагает судьба. «Хорошо, теперь с особенным желанием буду охотиться за пендосами за ваши доллары», – огрызнулся афганец. «Нет, не так, – поправил его американец. – Будешь охотиться на тех, на кого я укажу. Мой позывной – Босс. Это просто работа, и без обид, Хасан. Собирай отряд. Через две недели приведешь людей сюда, здесь их вооружим. А пока получи аванс, чтобы твои братья-бородачи тебя не за сказочника сочли, а за благодетеля».
И пошло. Вскоре отряд Хасана-Беспалого, получив от американцев на базе новенькие автоматические винтовки, прицелы и два гранатомета с комплектом, был во мраке ночи на грузовиках вывезен в дальний кишлак. Деньги полковник отдал Хасану в руки. Доллары были в мешке из-под муки. За год его люди подстрелили из засад трех чиновников. Двое были свои, кандагарские, а один ехал из самого Кабула. Раз пять отряд нападал на американские конвои и на британцев. Американцев атаковали на дорогах в Кандагаре, а британцев – в Гильменде. По американцам стреляли, так сказать, поверх голов, а британцев трепали не по-детски. И мины им подложили, и по броне из РПГ бахнули. Все, как Босс велел. Что-то в Гильменде американцы со своими братьями-британцами не поделили. Скорее всего опиум. Опиумом отряд Хасана тоже занимался от случая к случаю. Когда Босс давал задание, люди Беспалого сопровождали грузовики с товаром через Гильменд к иранской границе. То есть тоже работали. А через год полковник вдруг отпустил Хасана и его людей, причем сделал это не через паков или всякую другую челядь, а лично. Все, говорит, живи теперь как хочешь, наивный бородатый демократ, ты свободен. Денег у тебя – мешок, голова на плечах пока своя, не пропади. С нами не шали, а так – стреляй в кого хочешь, а нет – возвращайся в торговлю. И подал Хасану руку на прощание. Хасан с тем и ушел. Часть людей с ним разошлись по домам, а другие выбрали нового командира и решили дальше воевать. Зря. Поутру следующего дня американцы разнесли кишлак с воздуха, отутюжили с самолетов, не пожалели тяжелых бомб. Был кишлак – а осталась пустыня. Ни домов, ни людей. О ликвидации группировки упрямых, непримиримых талибов всему миру тогда сообщил «Голос Америки». А Хасан – живой и теперь у немцев на подряде, кровельщиком. Семья – тоже в Германии, не бедствует…
Мухаммада Профессора не удивили ни рассказ Хасана, ни его смерть, которая настигла кровельщика через месяц после того, как он поведал эту историю. Поел мяса и умер от заворота кишок. А желудок у Беспалого – луженый, чем только его не закаляли за годы кочевой партизанщины. А вот на тебе – отведал мяска Хасан и свернулся прямо у порога управы. Отдал концы.
Смерть эта оказала на Мухаммада определенное воздействие – он перестал искать смысл в происходящем вокруг, да и мысли о собственном пути отодвинулись на дальние рубежи его сознания. И на переднем рубеже оказалась… почка. Почка забастовала вдруг и именно на свободе. В маленьком вредном органе засвербило так, что сердце принялось скакать в груди, как шаловливый младенец. В больнице Мазари-Шарифа молодой, но важный доктор (он отучился в Германии) осмотрел больного и пришел к неутешительному выводу – лечить можно, только незачем. Узнав, что пациент бывал в Германии, врач посоветовал Мухаммаду отправиться… в Индию – там возьмутся поправить сердечко, а жить можно и с одной почкой. Дав такой совет, врач принялся делиться воспоминаниями о прекрасной долине Рейна, о больнице в Кобленце, где он стажировался… А Мухаммад, едва слушая рассказ болтливого юноши, поймал себя на том, что сам видит Кельн и Фрехен так, как будто смотрит в недавнее прошлое сквозь плохо наведенный бинокль, и оно предстает двоящимся и размытым. «А что, если собраться и поехать в Индию?» – подумалось ему, но в следующий миг он вспомнил – гостю с такой биографией не обрадуются индийские пограничники.
