Вагнера. Музыканты войны

- -
- 100%
- +


Серия «Время Z»

При оформлении издания использованы фотоматериалы РИА Новости Медиабанк https://riamediabank.ru/ (Станислава Красильникова) и иллюстрация Вячеслава Куликова

© Вячеслав Куликов, 2026
© ООО «Издательство АСТ», 2026
Табличка
Мы выезжаем из Луганской области. За окном – пьянящее, невозможное лето. Я еду домой. Я живой. Я только сейчас начинаю это осознавать, кожей чувствуя тепло, которого не было там, за чертой. Щит мелькает за стеклом. Ржавый, кривой. С этой стороны – просто металл, надпись «Луганская область» перечеркнута красной чертой, изъеденный временем и дорожной солью. Но я помню его обратную сторону, как помню линию прицела. Там, для въезжающих, кривыми буквами выведено: «Добро пожаловать в ад». Мы читали эту фразу тогда, в кузове «Урала», смеясь от нахлынувшего адреналина. Бойцы ЧВК – романтики, бойцы за Родину и справедливость.
Дальше было подписание контракта и первый инструктаж: выживет каждый десятый, еды, курева, сладкого и обмундирования будет в достатке, каждый из вас, кто останется живой, будет не раз ранен, но вернётся домой – всё было правдой.
Первые дни на блокпосту, после ранения. Стою, щурясь на мирную, утопавшую в сирени улицу. Спрашиваю у командира, вчерашнего десантника с пустыми глазами: «А где, собственно, хохлы? Где враг?» Он, не отрываясь, бросает через плечо: «Тут кругом враг. Вон, видишь, дед с палочкой? Сейчас он мирный. А ночью может приползти, как крыса. Мне как-то такой часы принёс. Говорит: «Сынок, кто-то из ваших потерял». А на обратной стороне гравировка: «Ване от мамы». Я велел положить у шлагбаума. Следом ехал особист, блеск на солнце заметил. Я объяснил. Он взял да в колодец – бултых. Через десять минут прилетел «Хаймарс». Маячок, значит, был. А дед – такой благостный, с иконкой».
Тот ад был честным. В учебке, где из тебя выбивали гражданское нутро бегом по ночному лесу под звёздами, кишащими спутниками и дронами. В подвале шахтоуправления в Горловке – нашем ПВД, где пахло сыростью, табаком и страхом. Где на нарах, рассчитанных на сотню, копошилась жизнь, обречённая на уголь. На снарядных ящиках – фотографии жён и детей, рядом – недоеденный паёк. Каждый, кто ушёл отсюда в сторону фронта, не вернулся. Этот подвал был преддверием, точкой невозврата. Здесь смерть ещё пахла не кровью, а оставленными вещами, пустотой после человека.
А потом – «передок». Война встретила нас сразу: выпрыгивание из машины под обстрелом в кромешную тьму. Через месяц начинаешь видеть в темноте как кошка. Смерть стала твоей тенью. Лишь редкие осколки памяти вонзаются в сознание, не давая забыть, что ты ещё человек. Где ценность менялась со скоростью сброшенного рюкзака. От вещей для комфорта до жизни собственной, и от ценности своей жизни к ценности жизни товарища, который прикроет тебя. Где правдой были слова командира при контракте: «Вернётся каждый десятый. Вы все уже покойники. Так умрите мужиками!» И где последней истиной становилась не твоя жизнь, а жизнь твоего товарища, прикрывающего тебя спиной.
Осколки того ада до сих пор вонзаются в мозг, когда закрываю глаза. Один такой осколок – боец лет тридцати пяти. Заскочил в наш окоп на пятнадцать минут, пока били миномёты. Успел рассказать всю жизнь. Двое детей, две недели до конца контракта, бесконечная любовь к жене. Обстрел затих. «Бегу, ребята», – сказал он. Поднялся из окопа, обернулся, что-то ещё кричал про семью. И вдруг – хлопок, как будто лопнул надутый пакет. Он продолжал говорить, двигать губами, но у него не было верхней части черепа. Он был мёртв, а ещё что-то говорил. Брызги мозгов и крови на моём бушлате.
Командир, мёрзлыми ногами шагающий под обстрелом навстречу своей последней атаке.
А ещё – два раненых пацана. Не тяжело. Нас, тяжёлых, должны были эвакуировать из окружения. «Давайте с нами!» – кричал я им. Они понимали, что остаться – погибнуть. Посмотрели друг на друга. «Куда мы, – сказал старший. – Будем стоять». Это был самый страшный и самый чистый подвиг – знать и не уйти.
