Кабул – Донбасс

- -
- 100%
- +
А спутницей Игоря была «почти жена»[26], известная в культурных кругах Берлина Урсула Грюн. «Почти жена» – это сильнее Фауста Гете – так теперь шутил сам Балашов, оказываясь в кругу «русских». Впрочем, с мая уже больше и не оказываясь. В этом кругу тон стали задавать украинские евреи. Они бойки, велеречивы, они преисполнились уверенности в своей исключительной роли и праве на правду. Языкастые, энергичные, глаза гневные, белки́ налитые, с кровью… Да, еще есть, еще подают голос петербуржцы – они либералы-либералы, но считают днепропетровцев и одесситов хуторянами да базарными остряками, а сами, стараясь обогнать их в ненависти к «Москве», то и дело цитируют Зощенко и Жванецкого. Эти все время кого-то цитируют. Урсула и ее немцы то и дело путают одних с другими и называют цветом русской интеллигенции. Разница в том, что первые на это обижаются и хамят, вторые готовы еще пуще возгордиться. Балашов среди них – белая ворона, но он – с Урсулой. Им его задевать было нельзя. Он среди них – жена секретаря ЦК КПСС… Хотя он только в одном с ними и согласен. Нельзя быть за войну. Нельзя. Поэтому сейчас нельзя быть за «Москву». Но русское общество закончилось для него в этом году, в мае. Урсула не спасла, он был изгнан из круга. А вышло так. Один писателишка из Днепропетровска по фамилии Кукис (в нулевые он перебивался статьями в русскоязычных газетах о том, как любят в Германии русскую культуру, а потом проник в фонд Белля и немедленно превратился в яростного критика всего русского) заговорил о победобесии. «Ни один уважающий себя ветеран войны не станет сейчас праздновать 9 Мая. День Победы превратился в день победобесия», – заявил он громогласно. Балашов не удержись и возрази, что, мол, не надо отнимать у людей право и на великий, и на семейный праздник. В каждой семье в России есть свой герой, а победобесие – опасное словечко, ну и так далее… Слово за слово, затравился спор, где Балашову биться пришлось в одиночку, Урсула его не поддержала. А Кукис, будучи членом правления известного немецкого фонда, приобрел почти такой же ореол «немецкости», как Игорь, за счет близости с госпожой Грюн. Ну, спор бы и спор, не первый и не последний, если бы Кукис не раздухарился до того, что ткнул Игоря пальцем в грудь, пустил пену изо рта и крикнул, будто теперь время других героев, их именами улицы называют. На Бандеру намекнул. Тут Балашов не сдержался и со всего духа пнул соперника коленкой в промежность. Само собой как-то вышло. Кто же знал, что у Кукиса слабый передок… До юристов дело не дошло и вообще никуда за пределы «русского круга» не вышло, потому как с новыми героями Кукис все-таки погорячился, рановато высунулся из форточки…[27] К тому же он первым коснулся балашовского тела. Формально он – агрессор… Но самого Балашова после этого в кругу его «русских знакомых» сторонились, а Урсула устроила ему тем вечером форменный скандал. Дошло до крика. Впрочем, когда она принялась его убеждать в том, что День Победы необходимо отменить, потому что Путину он служит только для того, чтобы восстановить ужасную советскую империю, Игорь пошел на применение запрещенного приема. Перейдя на тихий регистр, он поинтересовался, не решила ли фрау Грюн избавиться от немецкого чувства вины и произвести ревизию поражения Третьего рейха в отдельно взятой голове? Тут Урсула смешалась, сникла и даже расплакалась. А, успокоившись, извинилась: «Да, извини, я должна была помнить, что для русского это болезненно. Вы еще не прошли того, что прошли мы». Балашов, которому стало жаль эту женщину, пропустил тогда эти ее слова мимо ушей, лишь бы слезы утихли… Выпили итальянского вина на двоих и, слава богу, устаканились. Все-таки почти жена. Но все-таки мелькнула мысль: вот бы посмотреть на себя со стороны, а лучше – глазами жены бывшей. Маша Войтович его движение коленкой оценила бы и, наверное, простила бы ему неприятие «крымнаш», которое сочла чуть ли не предательством… И как он срезал Урсулу, тоже оценила бы…
