- -
- 100%
- +

Глава
ПРОЛОГ
КАМЕНЬ СОЛОМОНА
Говорили, что первый камень принесли в Крым из Иерусалима.
Соломон Бобович знал три версии.
По первой, камень был вынут из стены Храма ещё до того, как римляне разрушили Иерусалим. Его вынес человек, имя которого забыли, потому что спасать святыни обычно поручают тем, чьи имена история потом считает необязательными.
По второй, камень попал в Крым гораздо позже — через Константинополь, купцов и несколько поколений людей, каждый из которых добавлял к рассказу одну подробность и терял две.
По третьей, никакого иерусалимского камня не было.
Был обычный известняк.
Кто-то поднял его на дороге, сказал детям, что камень видел Храм Соломона, дети запомнили, дети состарились, их дети рассказали своим, и через сто лет спрашивать, откуда это известно, стало почти неприлично.
Эту версию Соломон любил больше остальных.
— Почему? — спросила Анна.
Ей было девять.
Она сидела на нагретом солнцем камне у стены Чуфут-Кале и злилась на ветер, который всё время лез под шляпку.
— Потому что похожа на жизнь.
— Значит, камень ненастоящий?
— Я этого не сказал.
— Тогда настоящий?
— И этого.
Анна нахмурилась.
— Ты специально?
— Конечно.
В детстве Соломон был для неё дядей, который знал всё.
Позже Анна поняла, что взрослые, знающие всё, делятся на две породы: лжецов и родственников.
Соломон относился ко второй и потому иногда позволял себе быть первой.
Он поднял с дороги небольшой серый камень с белой жилкой.
— Вот этот, например.
— Что?
— Может быть из Иерусалима.
Анна уставилась.
— Ты же его только что поднял.
— Именно. У нас уже есть первое достоверное свидетельство его происхождения.
Она рассмеялась.
Соломон положил камень ей на ладонь.
— Запомни три правила.
— Опять?
— На этот раз полезные.
— Прошлые тоже были полезные.
— Какие?
— Не есть персики над книгой.
— Вот видишь.
— И не говорить тёте Рахили, что её пирог похож на подошву.
— Это правило было особенно полезным.
Анна сжала камень.
— Хорошо. Первое?
— Если тебе говорят, что вещь принадлежала царю Соломону, сначала спроси: кому выгодно, чтобы она принадлежала царю Соломону.
— А если никому?
— Значит, плохо спросила.
— Второе?
— Если человек соврал, сначала пойми зачем. Потом решай, что делать с ложью.
— А если он просто любит врать?
— Это тоже зачем.
Она подумала.
— Третье?
Соломон помолчал.
— Не знаю.
Анна фыркнула.
— Очень полезно.
— Нет. Именно это и есть третье.
Она перестала улыбаться.
— Что?
— Умей говорить «не знаю». Особенно когда очень хочется сказать «знаю».
— А если все остальные знают?
— Тогда особенно.
— Почему?
— Потому что иногда все остальные знают одно и то же только потому, что первый человек говорил убедительно.
Анна посмотрела на камень.
— Он всё-таки из Иерусалима?
Соломон пожал плечами.
— Сегодня — из Кырк-Ера. Это установлено лучше.
В девять лет третье правило показалось ей самым глупым.
Через много лет оно станет самым дорогим.
Тогда Чуфут-Кале ещё не казался ей мёртвым городом.
Дети вообще плохо понимают мёртвые города.
Если между камнями растёт трава, над стеной летит птица, за дверью кто-то кашляет, а из двора пахнет хлебом, место живое.
Взрослые называют его мёртвым позже, когда узнают, сколько людей оттуда ушло.
Соломон водил её по узким улицам.
Показывал дома.
Кенассы.
Колодцы.
Развалины.
Старые стены, на которых одна эпоха стояла поверх другой и обе делали вид, что были первыми.
Говорил старое название:
Кырк-Ер.
— Сорок воинов, — сказал он.
— Почему сорок?
— В одной версии — сорок воинов.
— А в другой?
— Сорок родов.
— А в третьей?
— Сорок укреплений.
— А какая правильная?
— Ещё есть четвёртая.