Из Мазари-Шарифа Мухаммад уехал в плохом состоянии и в скверном духе. Он решил про себя так: жить, пока хватит сил, жить и трудиться. А там – ляжет на пороге и сдохнет, раз никому больше не нужна его жизнь для обмена на настоящее дело, ради великого будущего…
Удивительным образом ему помог немец. В Кундуз на стройку, где работал Мухаммад, из Кабула приехал инспектор от немецкой гуманитарной организации. Это был известный в тех местах Христоф Клагевитц. Так уж вышло, что бородач из Гамбурга появился на строительном объекте как раз в тот час и в ту минуту, когда почечная колика скрутила Профессора и тот присел на ступень лестницы, еще не оснащенной перилами. Он сел, едва сдержав стон, а голову прислонил к балке строительных лесов. Сообразив, в чем дело, инспектор, недолго думая, усадил страдальца в свой могучий автомобиль и отвез в Кабул. Там Мухаммада снова осмотрели, но уже европейцы и… отправили к индусу, только не куда-то в Дели, а в самом Кабуле. Клагевитц лично доставил Мухаммада к знахарю. Тот никаких диагнозов не стал ставить, а дал чаю – два чайничка из какого-то зелья. Голова индуса была похожа на голову шимпанзе.
– Камушек сам растает, – пообещал он.
– А сердце? – поинтересовался Мухаммад. К своему удивлению, он обнаружил в себе росток надежды. Надежда была неясной, крохотной как клетка, но уже подобной огромному, как небо, организму.
– Сердце – это память, – ответил человек с черепом шимпанзе…
Немец на несколько дней устроил Мухаммада в доме, в котором останавливались афганцы-переводчики, но в первую же ночь произошло то, что предрек знахарь. Профессор поселился в сортире и только под утро выполз из него, измученный, опустошенный. Он улегся на кушетку, и тогда почка шепнула ему ласковым голосом надежды, что она свободна, что он свободен. Мухаммад уснул. Во сне к нему вернулась Германия, в четкой оптике, в красках. Вот липовая аллея вдоль главной улицы Фрехена. Улица носит название «Кольцо свободы». Когда-то она называлась «Проспектом Гитлера». Вот парк возле кельнского стадиона. Просторные изумрудные поляны возле аккуратных домиков, в которых когда-то размещались бельгийцы из оккупационных войск. Теннисные площадки за зелеными решетками. Все зеленое-зеленое. Такое зеленое, что по нему скучаешь, его даже любишь… И тут воскрес Черный Саат. Он бросил строгий взор из-под оплывшего, накатившего на веки могучего лба, сквозь черные кустистые брови. Но Саат недолго укорял Мухаммада за то, что тот ожил, как дерево после зимы. Его сдвинул, выступив из зелени, Керим Пустынник.
– Сердце – это память. Сердце – это память. Помни сердцем.
Волна возвышенного ужаса нахлынула на спящего и вынесла на утренний берег оздоровленным. И тут, словно учуяв пустоту как пищу, в его душу рванулись хищные птицы мыслей и сомнений. Для человека, исключившего случайности из формулы устройства мироздания, появление Клагевитца в роли джинна-освободителя от недуга, не могло быть воспринято иначе, чем знаком небес. Но как трактовать такой знак? Как разобраться без мудрейшего, без Пустынника? Знак ли это, что небеса все еще благосклонно смотрят на их дело – навести ужас на жителей безбожной Европы? Или все прошлое надо исчислить с обратным знаком и настало время добра в его жизни? Строить, а не взрывать?