«Передок» – это ад, который нельзя описать. Его можно только пережить. Или не пережить.
А теперь я еду домой. Мимо ржавой таблички, на обратной стороне которой когда-то для нас сияла адская любезность.
Я ещё не знал тогда, что ад – он разный. Тот, что позади, был из огня, крови и братства. А тот, что впереди, оказался из тишины, равнодушия и белых стен. Два года больниц, инвалидная коляска, предательство тех, кто испугался, что ты – напоминание о том, о чём думать не хочется. Застолья на фуршетах с фальшивыми тостами «за своих». Равнодушие врачей, чиновников, целого мира, у которого другие ценности.
Я вырвался. Через ранение, через хаос полевого госпиталя в Луганской области. Запомнив его навсегда: холодный бетонный пол, по которому растекались лужи крови. Грязь. Лица, чёрные от пороха и усталости. И запах – смесь йода, пота и адреналина, выдыхаемого вместе с обрывочными рассказами «только что из боя». А рядом, у чистенького столика дежурного врача, – кучка бородатых в идеально отглаженной форме, от которых пахло дорогим парфюмом. Они привезли «своего» с пулевым в мягкие ткани, громко оформляли страховую выплату. Их мир был другим. Параллельным.
И вот я здесь. За табличкой. Где вместо воя «Градов» – оглушительная музыка из ларьков и запах шашлыка. Где меня ждал свой, домашний ад. Здесь, по эту сторону щита, где лето пахнет липой, а не гарью, ценны только деньги. Всё остальное – фальшь, игра в патриотизм, откупные лозунги. Здесь, в аду равнодушия, я окончательно понял: настоящая война осталась там, с той стороны ржавой таблички. Вместе с теми, кто не вернулся домой.
«Власть поменялась», – сказали мои лучшие друзья, встречая меня на пороге моего же дома. Пасынок-адвокат, пока я был там, стал хозяином всего моего имущества. Оформил жильё на себя. «Твой дом теперь не твой. И вообще, – добавил пасынок, избегая моего взгляда, – я тебя туда не отправлял. Вы все – герои поневоле».
Герои. Их лица теперь смотрят с каждого рекламного щита. Те самые бородатые, ухоженные, с чистых фотографий. «Героя надо знать в лицо!». А тех, кто вонял порохом и лежал на холодном полу, тех, кто получил коляски и протезы, – тех старательно забывают. Им пишут в документах «потеря конечности по общему заболеванию», лишь бы не оформлять инвалидность по ранению. Из сочувствия, говорят. Чтобы не портили статистику.
Встретил как-то нашего бойца на передовой. «Опять на передовой? – спрашиваю. – Через месяц после того, как у тебя закончился контракт». Продолжаю расспрос: «Ты как здесь? Семья, дети?» Он усмехнулся: «Пусто. Приехал за настоящими отношениями. Здесь понятней: враг – он всегда перед тобой. И каждый отвечает за свой выбор жизнью». Он пошёл мстить за предательство, которого не было на войне, но которое расцвело пышным цветом здесь, в этом «мирном» аду.
Здесь кипят другие битвы. Общественные организации снимают фотоотчёты, как отправляют «гуманитарку на передовую» – стиральные машинки, видимо, жизненно необходимые в окопе. Но помочь тому, кто вернулся в инвалидной коляске, неинтересно. Нельзя. Не «патриотично». Фуршеты, концерты «за своих», флажки в Instagram. В глазах – только деньги. На устах – «за победу». Сплошная, оглушающая ложь, в которой тонешь, как в трясине.
И я понимаю теперь. Тот ад за ржавой табличкой был адом смерти, но и адом предельной правды, братства, последней ясности. Этот ад здесь – ад забвения, предательства и тихого, будничного убийства душ. Ад, где господа, призывавшие «бороться до конца», жили в подвалах лишь на словах, а на деле – в тепле и довольстве. Где друзья уходят к победителю, потому что «ты теперь инвалид», а он – «при деньгах». Где пасынок готов убить отчима – инвалида СВО – за гору хлама.
Машина набирает скорость. Лето за окном слепит. Я закрываю глаза и вижу не солнце, а ту самую табличку. Она поворачивается ко мне, как страшный калейдоскоп, обеими сторонами сразу: «Добро пожаловать в ад» и «Прощай». Одна надпись – для въезжающих туда. Другая – для возвращающихся сюда. И оба раза она значит одно и то же.