Игорь в Германии развил привычку умеренно выпивать, и не только за обедом. Ее он унаследовал от Андрея Андреича Миронова. Боже, как давно это было! Миронов утверждал, что, благодаря такой привычке, он не утратил трезвого взгляда на самого себя, даже за годы пребывания в той Мангазее Златокипящей, коей с девяностых годов стала Москва. Германия не Россия, а Фрехен с Кельном – не Мангазея, но, глядя в зеркало по утрам, Балашов после развода не раз задавал себе вопрос, а могла бы его бывшая, его Маша Войтович, заинтересоваться вот таким персонажем? Игорь то приближал лицо к стеклу так, что кончик носа едва не касался влажной гладкой поверхности, то отстранялся, обозревая себя в дальнем плане. Измерял себя зрачком Маши. Измерение не радовало. Ему виделось в собственном лице проявление чего-то мелкого. Что-то случилось с губами – от старания произность немецкое «Ихь»[28] они истончились и растянулись, что ли? А нос будто удлинился, уменьшив глаза. Едкая на слово Маша обязательно объяснила бы физиономическую перемену тем, что писательский нос стал хуже справляться со своей прямой обязанностью – нюх на дураков и хамов притупился, а среди его знакомых все больше стало тех, кого аристократ Логинов назвал бы людишками. Да, среди оставшихся нынешних знакомых, приятелей Урсулы, так называемых «бионемцев», фигур по большому счету нет, хотя каждый мнит себя великой индивидуальностью. «Педерастов в твоем ферайне[29] больше, чем людей», – однажды пошутил он неудачно ночью, что стоило ему секса, который был заменен на порицание и даже отповедь. Впрочем, секс с этой энергичной женщиной его уже утомлял и воспринимался как принудительная повинность, так что порой при виде ее требовательного взгляда, ее темных глаз навыкате, ее губ, над которыми вблизи заметны редкие жесткие волосики, он затаивался, притворялся больным…
А стрижется Балашов теперь коротко. Милитари, так называет его прическу Урсула и касается ладонью макушки. Ладонь сильная, она тренирована на тяжелых снарядах, кожа шершавая. И он вздрагивает. Ему неуютно. Но тут он терпит, чтобы не обидеть. Зато Урсула не возражает, что он ездит в Кальк, к «русской» парикмахерше Рите из Днепропетровска, и та усаживает его на табурет посреди комнаты, усиливает громкость телевизора и запускает электрическую машинку для стрижки. Рита блюдет конспирацию, она пребывает в постоянном страхе, что соседи сообщат властям о ее неучтенном заработке, и тогда ее лишат «социала»[30]. Поэтому Балашову, когда он звонит ей с просьбой постричь его, предписано спрашивать, можно ли забрать или завезти книгу. Важно не перепутать. Если в прошлый раз паролем было «забрать», то в следующий надо сказать «завезти». Однажды он пошутил и спросил, здесь ли продается славянский шкаф, но чуть не лишился Ритиной благосклонности. Последнюю книжку Рита прочла в школе, но это не страшно, зато стрижка – 5 евро. Наташа из Риги стрижет за 10. Так что Урсула была за Риту, а не за Ригу, и Наташу Балашов рисовал лишь в своем воображении. Там она выходила стройной, миловидной блондинкой, обладательницей спокойных голубых глаз, длинных пальцев, аккуратно касающихся его волос… Волос поубавилось, и прическа милитари отчасти скрывала этот факт. Балашов объяснял это высоким содержанием кальция в кельнской и фрехенской воде. Рита с ним была согласна. Урсула категорически возражала. Лучшая, полезнейшая вода, не то что в Москве. «Ты пила в Москве воду», – как-то уточнил он. «Я слышала доклад Курашко» (Курашко был украинский прозаик, ставший популярным в Кельне после приглашения в тот же фонд Генриха Белля