- -
- 100%
- +
Никто из них ещё не понимал, что будущее уже разделили на три конверта и отправили разными дорогами.
Снег густел.
До второй присяги оставалось меньше месяца.
Глава восьмая. Император, которого нет
Известие пришло не с курьером, а с обозом, вместе с мешками муки и бочками солёной рыбы.
Письмо было написано на простой бумаге, без сургучных печатей, и содержало лишь одну фразу, переписанную рукой купеческого приказчика: «Государь Александр Павлович в Таганроге ноября девятнадцатого числа Богу душу отдали».
Сталин перечитал строчку дважды.
Он не чувствовал ни торжества, ни облегчения. Смерть императора была не победой, а лишь первым тактом метронома, отсчитывающего время до развязки. История, которую он помнил, начинала буксовать. В его памяти Александр умирал, страна замирала, и начиналась нелепая, унизительная чехарда с присягами, закончившаяся картечью на Сенатской площади.
Но теперь историю предстояло переписать чернилами и штыками.
В комнату вошёл Юшневский. Он был бледен, его руки дрожали, хотя в кабинете было жарко натоплено.
— Вы знали, — тихо сказал он, глядя на листок в руках Сталина. — Вы говорили об этом ещё в сентябре. Как вы могли знать?
— Я не знал. Я предполагал, — ровным голосом ответил Сталин, аккуратно складывая письмо и убирая его в ящик стола. — Государь давно был болен. А империя, которой управляет больной человек, всегда умирает внезапно.
— Что нам делать?
Юшневский looked around, as if expecting the walls to start listening.
— Ждать. Петербург теперь будет присягать Константину.
— Константин в Варшаве. И он не хочет трона.
— Это знаем мы. И знает узкий круг в столице. Но страна об этом не узнает ещё месяц.
Сталин подошёл к окну. Снаружи, в сумерках раннего зимнего вечера, ветер гнал по плацу колючую снежную крупу.
— В чём сила государства, Алексей Петрович? — спросил он, не оборачиваясь.
Юшневский нахмурился, застигнутый врасплох странным вопросом.
— В законе. В традиции. В присяге.
— Нет, — Сталин медленно повернулся. — В привычке. Чиновник подписывает бумагу, потому что вчера подписывал её предшественник. Солдат марширует, потому что рядом марширует другой солдат. Государство — это огромная, тяжёлая машина, которая едет по инерции. Но сейчас императора нет. А тот, кто должен занять его место, отказывается. Машина потеряла управление. Она катится под уклон.
— И вы хотите столкнуть её в пропасть?
— Я хочу сесть за руль, пока другие спорят, кому принадлежит экипаж.
Сталин сел за стол и придвинул к себе чистый лист.
Внутренний голос, голос настоящего Пестеля, шевельнулся в глубине сознания, полный тревоги и отвращения:
Ты пользуешься смертью. Ты спекулируешь на трауре. Это подло.
Сталин мысленно усмехнулся. Подлость была категорией морали, а мораль не помогала удерживать власть.
Я пользуюсь временем, — ответил он самому себе. Смерть одного человека — это лишь повод для переписи населения.
Он начал писать директиву для Северного общества. Писал быстро, чётко, без лишних слов.
«Князь Константин отказался от престола, но акт отречения скрывается. Империя оказалась в состоянии междуцарствия. Присяга тени — вот что ждёт столицу. Использовать дни неопределённости. Не ждать окончательного решения между Константином и Николаем. Начать переговоры с гвардейскими офицерами, сенаторами и столичными чиновниками немедленно. Власть не терпит пустоты, но она ещё больше боится того, кто первым решится эту пустоту заполнить».
Он перечислил конкретные шаги. Не митинги. Не речи на площадях. А тихие визиты. Обеды с командирами батальонов. Напоминания о долгах и невыплаченных премиях. Обещания сохранения чинов и поместий для тех, кто не будет мешать.
Северяне любили красивые слова о Свободе и Отечестве. Но Сталин знал, что людей покупают не идеи. Людей покупает уверенность в завтрашнем дне.
— Курьер уйдёт через час, — сказал Сталин, посыпая песок на чернила. — Он повезёт это Рылееву и Трубецкому.
Юшневский смотрел на него с нескрываемым страхом.
— Павел Иванович… если мы начнём переговоры сейчас, это будет выглядеть как мятеж против ещё живого порядка.