Инструктор
Инструктор появился перед нами как явление природы, причём явление запоздалое и крайне суровое. С виду он походил не столько на обстрелянного былинного богатыря, сколько на сказочного разбойника, которому надоело грабить, и он пошёл на государственную службу от скуки. Лицо его хранило следы многочисленных перекопок, глаз смотрел так, будто собеседник уже лежит в воронке и только делает вид, что живой.
– Значит, так, – сказал он, окинув взглядом три десятка добровольцев, прибывших защищать Родину и заодно проверить, действительно ли она так бескрайна, как пишут в учебниках. – Вы, я вижу, насмотрелись телевизора. Думаете, война – это счастливые лица в чистой форме, бритые подбородки и бодрые рапорты о взятии высот? Ошибаетесь. Форма у вас будет, но чистой она пробудет ровно до первого чернозёма. А чернозём здесь, – он сделал паузу, давая нам прочувствовать величие момента, – особенный. Он оказался прав. Украина, которую мы представляли по школьному Тарасу Шевченко как край пьянящих трав и безбрежных нив, на поверку явила нам чернозёмное бешенство. Это была субстанция, не описанная в учебниках географии. Чернозём вел себя как живое существо: он засасывал берцы, хватал за голенища и категорически отказывался отпускать добычу.
– Война, – продолжал инструктор, расхаживая перед строем с таким видом, будто репетировал эту лекцию лет десять, – это даже не тот, кто лучше стреляет. В кино вы видели ковбойские вестерны: первый выстрелил, попал в муху, все упали, оркестр играет туш. Или китайские боевики: крик «мяу», ребро ладони, шея хрустит – враг повержен, можно пить чай. Забудьте. Война – это тот, кто умеет бегать как горный козёл, причем бегать весь контракт. И копать. Копать чем угодно: шомполом, консервной банкой, зубной щеткой, на худой конец – носом. Потому что лопаты у вас, конечно, не будет. Лопата – это миф, предмет культа, о ней рассказывают бывалые, но никто её никогда не видел.
Мы слушали и записывали на подкорку.
– И ещё, – добавил инструктор, понизив голос до доверительного шёпота. – Мыслить вам теперь не положено. Военный человек – это человек, у которого функцию мышления заменили на функцию исполнения. Будешь думать – погибнешь. И хорошо, если быстро, а то будешь лежать в чернозёме и думать: «А зачем я, дурак, подумал?» Побеждает тот, кому эту дурацкую идею – думать – выбили из башки ещё в учебке.
С фонарями такая же история. Не дам я вам фонари. Не нужны они. Ночь здесь, знаете ли, темна и, как верно подметил классик, украинская. А под звёздами и без фонаря видно – через месяц привыкнете. И видеть будете не хуже филина, и на ветки перестанете натыкаться. А если дать фонарь – вы его включите, и враг вас сразу заметит. И какой тогда смысл был в «темна украинская ночь», спрашивается?
Мы загрустили. Без фонарей, без лопат, без права на размышление. Оставался только юмор.
– Кстати, о юморе, – сказал инструктор, будто прочитав наши мысли. – Один мудрый еврей, провожавший меня когда-то на срочную службу в те времена, когда СССР ещё был, а я ещё был молод и глуп, сказал мне фразу, которую я запомнил на всю жизнь. Он сказал: «Сынок, вы в детстве бегали по двору с деревянными пистолетами и орали «пух-пух, ты убит». Пистолеты стали настоящими, патроны – боевыми, смерть – не игрушечной. Но игра, сынок, осталась той же. И если ты не будешь относиться к ней с юмором – тебе станет невмоготу». С тех пор, – инструктор мечтательно прищурился, – я на войне как в санатории. Шучу. Смеюсь. Иногда плачу, но тоже с юмором.
Отдельной и, я бы сказал, возвышенной наукой в учебке стояло питание. Точнее, то, что нам предлагали считать питанием, а мы, по молодости и наивности, ещё пытались называть едой. Инструктор подошел к вопросу с характерным для него размахом диалектика.
– Вы, я вижу, приехали сюда с мамиными пирожками. У кого-то в рюкзаке, я уверен, завалялась банка домашних огурцов, а кто-то, – он прищурился на крайнего справа, – вообще везёт с собой пол-литра сгущенки, надеясь пить чай по вечерам.
Крайний справа покраснел и попытался спрятать сгущёнку за спину, но было поздно.