с докладом о крахе русской культуры. Балашов посещения доклада избежал и мог допустить, что Курашко добрался в нем и до московской воды). …Лоб Балашова тоже обнаружил выемки, тени под висками. Близились залысины? И бог бы с ними, если бы в лобных долях копошились замечательные сюжеты. Так нет. Томительное ощущение, что нечто грозное и огромное наплывает на все сущее, что айсберг-гигант вот-вот настигнет его льдину, – это ощущение не вмещалось в узенькую улицу под названием Готтесвег, путь Бога. На этой улице Урсула сняла квартиру. По Готтесвегу ходят те, с кем рядом проживает писатель, а им дела нет до его ощущений. Они уверены в завтрашнем дне, как уверены были их деды и прадеды в том, что им в тылу начисляются пенсии. Деды были убеждены в этом даже тогда, когда дед Балашова подходил к Зееловским высотам… Поэтому рядом с теми, кто сейчас ходит по Готтесвегу, Игорь видит себя трусом, паникером и, на круг, полным дураком. И нет рядом Миронова, нет рядом и Логинова. Нет тех, кто успокоил бы его, кто подтвердил бы, как раньше, что миру – конец безусловный, а Готтесвегу – в первую очередь, причем уже совсем не за горами этот конец. Миронов объяснил бы это изящно, шуткой и за стаканом виски. А Логинов прищурился бы и выдал одну из его фирменных лемм, строгих как математическая теория Эвариста Галуа. Логинову шла седина. А Миронов вообще был лыс, и это ничуть ему не мешало… Что уж тут залысины…
Наконец, глаза. Собственные глаза – это предмет особого беспокойства Балашова. Радужные начали тускнеть. Так было с отцом. Задолго до смерти отцу стало скучно жить. И синие глаза посерели, подмерзли, как в ноябре северное небо блекнет перед мелким дождем. Отец после развода с мамой уехал в Тосково и умер там. А Готтесвег – он подальше, чем Тосково. Вот Балашов и выцветает под ладошкой Урсулы Грюн, известной немецкой критикессы, литагента и активистки мирного гражданского общества… И он все чаще надевает очки с затемненными стеклами. Хамелеоны и милитари. Что, заскучал ты, парень?
И вдруг – дело. Урсула предложила поехать в Лондон на встречу с неравнодушными, с единоверцами, с людьми свободных взглядов. «Там – писатели, там журналисты с больших букв, так кинематографисты, а не киношники. Там – ученые, лучшие умы. Там – надежды России и Европы, потому что путь им предначертан общий, революционный, потому что нельзя позволить вашим новым кремлевским старцам нас разделить. И ты должен быть там. Ты же большой писатель»… Урсула умеет красиво говорить…
Но в отеле «Дочестер» Балашов увидел тех же – и воителей с Привоза, и петербуржцев, и прочий свет «другой России». Некоторые бывали у них с Урсулой на улице Готтесвег. Хотя появились и совсем другие «особи». А еще лучшие умы ждали появления Кальтенберга…
«Та же тусовка, тот же Кельн, только в Лондоне», – пожаловался было спутнице писатель после того, как они поднялись в номер после участия в первых прениях, залив их жар виски. Виски потребовалось не меньше стакана, слава богу, в этом деле Урсула легко составляла Игорю компанию, и он веселел или хотя бы приободрялся. «Ты скептик. И ведь еще не было Кальтенберга. Ты его услышишь и сразу увидишь себя участником исторического момента!» Урсула плюхнулась на двуспальную кровать, покрытую тканью, похожей на скатерть и пахнущей сыростью. Немка сделала обеими ладонями призывающий жест: иди, иди ко мне, дорогой, иди скорее, Гарри, до обеда еще полчаса. «Такое у нас в пяти звездах на пол не положат», – подумалось Балашову по поводу покрывала, но он промолчал. «И не называй ты меня Гарри, Нурсулло», – пробурчал под нос писатель и тоже прилег, но проворно перевернулся на бок, изобразив утомленность. А ведь впереди вторая часть первого дня заседаний. Надо быть в форме, раз оно такое значительное! Участники исторического момента!