— Порядка больше нет, — Сталин запечатал конверт. — Есть только страх перед будущим. И мы должны стать теми, кто этот страх организует.
Когда курьер уехал, Сталин остался один. Он посмотрел на своё отражение в тёмном оконном стекле. Молодое, твёрдое лицо декабриста смотрело на него с холодным спокойствием палача.
Императора не было. Но государство оставалось. И оно требовало нового хозяина.
Глава девятая. Ночь типографий
Петербург задыхался от сырости и тревоги.
Смерть Александра I официально подтвердилась, но столица жила в состоянии лихорадочного бреда. Гвардейские офицеры шептались в кулуарах, чиновники сжигали старые бумаги, а на улицах патрулировали усиленные наряды конной полиции, сами не знающие, кого именно они охраняют.
В подвале дома на Екатерининском канале, скрытом от посторонних глаз высокими заборами, пахло свинцом, машинным маслом и свежей краской.
Кондратий Рылеев стоял у печатного станка, держа в руках только что оттиснутый лист. Его лицо, обычно вдохновлённое и романтичное, сейчас выражало глухое раздражение.
— Это не манифест, — тихо сказал он, обращаясь к Александру Бестужеву, который вытирал испачканные чернилами руки тряпкой. — Это… долговая расписка. Где дух? Где призыв к пробуждению нации? «Крепостное право отменяется. Собственность горожан сохраняется». Это язык лавочника, а не освободителя!
Бестужев усмехнулся, но в его улыбке не было веселья.
— Лавочник кормит страну, Кондратий Фёдорович. А поэт её только утешает. Вы читали инструкции из Тульчина?
— Читал. И не согласен с ними. Пестель превращает революцию в хозяйственную реформу.
— Пестель превращает революцию в победу, — жёстко парировал Бестужев. — Вспомните, что он писал в последнем письме. «Толпа не читает од. Толпа читает приказы. Солдат не умрёт за Свободу, о которой он ничего не знает. Но он пойдёт за того, кто отменит шпицрутены и выплатит жалование».
Рылеев тяжело вздохнул и снова посмотрел на лист.
Текст был сух, беспощаден и кристально ясен. Никаких пространных рассуждений о тирании и деспотизме. Никаких цитат из Руссо или Монтескьё.
Четыре пункта.
Первый: личная свобода крестьянам немедленно. Земля остаётся в пользовании общин до созыва Земских палат. Помещичья собственность на инвентарь и строения гарантируется.
Второй: купечеству и мещанам гарантируется неприкосновенность капиталов, лавок и домов. Налоги не повышаются.
Третий: солдатам и унтер-офицерам гвардии и армии срок службы сокращается до десяти лет. Телесные наказания отменяются под страхом трибунала. Жалование выплачивается из казны немедленно.
Четвёртый: мародёрство, грабежи и самовольные расправы караются расстрелом на месте преступления.
— Он лишил нас поэзии, — пробормотал Рылеев.
— Он дал нам инструмент, — ответил Бестужев, забирая лист и передавая его рабочему для тиражирования. — Пестель прав. Если мы выйдем на площадь с криками «Да здравствует Конституция!», нас расстреляют как бунтовщиков. Если мы выйдем с этими листами, нас встретят как новых начальников, которые наконец-то наводят порядок.
К полуночи станок остановился. Три тысячи экземпляров были упакованы в промасленную бумагу и разложены по холщовым сумкам.
Каналы и переулки Петербурга были пустынны. Лишь изредка скрипели полозья ночных извозчиков да лаяли дворняги.
Группы по три человека — переодетые в гражданское платье офицеры и проверенные унтер-офицеры — расходились по городу. Они не расклеивали листовки на стенах, чтобы их не сорвала полиция. Они вкладывали их в руки.
На Сенной рынок, где уже начиналась ночная разгрузка возов с мукой, пошли «купцы». Они сунули листы приказчикам и старостам артелей.
В казармы Измайловского и Московского полков пошли свои. Часовых на постах сменяли на время, чтобы в караульные помещения могли войти доверенные люди. Они не произносили речей. Они просто оставляли бумагу на столах, где солдаты играли в карты или чинили амуницию.
— Что там? — спросил сонный унтер-офицер, щурясь на свет сальной свечи.
— Читай. Только тихо, — ответил гость, исчезая в тени коридора.
Грамотных в казармах было немного, но они нашлись. Фельдфебель, морща лоб, медленно, по слогам читал своим товарищам:
— «…телесные наказания отменяются… жалование выплачивается полностью…»
Казарма замерла.