Анна остановилась.
— Какая?
— Что люди забыли первоначальный смысл и потом объяснили старое название красивее, чем знали.
— Это у тебя всегда последняя версия.
— Потому что она самая экономная.
Они прошли через узкий проход между стенами. Ветер там менялся — переставал толкать в спину и начинал тянуть из камня, будто город втягивал воздух.
Анна услышала низкий звук.
Остановилась.
— Кто там?
Соломон тоже остановился.
Звук повторился.
Не голос.
Но достаточно похожий, чтобы ребёнок услышал голос первым, а объяснение — потом.
Соломон подошёл к стене.
Провёл ладонью.
Нашёл щель между камнями.
— Вот.
— Что?
— Ветер.
— Так звучит?
— Если дать ему хороший инструмент.
Он приложил к щели ладонь. Гул стал тише.
Убрал — вернулся.
Анна попробовала сама.
Получилось.
— Значит, никаких духов?
— Я этого не сказал.
Она возмутилась:
— Но ты же нашёл ветер.
— Нашёл один звук.
— А других?
— Другие надо искать отдельно.
Анна некоторое время смотрела на него.
— Ты вообще во что-нибудь веришь?
— Конечно.
— Во что?
— Что люди очень не любят пустых мест.
— Каких?
Соломон постучал пальцем ей по лбу.
— Здесь.
Она ударила его по руке.
Он засмеялся.
— Если в истории есть пустое место, человек обязательно чем-нибудь его заполнит. Богом. Предком. Царём. Предателем. Иногда датой.
Анна тогда ещё не знала, насколько опасным может быть последнее.
К кладбищу они пошли ближе к вечеру.
Соломон сначала не хотел.
Потом согласился.
Так взрослые создают тайну там, где дети до этого её не замечали.
Долина была прохладнее плато.
Старые дубы стояли между надгробиями. Их корни поднимали землю, камни наклонялись, на некоторых надписях буквы ещё держались чётко, на других уже растворялись в известняке.
— Почему Балта-Тиймез? — спросила Анна.
— В семье переводили: «топор не коснётся».
— Деревьев?
— Так говорили.
— Кто?
— Люди.
— Какие?
— Почти все уже умерли.
— А им кто сказал?
Соломон посмотрел.
— Ты испортишь любую легенду.
— Ты сам научил.
— Уже жалею.
Он рассказал, что дубы считали неприкосновенными.
Не стал уверять, будто никто никогда не ломал ветку или не убирал упавшее дерево.
Соломон любил легенды, но не любил, когда им приписывали обязанности лесничего.
— То есть топор всё-таки касался?
— Наверняка.
— Тогда название неправильное.
— Почему?
— Если касался.
— А если смысл не в том, что никто никогда не нарушил запрет, а в том, что люди считали его важным?
Анна нахмурилась.
— Это нечестно.
— Что?
— Так можно спасти любую легенду.
— Поэтому легенда и живёт дольше протокола.
Он показал ей старые надгробия.
Рассказал, что на некоторых находили имена и даты, которыми доказывали такую древность караимов в Крыму, о какой спорили учёные.
Рассказал о предании, связывающем одно из погребений с Исааком Сангари — мудрецом, которого поздняя традиция соединяла с хазарской историей.
Анна слушала внимательнее.
— Он здесь похоронен?
— По преданию.
— А на самом деле?
— Не знаю.
Она укоризненно посмотрела.
— Опять.
— Видишь? Уже запомнила.
— А на камне написано?
— Говорят, читали.
— Ты видел?
— Камень видел.
— Надпись?
— Я не настолько учёный.
— Значит, кто-то другой прочитал.
— Именно.
— А если неправильно?
Соломон посмотрел на неё с неожиданной серьёзностью.
— Тогда одна неправильно прочитанная буква может прожить дольше человека.
Ветер прошёл по дубам.
Листья зашуршали.
Из глубины кладбища донёсся металлический звук.
Потом — что-то похожее на человеческий выдох.
Анна схватила Соломона за руку.
— Кто?
Он прислушался.
Снова.
Тихий звон.
Шорох.
Выдох.
Соломон пошёл между камнями.