К слову сказать, добрый немецкий джинн не успокоился. Клагевитц устроил Профессора на хорошее место, управляющим строительства дороги в Кундузе, так что афганцу больше не приходилось ломать спину на работе. Теперь под его пристальным взором спины ломали другие. Почечные мешки под глазами сошли, хотя радужные сохранили матовый налет грустной податливости судьбе. Радужные снова окрасились карим цветом. Худоба осталась, но он немного прибавил в весе и, главное, восстановилась главная жила – дух. Дух позволил продолговатым мышцам нарасти на нешироких профессорских костях, хотя мышечной тренировки стало мало – только ходи да гляди, чтобы не косо, не криво, по-афгански, а ровно, по-немецки… А еще у Мухаммада появилась задача, тоже по протекции доброго джинна – отбирать работников. «Странно. Добрые наивные немецкие джинны – вот так, с моей биографией, доверить отбор…» – подивился Профессор. Кстати, так его и звали люди на стройке и даже чиновники из управления – Профессор. Шел уже 2020 год. Мухаммад поселился в собственном доме, и однажды ему пришла на ум мысль, а не жениться ли? Она появилась так же неожиданно, как первое щебетание птички по весне, к Наврузу. Радость? Пробуждение? Разрешение жить? Стоило появиться такой мысли, как прямо в сердце больно влетела струна, отпущенная издалека чьим-то могучим пальцем. Однажды такое уже случилось с ним. Это произошло после того, как под советской бомбой погибли жена и все трое сыновей. Несколько месяцев, стоило услышать рядом слова «жена», «женщина», «сын», произнесенные кем-то всуе, как в сердце врезалась острая струна. А потом он перестал слышать такие слова, его ухо к ним оглохло, а разум отстранился от мыслей о новой семье. И вот снова стало больно и даже жутко. А еще теперь от слова «семья» сохранилась борозда на влажном гипсе сердца.
Клагевитц принес в дом Мухаммада пачку качественной меловой бумаги, линейку, точилку, карандаши, книги на немецком языке.
– Мы готовим проект в Бадахшане. Трасса в горах, городок для строителей, канатная дорога. Хочу тебе доверить ответственную работу. Почитай… Хорошо заработаешь – женишься на достойной женщине, родятся дети – мы их отправим в Германию учиться. Станут профессорами, как ты. Хотя я вижу, что ты хотел бы быть Академиком, познать, как и зачем устроено все вот это, – Клагевитц огромной рукой провел справа налево по воздуху, словно раздернул занавес…
– Да, – сразу со всем согласился афганец. Он поправил немца только в одном – не Академиком, а Мудрым среди мудрых, как… Имя Пустынника он произносить остерегся, хотя в общих чертах, как умел, описал того человека, а, вернее, ту сущность, с которой он то и дело соотносился уже столько лет, несмотря на запрет Черного Саата даже упоминать о Кериме-предателе. Видел бы его самого сейчас Черный Саат, подумалось Мухаммаду… Видел бы его вместе с немцем, на мирной строке и без высоких помыслов. Саат его бы тоже зачислил в предатели. Или сам Саат уже не тот после тюрем? Нет, Черного и доброму джинну не переделать. Хотя жив ли он? Где он?
А немец осмотрел дом, где разместилась управа и жил Мухаммад. Ремонт здания был едва закончен, стены пахли свежей краской, а потолки и полы – цементной пылью. Инспектор указательным пальцем провел по щелям, потыкал в стены. В целом он остался доволен работой, но по отношению к Мухаммаду вердикт вынес критический – чтобы жениться, покрепче бы тебе отстроиться, Профессор. Построим тебе хорошее жилище, этому – не чета. А перед уходом, напившись чаю, огладив могучую бороду трижды, Клагевитц обратился к Профессору с просьбой: «Будь так добр, возьми на работу двоих уйгуров-плотников». Мухаммаду надлежало забрать их в Джелалабаде и взять под свою опеку. Афганец с радостью согласился оказать такую услугу доброму джинну. Уйгуры приехали в Джелалабад из Пакистана, а туда попали из Германии. Одного звали Умаром, а второго – тоже Умаром. Оба были молоды, черноглазы – с огромными очами и широкими бровями, словно нарисованными пальцем, обмакнутым в сажу. Мухаммад их прозвал Умаром–1 и Умаром–2. Умар–1 был на пол-ладони повыше. Уйгуров в разных лагерях подготовки боевиков он за годы войн повидал много, и эти истовые мусульмане и воины завоевали его уважение умом и сообразительностью. Уйгурки, красавицы, становились отличными снайпершами, а мужчины хорошо справлялись со сложными инженерными задачами в горах и с минно-взрывным делом. Уж, наверное, в плотницком труде у них не будет изъянов…