— Это кто написал? Государь?
— Государя нет, — тихо ответил фельдфебель, пряча листок за обшлаг мундира. — Теперь мы сами по себе. Но кто-то за нас заступился.
— А если офицеры не согласятся?
— Значит, офицеров больше нет.
В эту ночь Петербург не вспыхнул пожаром бунта. Он тихо, незаметно перешёл в другие руки. Страх перед неизвестностью сменился расчётом. Люди, привыкшие подчиняться силе, почувствовали, что сила теперь на другой стороне. И эта сторона обещала не рай на земле, а просто сытый желудок и целую спину.
В подвале на Екатерининском канале Рылеев смотрел на пустой станок.
Мы победи? — подумал он с внезапной, холодной тоской. Или мы просто сменили одного надзирателя на другого, более умного?
Но отвечать на этот вопрос было уже некогда. До рассвета оставалось три часа.
Глава десятая. Сенат до рассвета
Здание Сената и Синода на берегу Невы напоминало спящего великана. Массивные колонны, огромные арки, длинные анфилады кабинетов — всё было создано для того, чтобы подавлять маленького человека величием имперского закона.
Но в пять часов утра десятого декабря закон ещё спал.
Капитан гвардии Александр Якубович, человек с тяжёлым взглядом и шрамом на щеке, стоял у чёрного хода, ведущего в архивы. Рядом с ним молча переминались с ноги на ногу двенадцать гренадёров в серых шинелях, без кокард на киверах.
— Дверь, — коротко бросил Якубович.
Один из солдат, бывший слесарь, за минуту справился с тяжёлым замком. Дверь бесшумно отворилась.
Группа скользнула внутрь.
План, разработанный в Тульчине, был прост до гениальности. Декабристы старой закалки мечтали вывести полки на Сенатскую площадь и заставить сенаторов выйти к народу, чтобы те публично, перед толпой, отреклись от старого режима.
Сталин, читая эти планы в теле Пестеля, лишь кривил губы.
Толпа пугает чиновников. Они забаррикадируются и вызовут артиллерию. Чиновник труслив, но он любит стены. Идите к нему в кабинет.
К шести часам утра в здание начали прибывать первые сановники. Им было предписано явиться для подготовки к переприсяге Николаю Павловичу.
Сенаторы, важные, закутанные в бобровые шубы, с ленточками через плечо, поднимались по парадной лестнице, ворча на ранний час и слякоть на улицах.
Но у дверей в Большой зал их встречали не лакеи в ливреях, а офицеры с обнажёнными палашами.
— Господа, что это значит? — возмущённо вскричал тайный советник граф Завадовский, останавливаясь как вкопанный. — Где обер-прокурор? Почему караул не в форме?
— Караул сменён, ваше сиятельство, — спокойно ответил Якубович, выступая вперёд. — Прошу пройти в зал заседаний. Там уже собираются ваши коллеги.
— Я требую объяснений! Это бунт!
— Это государственная необходимость, граф. Идите. И не повышайте голос, здесь плохая акустика.
В Большом зале уже находилось около сорока сенаторов. Они стояли группами, бледные, растерянные, переговариваясь шёпотом. Двери были заперты изнутри. У каждого окна стоял часовой.
За председательским столом, покрытым зелёным сукном, сидел князь Сергей Трубецкой. Он был бледен, но держался прямо. Перед ним лежал толстый документ, переплетённый в красный сафьян.
— Господа сенаторы, — громко произнёс Трубецкой, и гул в зале стих. — Императора Александра Павловича нет в живых. Великий князь Константин отрёкся от престола. Великий князь Николай не имеет законных прав на корону, ибо престол должен перейти к Учредительному собранию, выражающему волю народа.
— Вздор! — выкрикнул кто-то из задних рядов. — Присяга принесена!
— Присяга принесена тени, — парировал Трубецкой. — Россия осталась без власти. И чтобы избежать анархии, кровопролития и иностранного вмешательства, Общество берет на себя ответственность за сохранение государства.
Трубецкой положил руку на красный переплёт.
— Перед вами Акт о создании Временного верховного совета. В нём guarantees (гарантируются) неприкосновенность ваших сословных прав, собственности и чинов. От вас требуется лишь одно: подписать этот Акт и признать Временный совет высшей властью до созыва Учредительной палаты.