Второй день «новой России» (так встречу в Мэйфере окрестила западная пресса) Балашов постарался провести в фойе конференц-зала, только утомился ничуть не меньше прежнего. Причина усталости таилась в том, что выступающих оказалось в фойе не меньше, чем на главной трибуне. Миллиардера Кальтенберга так и не было, и в фойе спорили и даже кричали матом, хотя обошлось без мордобоя. Надо ли убить Путина, или достаточно только передать его суду после краха Кремля? Сколько еще русские протянут под санкциями? Можно ли подавать руку Андрону Кончаловскому, и надо ли таких, как он, лишить всех международных премий? Вступит ли Кальтенберг в союз с русским фашистом Иваном Нахальным? Есть ли еврейский заговор? И дальше по списку…
– А вы, Балашов, как считаете? Давайте вас назначим председателем и создадим новый союз. Какой союз? Например, союз свободных литераторов против русского империализма. Или шире – творцов! Вы, я, Сокуров и Тома Сохрина. Годится? У вас ведь жена из фонда Эберта? Профинансируют? Как нет? Это почему? Обязательно, вы только не стесняйтесь.
Урсула этого не слышала, потому что по большей части была в зале и записывала за ораторами их тезисы. Ей предстояло составить отчет для немецкого фонда.
Когда вторая половина рабочего дня перевалила за половину, Балашов уже из фойе сбежал в зал, в публику. Перед побегом он хорошо нагрузился виски, на который организаторы не поскупились. И это, в глазах Балашова, оправдало страдания… В зале он устроился на галерке, вдали от Урсулы и за широкой спиной активиста из Литвы. Но и тут отсидеться не вышло. Вдруг ведущий, певец, известный в Житомире, но обосновавшийся в Праге, выкрикнул его имя: Бала-шо-о-оф! В зале обернулись, стали искать глазами боксера, которого зовет на ринг Майкл Баффер. Игорь вздрогнул и тоже принялся оглядываться, не сообразив, что зовут его. Взгляд его случайно встретился со взглядом Урсулы, и она-то снова поманила его ладонью: тебя, тебя, Гарри. «Ее рук дело», – догадался писатель и на слабых ногах поплелся к сцене. Что ему сказать новой России, которая жаждет биться с Россией? Отстаньте? От нее или хотя бы от меня? Глупо. Он собрался и все-таки сказал свое слово. Молвил. Ему похлопали. Кто-то нахально свистанул. Хлопали больше. Урсула его похвалила: «Молодец, Гарри». И сообщила радостное известие: завтра все «эти» разъедутся, а они – остаются еще на день. «У нас встреча на другом уровне». Ее крупный подбородок потянулся к потолку.
– Мы что, попали в компьютерную игру? – попробовал пошутить писатель.
– Тут все возможно. В первую очередь для тебя. Завтра сюда въезжают владельцы «русских акций». Я потом тебе назову их имена. Это те, с кем у нас решают вопросы.
– А эти, вчерашние и сегодняшние? Ты же сказала, что это – «цвет?» Или «свет?»
– Эти – цвет мыслящей и «новой». А завтрашние – они из старой России. Но решают с ними. Я уполномочена обсудить с ними совместные действия и передать в фонд их просьбы и рекомендации. А я им представлю тебя.
– Теневое правительство? Снова немцы свергают царя в России?
– Не ерничай. Завтра точно будет Кальтенберг.