Мухаммад стал ездить в Бадахшан. Он ездил и один, ездил и с Умарами. В Бадахшане немцев не было, а были французы. Профессору французы не нравились – высокомерные, как погонщики мулов (ну точно, европейские арабы, как их назвал Клагевитц), крикливые и скаредные. Но среди них был один немец-эльзасец. К нему и обращался афганец по рекомендации Клагевитца. С самим добрым джинном он почти не виделся. Немец напоминал о себе изредка, по телефону. Мухаммад скучал по нему странной скукой – как по городу, который приснился, в котором ты никогда не был… А с Умарами Профессор тоже скучал, только иначе – ни будущее, ни прошлое для них словно не существовали, это были люди, ставшие двумя валунами, кем-то огромным и могучим брошенными на дно Озера Временного. По-немецки они говорили плохо, хотя понимали сносно, только говорить – не о чем, кроме как о труде, который, оказывается, сделал из обезьяны человека, а вот из афганца – обезьяну (так пошутил один из французских инженеров, который походил на спецназовца с Корсики. За такую шутку можно было и нож воткнуть в печенку, но Мухаммад сделал вид, что не понял смысла сказанных слов, а себя поймал на том, что не обиделся ни за афганцев, ни за человека). На ладонях у Умара–1 Мухаммад однажды разглядел рубцы, характерные для людей, набиравших опыт работы с химикатами, но не стал расспрашивать, стал ли тот мастером изготовления СВУ. «При встрече поинтересуюсь у доброго джинна, кого он мне отправил в подручные», – решил он. Задать этот вопрос ему довелось в следующих обстоятельствах. Плыло лето. Стройка в Бадахшане толком не началась, а в Кундузе никак не заканчивалась. В Кундуз перестали завозить стройматериалы, потому что повстанцы-талибы завладели дорогами и вели себя там, как хотели. Если еще недавно они действовали как кошки, которые хозяйничают на своей земле по ночам, то теперь к ним на поклон ездили и немцы, и чиновники администрации, и даже сам губернатор. Время от времени с талибами договаривались, и тогда до стройки какие-то материалы доходили – поэтому рабочих не распускали и даже платили им какую-то зарплату. Видел Мухаммад и самих талибов. Все чаще и чаще они появлялись в городе на больших внедорожниках, с оружием и без. Они, не скрывая лиц, стали подъезжать к особняку губернатора, приезжали и в управление МВД. Но он не приближался к ним, хотя в груди расшевелилось такое желание. А немцы тогда еще изредка отправляли патрули по окрестностям, а по большей части сидели в городе, сидели по гарнизонам вблизи города, пили пиво и слушали «Бёзе онкельс»[51]. Но однажды они засуетились, эти крупные зеленые муравьи в муравейнике, как будто кто-то огромной незримой палкой принялся ворошить их хвойный храм. Обнаружив такое явление, Мухаммад принялся названивать Клагевитцу в поиске объяснений, а тот сбрасывал и сбрасывал звонки. Наконец, немец отозвался, но был резок и взял тон начальника – твоих уйгуров посели у себя в доме, а сам – пулей сюда, пока я здесь. Я – здесь, но мы снимаемся. Профессор метнулся в Кабул. Город гудел почище Кундуза. Столицу покидали американцы, а по улицам носились ватаги мальчишек. Они то и дело подпрыгивали, подскакивали на ходу. Мухаммад так и не смог разобраться, то ли их возбуждение от радости, то ли от страха. А, может быть, от простого детского счастья в предчувствии перемен? Ему самому захотелось испытать такое счастье, но ничего, кроме пыли на губах, в усах, в носу, не прибыло. Он бродил от здания к зданию вслед за шпаной, бродил, оставляя на высоких стенах свою длинную черную тень. Мысль его тоже бродила, кружилась вокруг одного и того же вопроса, как козел, привязанный к шесту. Зачем хозяева этого города создали из побежденных своих победителей, из гонимых – гонителей? Вот-вот придут талибы, Кабул уже бредит ими. Кабул – голова больного, охваченная жаром. Это хорошо? Он сам – рад? Мухаммад три десятилетия назад видел, как входили в города моджахеды. Знак мести был начертан на их знаменах. Застал он и то, как городами овладевали талибы. Тогда, при мулле Омаре, сверхидеей, сверхзадачей, яркой путеводной звездой на черном небе было начертано слово «справедливость». Для всех истинных афганцев, для пуштунов, справедливость дороже пресной воды, справедливость для всех правоверных. Людей иссушила жажда справедливости, и по горам бродили не люди, а их тени с автоматами