– Запомните раз и навсегда. Домашние пирожки – это прекрасно. Пирожки – это любовь, забота, детство, воспоминания о бабушке. Но здесь пирожки – это враг. Они крошатся. Они пахнут. Они привлекают не только товарищей, но и, извините, мышей. А мыши на войне – это уже диверсионно-разведывательная группа. За мышью придёт кот. За котом – любитель кошек. И вместо ночного боевого выхода у вас будет ночная охота за чужим котом, который на самом деле ничей. Так что давайте сразу без нежности.
Пирожки были изъяты.
– Теперь о главном, – продолжил инструктор, доставая из кармана пластиковую бутылку, видавшую виды и, кажется, помнившую еще Олимпиаду–80. – Вода. В гражданской жизни вы потребляли воду так, будто она течет из крана бесконечно. Вы мылись, стирали, поливали цветы и даже, я не исключаю, мыли посуду с открытым краном. Забудьте. Отныне ваша норма – бутылка на двоих. Хочешь – пей, хочешь – умывайся. Хочешь – умывайся питьем, хочешь – пей умывание. Это вопрос личной гигиенической философии.
Мы задумались. Философия оказалась сложной, особенно когда бутылка одна, а лиц двое, и оба с утра небритые.
– На передок, – голос инструктора стал мечтательным, как у геолога, вспоминающего трудные экспедиции, – воду доставляют редко. Чаще возят боеприпасы. Потому что боеприпасы – это победа, а вода – это комфорт. Комфорт, дети мои, на войне излишен. Иногда, правда, привозят воду. Но замороженную. Большими такими кусками льда, которые надо грызть, оттаивать под мышками или, на крайний случай, разбивать прикладом.
Кто-то из нас, еще не утративший гражданской чистоплотности, робко поинтересовался насчет гигиены.
– Гигиена, – инструктор закатил глаза к небу, которое, как известно, равнодушно к бытовым вопросам, – гигиена – это когда у тебя сухие носки. Всё. Остальное – буржуазные излишества и происки вражеских маркетологов, придумавших шампунь с кондиционером.
Мы замолчали, поражённые простотой и величием этой формулы.
Впрочем, простота формулы выяснилась не сразу. Первую неделю мы ещё пытались соблюдать правила гражданской жизни: умываться по утрам, чистить зубы, менять носки. К концу второй недели умывание сократилось до ритуального смачивания лица из той самой общей бутылки. К концу третьей мы поняли, что сухие носки – это действительно роскошь, доступная лишь тем, кто догадался завернуть запасную пару в гермомешок, а не использовал его для конфискованной сгущёнки.
Баня, о которой мечтали романтики, существовала. Инструктор не врал. Баня была. Её организовали в землянке силами третьего взвода, и с инженерной точки зрения это было сооружение гениальное и одновременно безнадежное, как проект вечного двигателя. В землянке поставили буржуйку, на буржуйку водрузили бак с водой, воду нагрели. Пар, следуя законам физики, устремился вверх. Но поскольку землянка – это, в сущности, большая нора с потолком в сорок сантиметров, пар уперся в потолок, недоумённо помедлил и растекся горизонтально, создав эффект тропического леса на уровне пояса. В этом лесу сидели голые бойцы и пытались мыться. Вода, разумеется, никуда не уходила. Землянка – это вам не городская квартира с канализацией. Вода стояла на полу, медленно подбираясь к щиколоткам, смешиваясь с чернозёмом и превращая процесс мытья в принятие грязевых ванн.
– Первый взвод моется, – объявил инструктор, заглянув в землянку и оценив масштаб гидротехнической катастрофы. – Вторым творят.
Что именно творят вторым, он уточнять не стал. Мы и так поняли: творят историю.
К концу месяца мы усвоили главное гигиеническое открытие современности. Лучшая баня – это влажные салфетки. Они не требуют воды, не оставляют луж, не парят, не топят и не создают ложных надежд на скорое возвращение к цивилизации. Они помещаются в нагрудный карман, их можно носить на теле, и они не замерзают – в отличие от воды, которую привозят раз в неделю и которую потом надо отбивать прикладом, как мамонтовую тушу.
Влажные салфетки стали нашими персональными Сандунами. Мы протирали лица, шеи, руки и, в особо торжественных случаях, подмышки. Мы экономили каждую салфетку, как партизаны экономили патроны. Мы передавали их друг другу по наследству. Мы знали, что на передке, где воду не возят вовсе, салфетка станет валютой, сравнимой разве что с батарейками для тепловизора.