Анна за ним.
Через десяток шагов нашли старую металлическую пластину на деревянном столбике. Ветер поворачивал её, край тёрся о гвоздь.
Соломон качнул.
Раздался тот же звук.
— Вот.
Анна отпустила его руку.
Ей стало немного стыдно.
— Я не испугалась.
— Конечно.
— Просто думала.
— Очень громко.
Он поправил пластину.
Шум исчез.
Они пошли обратно.
Через несколько шагов с другой стороны долины снова прошёл шорох.
Уже без железа.
Анна обернулась.
— А это?
Соломон тоже посмотрел.
— Ветер.
— Точно?
Он улыбнулся.
— Достаточно.
Не «точно».
Достаточно.
Она запомнила и это.
В семье Бобовичей прошлое жило плохо организованно.
Оно лежало в письмах, рассказах, серебряных коробках, торговых книгах, пожелтевших копиях прошений, чужих портретах и воспоминаниях стариков, которые начинались словами «я сам видел», а через четверть часа выяснялось, что видел дед.
Некоторые письма хранили в шкатулке, ключ от которой был потерян ещё при жизни человека, закрывшего замок.
Другие, наоборот, лежали под рукой так долго, что никто не помнил, откуда взялись.
На одном конверте было три даты.
Одна относилась к письму.
Другая — к копии.
Третью поставил поздний родственник, уверенный, что первые две ошибочны.
Анна однажды спросила:
— Какая настоящая?
Соломон ответил:
— Все.
— Так не бывает.
— Бывает. Просто каждая отвечает на другой вопрос.
Самой любимой семейной историей был 1827 год.
Сима Бобович и Иосиф-Соломон Луцкий поехали в Петербург добиваться освобождения крымских караимов от воинской повинности.
В семейном рассказе дорога всегда была тяжелее, чем могла быть.
Петербург — холоднее.
Чиновники — надменнее.
Сима — богаче.
Луцкий — мудрее.
Император — внимательнее.
Каждое поколение немного улучшало драматургию.
Иногда появлялся даже огромный заём, будто без миллиона история не могла считаться серьёзной.
— Был миллион? — спросила однажды Анна.
Соломон ответил:
— В семейной версии.
— А на самом деле?
— Делегация была. Ходатайство было. Освобождение получили.
— А миллион?
— Очень красивый.
— То есть не было?
— Я не сказал.
— Есть документ?
— Я не видел.
— А кто видел?
— Люди, которые рассказывали, что кто-то видел.
Анна закатила глаза.
— Опять.
— Ты ещё скажешь спасибо.
— Никогда.
Сима Бобович всё равно оставался семейным героем.
Человеком, который поехал в столицу и вернулся с решением, изменившим судьбу общины.
Но именно здесь Анна впервые почувствовала неприятную вещь.
История могла быть правдой в главном и неправдой в подробности.
Оттого она не становилась ни полностью ложной, ни полностью надёжной.
Детству нужны целые вещи.
Взрослость начинается, когда приходится жить с треснувшими.
Двенадцать лет спустя, в 1839 году, вопрос возник снова.
Уже другой.
Кто такие караимы?
Откуда они?
Как давно живут в Крыму?
Чем их история отличается от истории других еврейских общин империи?
Государство любило различия, если различия можно было положить в дело, снабдить справкой и подшить.
Караимам историческое доказательство было нужно не меньше.
Не для детской легенды.
Для чиновника.
К этому времени Авраам Фиркович был давно связан с семьёй Бобовичей.
Учитель.
Знаток текстов.
Человек с удивительной способностью видеть ценность там, где остальные видели пыль, ветхий пергамент и старую доску.
Поздняя семейная память превратит разговор 1839 года почти в приказ.
Будто Сима Бобович позвал Фирковича и потребовал:
найди доказательство нашей древности.
Ещё более поздняя фантазия сделает следующий шаг:
создай его.
Но между первым и вторым глаголом лежала пропасть, которую память часто переходила без моста.
В сохранившихся материалах было другое.
Запрос.
Интерес.
Деньги на поиски.
Письма.
Рекомендации.
Очень сильное ожидание результата.