Зал взорвался. Крики, проклятия, требования немедленно выпустить их.
Но Якубович и его гренадёры стояли неподвижно, словно изваяния. Их молчание было страшнее любых угроз.
— Господа, — раздался новый голос. Из тени колонн вышел человек в штатском, с умным, цепким лицом. Это был Евгений Оболенский, взявший на себя роль переговорщика. — У вас есть выбор. Первый: вы подписываете Акт. Вы остаётесь на своих местах, получаете жалование и продолжаете управлять империей под надзором Совета. Второй: вы отказываетесь. В этом случае вы объявляетесь врагами государственного порядка. Ваши имения конфискуются, а вы сами препровождаетесь в Петропавловскую крепость. Третий: вы пытаетесь бежать или оказать сопротивление. Мои солдаты получили приказ стрелять на поражение.
Сталин, составляя этот план, знал психологию бюрократии лучше, чем кто-либо. Чиновник не герой. Чиновник — хранитель статуса. Угроза потерять имение и кресло действовала на них сильнее, чем страх смерти. Смерть была абстракцией, а потеря власти — катастрофой.
Первым сломался старый генерал-аншеф, чьи ноги уже не держали от подагры. Он тяжело подошёл к столу, взял перо и, не глядя на Трубецкого, царапнул свою подпись.
За ним потянулись другие. Те, кто был помельче чином, те, кто имел долги, те, кто просто хотел жить.
Но были и те, кто отказался.
Граф Завадовский и ещё трое консерваторов гордо заявили, что скорее умрут, чем предадут присягу.
— Ваш патриотизм делает вам честь, — сухо сказал Оболенский. — Капитан Якубович, препроводите этих господ в Восточное крыло. В архивы. Заприте двери и выставьте караул. Они останутся там до особого распоряжения Совета. Никакой еды и воды, пока они не передумают. Или пока мы не решим, что делать с предателями народа.
Сановников увели. Двери зала снова закрылись.
Трубецкой смотрел на стопку подписанных листов. Чернила ещё не высохли.
Мы сделали это, — подумал он с чувством нереальности происходящего. Мы захватили Россию, не сделав ни единого выстрела.
Но где-то в глубине его души, под слоями дворянской гордости и романтического восторга, шевельнулось смутное, липкое чувство тревоги. Они действовали по планам Пестеля. Они использовали его методы: шантаж, изоляцию, холодный расчёт.
Они победили старый мир его же оружием.
Но кто теперь будет править этим новым миром? Те, кто мечтал о Свободе? Или тот, кто написал этот безжалостный, идеальный механизм захвата власти?
На улице, за толстыми стенами Сената, уже начинался рассвет. Серый, петербургский, равнодушный рассвет.
Полки выходили из казарм. Но они шли не на площадь, чтобы кричать лозунги. Они шли занимать мосты, почту, банки и дворцы.
Машина, запущенная в Тульчине, начала свой ход. И остановить её было уже невозможно.
Глава одиннадцатая. Дворец без государя
Путь от Тульчина до Петербурга занял девять суток.
Сталин не ехал в кибитке с колокольчиком и не пользовался подорожными грамотами на имя полковника Пестеля. Он купил в Киеве у еврея-фактора место в крытой повозке купеческого обоза, переоделся в тулуп приказчика, отпустил бороду и всю дорогу молчал, наблюдая за тем, как медленно и неохотно просыпается империя.
Станционные смотрители брали взятки, не глядя в лица. Ямщики пили водку, ругали начальство и спали на облучках. Казна, почта, воинские команды — всё это существовало само по себе, не замечая, что император мёртв, а власть уже сменила хозяина.
В Твери обоз остановился из-за сломанной оси. Сталин зашёл в трактир и сел у окна. За соседним столом два армейских поручика играли в карты и громко обсуждали столичные новости.
— Говорят, в Петербурге бунт. Гвардия присягнула Константину, а Николай заперся в дворце.
— Ерунда. Гвардия присягнула Совету. Как его там… Временному.
— А это кто такие?
— Чёрт их знает. Офицеры какие-то. Говорят, крепостных освободили.
— Да ну? И что помещики?
— А что помещики? Им обещали выкуп. Казной. Они теперь сидят и считают, сколько им причитается.
— Значит, порядку не будет.
— Наоборот. Порядок есть. Хлеб в лавках по старой цене. Полиция не лезет. Только патрули гвардейские на каждом углу.