Странным образом произнесение этого имени оживило Балашова, как брызнувшая на щеки искра льда. И вот он в номере, он умыл лицо и опять глядит в зеркало. Глядит и думает. Думает он о себе. Или про себя. И на ум ему приходит вопрос: а с кем он сравнивает раз за разом свое изображение? Он спускается ступень за ступенью в себя. Нет, не с тем собой, который простился с Машей, провожая ее и дочь обратно в Москву и утирая слезу в туалете аэропорта Кельна. И не с тем даже, который появился в Кельне в виде молодого прозаика из России. А с кем тогда? С кем? Не нашлось ответа.
Балашов и Урсула ожидали «держателей акций», сидя на старом кожаном диване, исполненном в викторианском стиле. Кальтенберг вошел и, не приглядываясь, направился к ним с протянутой ладонью. Рука полусогнута в локте под прямым углом. Балашову его пожатие показалось осторожным, не обязывающим. Слабое пожатие крепкой руки. Зато сухая, худая его помощница, походящая лицом на гриб-лисичку сжала балашовскую ладонь коротко и сильно.
– Рад вас видеть. У нас тридцать минут. Сразу к делу. После – вам принесут чай. Вы, кажется, поклонник виски? Я тоже, – быстро и четко по-немецки описал план встречи Кальтенберг, едва его пятая точка коснулась кресла, установленного напротив дивана, где были размещены гости. Урсула кивнула и собралась заговорить, однако Кальтенберг перехватил это намерение и продолжил речь. Слово «Зи» застряло в ее горле. Обойдя взглядом госпожу Грюн, он обратился к Балашову и по-русски:
– Вы вчера высказали два важных тезиса. А если быть точным, то две мысли. Я их понял так. Во-первых, искусство, творчество, литература в России расцветали и приносили пышные плоды тогда, когда государство слабело. Отсюда вы сделали вывод, что над русским интеллигентом всегда довлеет дамоклов меч выбора – либо самому плодоносить на обломках империи, либо презреть свою творческую личность. И, во-вторых, вы сказали, что нынешняя война – это война за умы, за цельность и за ответ на вопрос, зачем жить вместе на одной территории. И есть ли то, за что вместе умирать. То есть снова у русского интеллигента выбор – стать человеком мира или остаться человеком войны, – а у России нет другого пути кроме войны. Точнейший диагноз вы поставили – Россия всегда воюет. Потому что при мире русский тип растворяется европейским, он антропологически неустойчив. Я удивился, что вас не освистали. Но это оттого, что вас не поняли. Не один вы любите виски…
– Вы были в зале? – перебил Кальтенберга Балашов.
– Что вы, зачем мне? – рассмеялся тот наивности прозаика. – Мы уже в XXI веке. Или нет?
– Конечно… – не понял, но согласился Игорь.
– А теперь ответьте на один вопрос. Вы лично готовы принять деятельное участие в войне за умы. За мозги жителей империи? За то, кем жители России сочтут себя? Вы готовы возглавить спецназ интеллектуалов, если мы, я и… Ваша спутница, вас поддержим политически и материально? Единство России – это всего лишь вопрос принятия такого допущения в миллионах голов. А государства как не было, так и нет в материальной плоскости. Я отделяю государство в материи от метафизического пространства. Мысль я изложил понятно? Мой вопрос достаточно ясен?
– Я понял, хотя… Я не совсем так, не вполне об этом… Выбор в том, что либо-либо. Либо русский интеллигент останется, но только если Москва победит, либо он не останется, зато не будет войны, как не станет полов, мужчин как таковых, женщин как таковых, а останется свобода быть в неволе, но не знать об этом, не уметь уже думать про это. И останется искусство, которое свободно само в себе, как вера, но как раз без веры, потому что за него незачем гореть на кострах. И это – мир. Хотя тоже не навсегда. Еще миллиарды живых существ…
Балашов что-то еще хотел разъяснить в своей позиции, но тут осекся, увидав ужас в черных зрачках Урсулы Грюн. А Кальтенберг покачал головой и улыбнулся доброжелательно:
– Я и сказал – точен ваш диагноз. Но я вас верно понял, что вы – за мир и за миллионы живых? Иначе зачем вам здесь быть, при ваших уме и честности? Поэтому снова вопрос: готовы?