Иногда этого достаточно, чтобы человек услышал в просьбе больше, чем ему сказали.
Фиркович отправился искать.
Крым.
Старые кладбища.
Кенассы.
Синагоги.
Молитвенные дома.
Сундуки.
Чердаки.
Людей, не понимавших цены своим книгам.
И людей, понимавших её лучше любого учёного.
Он переписывал надписи.
Покупал рукописи.
Получал в дар.
Просил для копирования.
Брал на сохранение.
Через годы эти глаголы начнут жить собственной жизнью.
«Дал».
«Продал».
«Оставил».
«Подарил».
«Забрал».
Для устного рассказа разница невелика.
Для суда — огромна.
В 1840–1841 годах дорога Фирковича ушла на Кавказ.
Там позже останутся рассказы.
О горских общинах.
О старых свитках.
О войне.
О раненом человеке.
О сундуке рукописей, который был передан человеку, способному спасти книги от гибели.
Или подарен.
Или доверен временно.
Или обменян.
В зависимости от того, кто рассказывал.
Проблема старых историй редко заключалась в отсутствии версии.
Обычно их было слишком много.
Фиркович возвращался с рукописями.
С копиями надписей.
С датами.
С доказательствами.
Караимское прошлое становилось всё древнее, подробнее и удобнее для людей, которым требовалось юридически отличить себя от тех, с кем государственная машина привыкла их соединять.
Никто ещё не спрашивал достаточно настойчиво, всегда ли доказательство было именно таким, каким его нашли.
Прошли годы.
Фиркович старел.
Собрание росло.
Рукописи начали жить отдельно от собирателя.
Учёные читали их.
Спорили.
Печатали.
Ссылались.
В начале шестидесятых годов Первое собрание поступило в Императорскую публичную библиотеку.
То, что ещё недавно лежало в сундуках Крыма, Кавказа и южных городов, получило шифры.
Полки.
Каталоги.
Формуляры.
Государственную пыль.
Оказалось, что даже тысячелетняя древность после поступления в учреждение обязана иметь номер.
Фиркович снова отправился на Восток.
1863 год.
1864-й.
Палестина.
Наблус.
Каир.
В Наблусе он работал с самаритянскими рукописями.
В Египте собирал древние еврейские и караимские тексты, пользовался посредниками, платил, торговался, принимал вещи, происхождение которых иногда можно было проследить, а иногда — уже нет.
Позднее вокруг восточных приобретений тоже появятся легенды.
Что именно он купил.
Что получил.
Что увёз.
Кому заплатил.
Кто имел право принять деньги.
Хорошая коллекция почти всегда создаёт два каталога.
Один — библиотечный.
Другой — список людей, считающих, что вещь оказалась в библиотеке неправильно.
В 1870 году Публичная библиотека приобрела самаритянское собрание Фирковича.
Полки стали длиннее.
Вопросы — тоже.
Последние годы Фиркович провёл в Чуфут-Кале.
На краю обрыва.
В городе, из которого обычная жизнь уже уходила быстрее памяти.
Он разбирал рукописи.
Сортировал.
Читал.
Переписывал.
Складывал письма.
Иногда исправлял старые описания.
Какие именно — позже станет важнее, чем можно было представить.
30 июня 1874 года Авраама Фирковича не стало.
После него остались наследники.
Дом.
Личные бумаги.
И огромное собрание, которого государство ещё не купило.
Второе собрание предложили Императорской публичной библиотеке.
Так древность снова получила цену.
Но перед покупкой требовалось понять, что именно собираются покупать.
Осенью 1875 года к оценке готовились Авраам Яковлевич Гаркави и Герман Штрак.
Они должны были ехать в Крым.
Осматривать рукописи.
Сопоставлять.
Описывать.
Считать.
Посмотреть не легенду.
Вещи.
Это различие казалось простым.
Пока Гаркави не открыл одну из рукописей Первого собрания в Петербурге.
В подвалах Императорской публичной библиотеки не было мистики.
Была сырость.
Она действовала убедительнее.
Авраам Яковлевич Гаркави сидел у стола под лампой и уже третий час сравнивал два места в рукописи.