Поручик сдал карты и задумчиво добавил:
— Странная штука, братец. Революция, а страшно не жить, а опоздать к новому жалованию.
Сталин усмехнулся, отпивая кислые щи.
Машина работала. Механизм, который он собрал из чужих рук, чужих чернил и чужой памяти, крутился сам, без его надзора. Это пугало больше, чем радовало. Любая машина, оставленная без смазки, начинала перемалывать своих создателей.
К десятому декабря повозка въехала в Петербург через заставу, где сонный унтер-офицер лениво глянул на фальшивый купеческий паспорт и махнул рукой.
В городе было тихо.
Слишком тихо для столицы, переживающей переворот.
Сталин прошёл по Невскому проспекту, не узнавая его. Витрины были открыты. Извозчики спорили о ценах. Дворники скалывали лёд. Лишь у перекрёстков стояли небольшие группы солдат в серых шинелях, с ружьями на плечах. Они не кричали, не агитировали. Они просто стояли, как столбы новой разметки.
В доме на Миллионной улице, который заранее снял Бестужев, его уже ждали.
Трубецкой, Оболенский, Рылеев. Все трое выглядели так, словно не спали неделю. Трубецкой постарел, щёки ввалились. Рылеев был возбуждён и нервен. Оболенский оставался спокоен, но в его глазах появилась та жёсткая, цепкая внимательность, которая бывает у людей, научившихся отдавать приказы.
— Вы приехали, — сказал Трубецкой, протягивая руку.
— Я приехал, — ответил Сталин, снимая тулуп. — Что с дворцом?
Оболенский подошёл к столу и развернул план Петербурга.
— Зимний окружён. Гренадёрский и Финляндский полки заняли Дворцовую набережную. Преображенцы стоят у Адмиралтейства. Выходы перекрыты. Но мы не вошли внутрь.
— Почему?
— Там императрица-мать. Великие княжны. Дети. Мы не можем стрелять в женщин и детей, Павел Иванович. Это не по-русски.
Сталин посмотрел на него долгим, тяжёлым взглядом.
— Русских царей убивали не по-русски. И русских царей свергали не по-русски. Дворец — это не дом, Евгений Петрович. Это символ. А символ нужно либо охранять, либо ломать. Третьего не дано.
— Мы предложили им безопасность, — вмешался Рылеев. — Они могут остаться во дворце под домашним арестом. Или уехать в Гатчину. Мы не звери.
Внутренний голос Пестеля отозвался глухим упрёком:
Мы хотели свободы, а не дворцового переворота. Ты ведёшь себя как Бонапарт.
Сталин проигнорировал голос.
— Кто внутри дворца?
— Николай, — сказал Оболенский. — Он не бежал. Он заперся в личных покоях с верными адъютантами. Пытается рассылать приказы.
— И что?
Оболенский усмехнулся уголком рта.
— Наши люди на почте. Наши люди в штабе. Наши люди в конюшнях. Его курьеры уезжают, но до адресатов не доезжают. Его приказы переписываются нашими писарями. Вчера он послал гонца к генералу Воинову с приказом вывести артиллерию. Гонца перехватил наш патруль. Мы вернули его во дворец с запиской: «Генерал Воинов признал Временный совет. Просьба не беспокоить по пустякам».
Трубецкой нервно рассмеялся:
— Это жестоко.
— Это гигиена, — возразил Сталин. — Власть, которая не может выйти за порог собственной спальни, перестаёт быть властью. Она становится заключённой.
Он подошёл к окну. Зимний дворец виднелся в просвете улицы, огромный, жёлтый, безмолвный.
— Что он делает?
— Ждёт, — сказал Оболенский. — Ждёт, что кто-то придёт его спасать. Ждёт, что гвардия одумается. Ждёт, что народ восстанет против нас.
— Народ не восстанет. Народу мы дали хлеб и обещали землю.
— А гвардия?
— Гвардия уже выбрала.
Сталин повернулся к ним.
— Я хочу поговорить с ним.
Все трое замерли.
— С кем? — тихо спросил Рылеев.
— С Николаем.
— Вы сошли с ума! Это безумие! Он вас арестует, застрелит…
— Он не может меня арестовать. У него нет тюремщиков. Он не может меня застрелить, потому что боится, что его самого застрелят его же часовые. Он заперт в клетке, которую мы построили. И он это знает.
— Зачем вам это?