– Тепло, – сказал инструктор как-то вечером, глядя, как мы пытаемся растопить буржуйку сырыми ветками. – Вы сейчас думаете: «Главное – тепло. Вот будет печка, тогда заживем». Ошибаетесь. Я вам больше скажу: тепло – это роскошь, к которой вы привыкли и от которой вам предстоит отвыкнуть. Через месяц вы поймете, что тепло в жизни – не главное. Главное – не наступить на мину, не попасть под «Град» и не проспать смену. А согреться можно и движением. Или, на худой конец, влажной салфеткой. Она, знаете ли, тоже греет, если её предварительно натереть.
Он не шутил. Через месяц мы действительно перестали мёрзнуть. Точнее, мы продолжали мёрзнуть, но перестали придавать этому значение. Холод стал фоном, как шум ветра или далёкие разрывы. Мы спали в одежде, потому что раздеться – значит замерзнуть, а проснуться по тревоге голым – значит умереть. Мы научились засыпать сидя, стоя, на ходу и даже, говорят, во время бега, хотя лично я такого рекорда не ставил.
Спать приходилось по шесть часов. Это был максимум, отпущенный нам расписанием, тревогами, нарядами и внутренним убеждением инструктора, что сон – это тоже форма изнеженности.
– Шесть часов, – говорил он, – это санаторно-курортный режим. На передке будет два-три. А то и ни одного, если противник активный. Так что высыпайтесь сейчас. В смысле, не высыпайтесь, конечно, откуда вам выспаться, но старайтесь.
Мы старались. Мы падали на нары и отключались за секунду, как будто кто-то щёлкал рубильником. Мы спали под гул генератора, под храп соседа, под звуки вечерней поверки и утреннего подъёма. Мы спали так крепко, что однажды половина взвода проспала артиллерийский налёт учебного противника и была наказана внеочередной перекопкой чернозёма.
– Молодцы, – похвалил инструктор. – Хороший сон – признак чистой совести. И отсутствия фонарей.
И все-таки, несмотря на холод, грязь, недосып и гастрономические изыски в виде гречки с мясом неизвестного происхождения, мы держались. Мы смеялись над инструктором, над собой, над чернозёмом, над замёрзшей водой и над мышами, которые действительно приходили за пирожками и действительно, кажется, состояли на службе у противника.
Мы учились воевать. Или выживать. Что, в сущности, одно и то же.
– Живой, – подводил итог инструктор, глядя на наши чёрные от пыли и недосыпа лица, – это уже победа. Потому что пока одна половина человечества изобретает средства убивать быстрее, точнее и с меньшим расходом калорий, другая половина – наша половина – учится выживать. И если для этого нужно есть паштет шомполом, мыть голову влажными салфетками и считать теплом собственную перегретую от бега кровь – значит, так тому и быть. Он помолчал. – А сгущёнку, кстати, я вам верну. В бою.
Мы не поверили. Но через месяц, на передке, когда кончился паёк, а вода превратилась в монолит, крайний справа достал из самого укромного уголка разгрузки ту самую банку, которую инструктор якобы конфисковал ещё в учебке.
Инструктор, оказывается, тоже умел шутить. Или, как говорят в Одессе, это была не конфискация, а реквизиция с правом последующего добровольного возвращения. В нужный момент. В нужный момент, когда живой – это уже победа, а сгущёнка – это почти счастье.
«Грибы»
Посвящается тем,
кто выходил в строй и не вернулся.
Музыкантам, игравшим до конца.
Часть первая
Контракт
Всё началось в военкомате. Вернее, не в военкомате – туда нам с такими статьями было нельзя. В обычном офисном здании на окраине города, где на дверях не было вывесок, а в коридорах пахло свежим ремонтом и ещё чем-то неуловимо казённым.
Очередь была человек сорок. Разные лица: угрюмые, весёлые, испуганные, решительные. Кто-то в камуфляже, кто-то в спортивных костюмах, кто-то в деловых костюмах, будто на собеседование в банк пришёл.
Заполняли анкеты. Проходили медкомиссию – быстро, по-военному, без очередей и поликлинического хамства. Потом – беседа со службой безопасности. Вопросы были простые: судимости? долги? проблемы с законом? родственники за границей?
Я прошёл. Подписание контракта было похоже на сделку с дьяволом.
Маленькая комната, стол, два стула. Кадровик – лысый мужик с уставшими глазами – подвинул мне бумаги.