– Он готов, естественно. Натюрлих. Я помочь, и он готов, – поспешила вмешаться Урсула. Кальтенберг смерил Балашова взглядом, как смотрят на песочные часы перед тем, как их перевернуть. Сколько там еще соли или песка осталось? Завершив осмотр, он обернулся к госпоже Грюн.
– Мы рассчитываем на вашу помощь. Естественно. Натюрлих, – по-немецки ответил он женщине. – В борьбе с фейком под названием «империя» мы с вами создадим то, что я назвал «сетью отторжения». В этом деле нам потребуется интеллектуальный ресурс Европы. Фонды, институты, IT-группы. Кайа, передай мой планшет, пожалуйста.
Сильным рывком Кальтенберг оторвал массивное кресло от пола и придвинулся поближе к немке. Латышка-лисичка без промедления передала ему планшет, и вот уже Балашов наблюдал, как русский олигарх и отец новой русской демократии посвящает Урсулу в организацию «сетей отторжения» с участием немецких фондов, которые за годы дружбы с Москвой накопили большой опыт взаимодействия с «русским миром» и понимания «загадочной русской души», а за самые последние годы – и с ячейками «русской свободной мысли» в Польше, в Чехии, в Прибалтике. Схемы и планы были расчерчены для разговора с Урсулой заблаговременно. О Балашове Кальтенберг забыл. Но вот, резко вздернув руку и взглянув на часы, он захлопнул планшет, поднялся… и развернулся к писателю:
– А ведь вы – дока в Афганистане? Большую книгу издали. Как считаете, американцы просто так оттуда снялись в одночасье? Или они сочли, что пришел час басмачей и это более эффективный путь? Ваша личная точка зрения?
Не дожидаясь ответа от Балашова, он добавил:
– Как там ваши консультанты тех времен, ваши «афганцы» – встанут на Вашу сторону?
Балашов не вслушивался в рассказ о схемах и при обращении к нему вздрогнул:
– Не знаю.
– А что вы тогда знаете?
Игорь замкнулся. Он вдруг вспомнил, с кем он сверяет свое нынешнее лицо, когда глядит в зеркало. Он сверяется с тем Балашовым, который двадцать лет назад в Шереметьеве провожал молодую кельнскую журналистку Уту Гайст в Германию. С ним тогда был Логинов, и у Логинова с Утой наметился роман. А него, у Балашова, завязался узелок с Машей, лучшей подругой немки. Маша махала подруге рукой, та удалялась, удалялась, Машины темные блестящие волосы пахли ландышем, а сухие глаза Логинова прикрыли веки с длинными ресницами. Было по-русски грустно, русское не существует без прощаний и расставаний. И тут в это русское ворвался лысый полковник в отставке. Его лысина тоже поблескивала, но не пахла ландышем, а сам он пах коньяком, жизнью и убежденностью в собственной деятельной нужности – себе и Родине. Государству, в конце концов. Серые, холодные глаза Миронова. Как осеннее небо на Балтике перед затяжным дождем…
Не дождавшись от Игоря ничего путного, Кальтенберг покинул номер. Следом вышла его помощница. Истекли ровно полчаса. За окном номера звякнули городские ходики.
– Как тебе тетя с дядей? – приобняв за талию Кайу, поинтересовался «удав в кипе».
– Тетя – полезная немочка. Дядя – тугой, душный. На кой… тебе эта биомасса? – выматерила Балашова Кайа.