и со «Стингерами». «Справедливость» начертал на своем знамени мулла Омар и повел за собой войско неистовых мулл. А за ним пришли Усама и Зия Хан Назари. Назари сказал, что зло не разнесено по всей земле, не роздано ее материкам в равных мерах. Зло – это гигантская спора, которая охватила всю подкорку земли и, подобно ей, подкорку человечьего мозга, но эта спора произрастает из одного семени, из праада. Там находится исчадие зла, материнское семя несправедливости. Его искоренить, извести нужно так, как сорняк изводят ужасным химикатом, выжигающим землю на столетия. Следствие несправедливости – вечная война, ни на минуту, ни на миг не прерывающаяся война. Устраним материнскую спору несправедливости, и тогда станет возможен мир. Мир – это то, когда ты строишь дом, и он не станет крепостью. Мир – это когда ты собрал умную машину, и она не станет машиной для создания еще больше несправедливости, убийства и войны. Так это понял Мухаммад. Но зло удастся извести только самоотрешенным, неразбавленным, самым черным злом – и умереть в этом акте. Взять все зло на себя – и уйти. Так учил Зая Хан Назари. Так это запомнил Мухаммад Профессор, который четверть века назад пошел за Великим Воином Ислама. Умные немецкие машины, которые на родной земле афганца поднимут справные дома, протянут электрические провода и трубы, по которым потечет чистая, живительная влага, и весь город, весь кишлак, все соседи смогут пользоваться благом справедливости, которую по силам установить только истово верующему аскету. Такому, как Талиб, как мулла Омар. И некому будет приходить на землю афганца, чтобы отобрать воду и разрушить дома, потому что материнское семя зла будет выжжено огнем жертвы, и после этого благоговейный ужас охватит всякого, кто помыслит о таком.
Но где семя зла? Поначалу и позже Назари учил, что самое зло там, где справедливость и «немецкие машины» для всех, вода для всех, солнце тоже для всех и для каждого обещают безбожники. Безбожники из безбожников. Значит, зло там, где Красные Советы? Но вот Красных Советов не стало в одночасье, и пять тысяч смертников Зии Хана Назари салютом из автоматов отметили этот праздник. А когда гром залпов стих и дым осел на теплые камни, Мухаммад задумался: а что, семя мертво? Когда Назари и Одноглазый Джудда отправили его вместе с Керимом Пустынником, с Черным Саатом и с могучим Каратом взрывать Германию, Мухаммад не испытал сомнений и даже обрадовался – значит, там настоящее материнское семя зла. Там, где производят умные машины, не освещая каплей святости, святости справедливости рук тех, кто пользуется плодами их работы. Червячок сомнения зашевелился в его груди позже, уже в Кельне. Сомнение занес в его душу Керим Пустынник, и оно зрело, зрело – и вот он снова в шаге от Талиба, а где она, вера в исключительную значимость справедливости? Керим Пустынник, покидая их келью в Кельне, дал понять, что познал иной способ избавить мир от вечной войны, чем страшный взрыв и страшная жертва. Но что это за способ, он не раскрыл младшему товарищу. И нет рядом Керима. И веры нет…
Мухаммад приехал к Клагевитцу, но того не застал. «Немец в городе, в городе. Немцы уходят, меня не берут. Попроси за меня, отец, у меня семья. Попроси, он уважает тебя», – услышал он от сотрудника офиса. Это был таджик средних лет, лицо его напомнило Мухаммаду печеный каштан – такие каштаны под Рождество продавали на площадях в Кельне, и лица торговцев тоже походили на сморенные каштаны. «Какой я тебе отец», – подумал Мухаммад, а в зеркало глядеть не стал. Не было в офисе зеркала. Таджику он посоветовал не ждать Клагевитца, а бежать поскорее в Таджикистан, под крыло Рахмона.
– А что, думаешь, Панджшер и Бадахшан отдадут? Там же золото! Талибам и Ахмадшах Панджшера не отдал.
– Так то Масуд… Где он, твой Масуд?
– Так и талибы уже не те. Муллы Омара тоже не видно.
Против такого довода Мухаммад не стал возражать. Действительно, среди нынешних талибов не видать было Талиба. Ходили слухи, что их командиры за доллары служили службу богатым арабам, туркам и, конечно, пакистанцам… Профессор вздохнул тяжело и отправился искать немца в город, который не был ему родным. Одна надежда – Клагевитц выше других бородачей на две-три головы, он – гора-человек, и видно его издалека. Одна надежда и одна мысль, засевшая в памяти: с чего это таджик решил, будто немец Мухаммада уважает и прислушается к его слову?