– Читай. Если всё устраивает – подписывай.
Я читал. Срок – полгода. Условия – стандартные. Оплата – по результатам. В случае гибели – выплата семье. Всё чётко, без воды.
Подписал. Поставил дату. И почувствовал, как за спиной захлопнулась какая-то дверь. Обратного пути не было.
– Теперь позывной, – сказал кадровик. – Придумал?
Я замялся. Думал об этом, но в голову лезло что-то пафосное: Тигр, Сокол, Беркут.
– Все клёвые позывные уже разобрали, – усмехнулся кадровик. – У нас тут система: кто идёт на второй контракт – те выбирают сами. А новичкам – компьютер. Программа случайных чисел. Что выпадет – то и твоё.
Он щёлкнул мышкой, посмотрел на экран.
– Гвоздь, – сказал он. – Будешь Гвоздём.
– Гвоздь? – переспросил я.
– Гвоздь. Нормально. Коротко, звонко. Могло быть хуже.
– А что может быть хуже?
– Да всё что угодно. Вон у нас Септик есть. Латышка. Космос. Пельмень. Шпрот. Баклажан. В прошлом наборе одному мужику выпало Триппер. Ходил красный как рак, но ничего – повоевал, живой остался. На второй контракт уже сам выбрал – Волкодав.
Я рассмеялся. Кадровик тоже улыбнулся.
– Не парься, Гвоздь. Позывной – это не главное. Главное – что за ним стоит. Будь хорошим бойцом – и Гвоздь будет звучать гордо.
Потом выдали жетон – маленькая металлическая пластинка на цепочке. На одной стороне – буква и номер группы, через тире – мой номер в группе. На другой – просто цифры, какой-то личный код.
– Не потеряй, – сказал кадровик. – Это теперь твой паспорт. Если убьют – по нему опознают.
Я повесил жетон на шею. Он лёг под футболку, холодный и чужой.
Потом была экипировка. Склад, заваленный ящиками и коробками. Нас одевали с ног до головы – от носков и трусов до тактических очков и налобного фонаря. Всё новое, всё качественное, всё подогнали по размеру. – Держи, – протянул снабженец бронежилет. – Примеряй.
Бронежилет был тяжёлым, неудобным, чужим. Я надел его и почувствовал, как плечи просели к земле.
– Привыкнешь, – сказал снабженец. – Через месяц будешь в нём спать.
Я не поверил. Но он оказался прав.
Вечером нас построили во дворе.
– Слушай сюда! – орал старший команды. – Сейчас едем в учебку. Там будете месяц пахать, как проклятые. Инструкторы у нас – звери, но справедливые. Слушаться беспрекословно. Вопросов не задавать. Делать, что скажут. Если кто думает, что он крутой и всё знает – сразу забудьте. Здесь все равны. Здесь все – мясо. Из мяса делают бойцов.
Он обвёл нас взглядом.
– Машины подадут через час. Кто хочет – может позвонить домой. Но коротко. Сказал, что всё нормально, что уезжаешь в командировку. Без соплей, без сантиментов. Всё.
Машины пришли через час. «Уралы» – старые, видавшие виды, с брезентовым верхом и разбитыми амортизаторами. Мы загружались в темноте, молча, сосредоточенно.
Тридцать человек в кузов. Плюс ящики с боеприпасами – на первое время. Плюс наши рюкзаки, которые казались неподъёмными. Плюс оружие – пока учебное, но всё равно тяжёлое.
Загрузились так плотно, что пошевелиться было невозможно. Кто-то сидел на корточках, прижатый к борту. Кто-то стоял, вцепившись в тент. Кто-то лежал на ящиках, потому что больше негде. Рюкзаки давили со всех сторон, автоматы упирались стволами в каски, ноги затекали, спины немели.
– Готовы? – крикнул водитель.
– Готовы! – заорали мы хором.
Машина дернулась и поехала.
Дорога была долгой.
Часа два или три – никто не считал. Мы тряслись в темноте, как сельди в бочке, только сельди были живые и матерились.
Первые же кочки перемешали всё. Мы, такие плотно упакованные, вдруг стали единой массой – люди, вещи, оружие, ящики. Кого-то бросило влево, кого-то вправо, всё покатилось, поехало, перемешалось. Чей-то ствол ткнул меня в каску. Чей-то рюкзак прижал к борту так, что я не мог вздохнуть. Кто-то сверху упал на меня, и мы оба заматерились.