– Не так. Тетя – как раз биомасса. Таких много. А писателя еще поди возьми в карман за рубь за двадцать. Типический носитель… Я о нем узнавал. Возьмем писателя – возьмем и империю…
Кайа удержала руку мужчины на выемке чуть ниже талии и спросила строго:
– А если не возьмешь слизняка за рубль двадцать?
– Тогда раздавим, как слизняка.
Латышку такой ответ устроил, и она, коротко оглядевшись в коридоре, приподнялась на цыпочках и поцеловала Кальтенберга в самые губы. Он обнял ее уже крепко, так что она охнула, и проглотил ее, вобрал в себя большими хищными губами.
Разин встретил Кальтенберга упреком. Мол, хороши твои полчаса. Ты что, роман сочинял вместе с твоим писателем? Дмитрий сразу заметил, что литровый графин виски, который оставался на столе, пуст, а глаза старого банкира помолодели и блестят. Сейчас еще девочек попросит. Алоисов тоже был уже изрядно «подернувшийся», сидел в кресле, а ноги в крокодиловых туфлях положил на диванчик. Ноги маленькие, как у юноши… Бутылка, из которой Кальтенберг до ухода наливал себе портвейн, лежит на полу, возле Кайрата.
– Так я делом занимался. Писатель – это наша героическая стори в будущем. Все эти сети и телеграм-каналы – сиюминутны, а книги – вечны.
– Димаке, на кой хрен тебе эта история-мутория? Живем здесь и сейчас. Я тысячу лет жить не собираюсь. Скука-мука. Сейчас надо власть брать и сейчас пользоваться. Так – не так?
Он обернулся за поддержкой к Разину. Нарисованные на лбу высокие дуги бровей собрались у переносицы. Разин, однако, задумался и промолчал.
– Так, Кайрат, я понял, история – не для тебя. А я тебя туда и не приглашаю. Действуй сейчас. У меня есть программа, называется «сетью отторжения». Найди толкового доверенного человечка из твоих энпэошников в Европе и отправь к Кайе. Его посвятят в новую технологию, обкатаем на вашем новом «папе»[31]. Надо будет вложиться. Иван Иваныч, слышишь, надо вложиться. В декабре, Кайрат, твой выход. А после этого, по согласованию с украинцами и с нашими здешними друзьями, начнем и в России.
– На мне опыт поставить, а самим – в историю? – обиделся Алоисов и длинно выругался, типа, хрен вам, русским, а его казахи сами с усами…
– Ты кем возомнил себя, Кайратик? Тебе, чувак, генеральную репитицию доверяют и какую-то новую хрень предлагают первым опробовать, да еще не все самому оплачивать, а с общака! А ты кобенишься, дурачила? Хочешь остаться байком-майком в твоей Казахии, – скатертью, так сказать, а еще сто пудов под килем и якорь тебе в зад, – вдруг окрысился на Алоисова Разин.
– Ваке, ты за базаром следи! – встрепенулся было маленький человек с большими ушами и принял самый грозный вид, на который был способен. На Разина это не произвело ни малейшего впечатления – Кайратик напомнил ему мышь из советского мультика. Мышь, надувшую щеки на крупу. Кому, как не Разину, разбираться в людях, с которыми приходится тереть и перетирать.
– Забазар, Кайратик, это страна такая. Кто туда попал, оттуда не возвращается… – назидательно, даже не зло, напомнил он.
– Кайрат, ты бы не лез в пустую бутылку, оттуда не выползешь. Тебе дело предлагают сделать, потому что если его не сделать сейчас, мы завтра не то что в истории, мы в завтрашнем дне не окажемся. Можно подумать, тебя в Париже за… красивые брови держат. Или за твои миллиарды? Миллиарды они враз бы отобрали, если бы не ждали дела. Давай поработаем, как деловые, а не как блатные. Шли Кайе толкового человечка, а сейчас заровняем. Ставлю такой вискарь, который ты в жизни не пробовал, – предложил Кальтенберг. Он оставался спокоен.