Сталин помолчал, подбирая слова, которые они могли бы понять.
— Потому что он законный наследник. Пока он жив и не отрёкся, половина провинции будет считать нас узурпаторами. Он должен подписать отречение. Публично. Добровольно. С печатью.
— Он не подпишет.
— Подпишет, — уверенно произнёс Сталин. — Николай Павлович — человек долга и формы. Если ему показать, что форма на нашей стороне, он подчинится. Ему нужно сохранить лицо. Мы ему это лицо сохраним.
Оболенский нахмурился:
— А если он откажется?
— Тогда мы покажем стране, что отказался он. И что мы вынуждены действовать без него.
Внутренний голос снова шевельнулся:
Ты лжёшь. Ты не отпустишь его. Ты сломаешь его, как ломал всех.
Сталин сжал челюсти.
Я делаю то, что необходимо, — ответил он голосу. Ты хотел свободы для России. Я даю тебе свободу от хаоса.
— Я пойду к нему сегодня вечером, — сказал Сталин. — Один. Без конвоя.
— Это самоубийство, — прошептал Трубецкой.
— Это политика, князь. А политика — это всегда самоубийство, только медленное.
Вечером, когда над Невой сгустились сумерки, Сталин в одиночку подошёл к малым воротам Зимнего дворца.
Часовые из Финляндского полка пропустили его молча, козырнув. Один из них, совсем молодой солдат с румяными щеками, робко спросил:
— Ваше благородие… а правда, что царя больше нет?
Сталин остановился.
— Правда, сынок.
— А кто теперь будет?
— Будет тот, кто сможет.
Внутри дворец был пуст и гулок. Лакеи, оставшиеся без господ, жались по углам. Придворные дамы не выходили из покоев. Империя рушилась не с грохотом, а со скрипом рассыхающихся половиц.
Сталина провели в личный кабинет Николая.
Великий князь сидел за столом, заваленным бумагами, которые он уже не мог отправить. При его появлении Николай медленно поднялся. Он был высок, широкоплеч, его лицо с тяжёлым подбородком и холодными серыми глазами выражало мрачную решимость. На боку у него висела шпага.
— Полковник Пестель, — сухо произнёс Николай. — Или мне называть вас иначе?
— Называйте как угодно, ваше высочество. Титулы сегодня ничего не стоят.
— Вы арестованы.
Сталин усмехнулся и сел в кресло без приглашения.
— Кем? Вами? Позовите стражу.
Николай не стал звать. Он знал, что никто не придёт.
— Зачем вы здесь? Требовать капитуляции?
— Я здесь, чтобы предложить вам выход.
— У меня есть выход. Шпага и пуля.
— Это выход для офицера, проигравшего дуэль. Но вы не офицер, ваше высочество. Вы символ. А символ не имеет права на личную смерть.
Николай сжал кулаки.
— Вы захватили Сенат. Вы подкупили гвардию. Вы распространяете ложь. Вы мятежники.
— Мы единственные, кто сохранил государство, — спокойно возразил Сталин. — Когда ваш брат умер, страна повисла в воздухе. Чиновники разбежались. Генералы спрятались. Только мы вышли на улицы и сказали солдатам, что им делать. Без нас здесь была бы Пугачёвщина. Кровь, пожары, виселицы на каждой площади. Мы предотвратили это.
— Ценой предательства!
— Ценой порядка.
Сталин достал из кармана сложенный лист бумаги и положил его на стол.
— Прочтите.
Николай колебался секунду, потом взял лист.
Это был текст отречения. Короткий, сухой, юридически безупречный. Великий князь Николай Павлович, признавая невозможность сохранения самодержавной власти в её прежнем виде и во избежание междоусобной брани, отказывается от притязаний на престол и передаёт управление державой Временному верховному совету до созыва Учредительной палаты. Взамен ему и членам его семьи гарантируется личная безопасность, сохранение личного имущества и право выезда за границу.
Николай读完 (прочитал) и бросил бумагу на стол.
— Вы хотите, чтобы я подписал это?
— Я хочу, чтобы вы это подписали.
— Никогда.
— Подумайте, ваше высочество. Завтра мы опубликуем этот текст с вашей подписью. Если вы откажетесь, мы опубликуем другой текст. О том, что вы бежали. О том, что вы спрятались. О том, что вы трус, бросивший страну в беде. И страна поверит. Потому что страна верит тому, кто держит типографию.