И вот афганец, выцветший от шатаний по улицам, оказался на площади. Место показалось ему знакомым. Не по этой ли площади тридцать лет назад били ракетами «земля – земля» черти Хакматьяра, когда «Мясник» осадил Кабул, занятый моджахедами Раббани и Масуда. Мухаммада тогда не было в столице, он воевал в Джелалабаде. Но он видел кадры хроники тех дней, снятой афганцем-оператором. Трупы, «кадавры тел» (так называют куски тел немцы), расколотые стволы чинар. Их пятнистые тела пронизаны осколками. Мухаммад назвал это место площадью Ужаса. Позже платаны спилили под корень, а пни сохранились, напоминая жителям о тех жутких днях. Пни – крупные как камни, ошлифованные гигантом-ювелиром. Таким гигантом, как Клагевитц. Мухаммаду бросилось в глаза, что на одном из пней проросла сквозь плоскую гладь зеленая веточка. Афганец загляделся на нее. Росточек был свеж, как юная трава, так свеж, что к нему не липнет дорожная пыль. Солнце палило в затылок, а листочки в его свете блестели изумрудными светлячками. «Жизнь, жизнь», – несколько раз устало пробормотал афганец, этот жилец земли, гриб человечьей споры.
И тут кто-то сильный сшиб его, сгреб в сторону.
– Гоу, гоу! – в уши прорвался сквозь собственное бормотание грозный окрик. Мухаммад ударился головой о пень и на миг уснул. Сон его был явью, только другой явью – как заглянуть в колодец, в котором еще колодец, а в этом – еще и еще. Сон был взглядом сквозь подзорную трубу, вставленную в самую глубь земного чрева, в самый ад. И оттуда, из каждого колодца, наверх, в небо, взирали мухаммады. Один – инженер, другой – моджахед, следующий, далекий – отец своих сыновей. А вон тот – смертник Зии Хана Назари. А этот – снова инженер, помощник немца. И еще есть Мухаммад, который спутник Керима Пустынника. Он отличается от всех других, он – серый, не совсем живой. Разглядев серого Мухаммада, спутника Пустынника, афганец очнулся. Одной рукой его трепал по щеке, а другой, щипком двух пальцев, сжимал уздечку над верхней губой Христоф Клагевитц. От острой боли Мухаммад вскрикнул и заморгал. Немец отпустил его.
– Живой. Счастливчик ты. Глюкскинд. На перекрестке эти уроды трех пацанов – в лепешку. Бездарные уроды. Бегут от собственной тени. Театр…
Немец выглядел искренне разгневанным.
– Ты снова спас меня?
– Нет. Я тебя уже лежащим нашел. Я возвращался в офис, а тут ты на солнышке отдыхаешь, и люди вокруг. Крики. Убили, убили. А ты снова живой. Любит тебя твой Бог. Значит, нужен ты еще ему. А то сплюснул бы тебя в лепешку американский броневик.
Оказалось, солдат на броне дважды крикнул афганцу, а уж притормаживать не стали. Неслись в аэропорт. Сейчас все несутся в аэропорт.
Мухаммад протер веки. Что за сила его спасла? И отчего он не удивлен? Мухаммад будто зрением ума назад, в прошлое, увидел и бронетранспортер, который несется на него, и инопланетянина, восседающего на броне. Инопланетянин – существо в огромном шлеме, существо с черным лицом. Мухаммад в тюрьме «Оссендорф» читал книгу про внеземных – они прилетали с далекой планеты, они управляли, они манипулировали людьми, они стравливали их для того, чтобы те нашли и раскопали в Египте какую-то штуку, которую инопланетяне потеряли восемь тысяч лет назад. Читая в слабом свете, возлежа на камерной кушетке, Мухаммад представлял себе внеземного. Вот таким он и был – в шлеме, с черным лицом.
– Тебе нужно прийти в себя. Я пробуду здесь еще два-три дня, но до того, как в Кабуле во вкус войдут талибы, я улечу со своими. Ты хочешь улететь с нашими? Со мной? Я не должен увозить тебя, но если ты согласен, то я нарушу…