Пергамент был древний.
Это не вызывало серьёзного сомнения.
Основной текст тоже.
Сомнение находилось в нескольких миллиметрах.
Маленький знак.
Часть датировки.
На нём тушь легла иначе.
Совсем немного.
Если смотреть прямо — почти ничего.
Если изменить угол света — край одного штриха становился слишком резким для соседних.
Гаркави повернул лист.
Снова.
Не касаясь.
Потом достал стекло.
Смотрел.
Подозревал.
Отодвигал подозрение.
Возвращался.
Учёный, который хочет найти подлог, опаснее поддельщика.
Поддельщик хотя бы знает, чего добивается.
Учёный может не заметить, как начнёт помогать собственной версии.
Поэтому Гаркави сделал то, что считал обязательным.
Отложил подозрительную рукопись.
Взял другую.
Тоже из собрания Фирковича.
Нашёл похожий участок.
Различие было, но хуже.
Можно было видеть вмешательство.
Можно — обычную позднюю поправку владельца.
Можно — разницу чернил.
Ничего достаточного.
Он взял третью.
Заранее почти ожидал след.
Не нашёл.
Вернулся.
Смотрел дольше.
Чисто.
Это обрадовало его сильнее первой находки.
Потому что чистый предмет запрещал будущему обвинению стать слишком лёгким.
В дверь вошёл служитель.
— Авраам Яковлевич, поздно.
— Вижу.
— Закрывать будем.
— Ещё четверть часа.
— Вы час назад сказали то же.
Гаркави посмотрел на часы.
— Значит, проверено независимо.
Служитель не оценил.
Ушёл.
Гаркави снова поставил рядом три рукописи.
Первая — ясный вопрос.
Вторая — сомнение.
Третья — контроль.
Так было честнее.
Он взял лист и записал:
«Поздняя тушь».
Ниже:
«Механический след в датирующем знаке».
Потом:
«Изменение влияет на датировку».
Рука задержалась.
Можно было написать:
«Фальсификация Фирковича».
Очень удобно.
Он не написал.
Вместо этого:
«Автор вмешательства не установлен».
Посмотрел на третью рукопись.
Добавил:
«Проверить остальные. И чистые тоже».
Вот теперь можно было идти.
Но Гаркави не ушёл.
Под пальцами лежал древний пергамент.
Переживший переписчика.
Владельцев.
Дороги.
Собирателя.
Переживёт, вероятно, и нынешних экспертов.
На камне можно высечь легенду.
На пергаменте — изменить дату.
В семейной памяти — добавить миллион рублей.
Во всём этом могла оставаться часть правды.
Именно поэтому ложь была опасна.
Она редко приходила одна.
Чаще устраивалась внутри подлинника.
Гаркави погасил одну лампу.
Осталась другая.
Косой свет снова прошёл по маленькому следу ножа.
Несколько миллиметров.
Достаточно, чтобы сделать прошлое старше.
Недостаточно, чтобы уничтожить древний текст.
Впервые за вечер Гаркави подумал не о Фирковиче.
О человеке, которому когда-то этот штрих был нужен.
Не обязательно ради денег.
Не обязательно ради славы.
Возможно, ради идеи.
Возможно, ради людей.
Это было хуже.
Корысть понятна.
Благородная причина умеет разрешать себе больше.
За окном начинался петербургский дождь.
До крымской поездки оставалось совсем немного.
Гаркави закрыл рукопись.
Потом снова открыл.
Проверил собственную запись.
Последние слова были на месте:
«Автор вмешательства не установлен».
Только после этого он позволил себе уйти.
На столе лежал подлинник.
И подлиннику требовалась помощь.
Только теперь — чтобы никто больше не помогал ему говорить.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
ПРИЗНАКИ ПРЕСТУПЛЕНИЯ
Утром Гаркави снова спустился в подвалы раньше служителей.
Он плохо спал.
Это раздражало больше находки.
Учёный должен был уметь оставлять рукопись в библиотеке хотя бы на ночь. Иначе очень скоро начинал путать исследование с личной жизнью, а это редко приносило пользу и тому и другому.
На столе лежали три рукописи.
Первая — та, где он накануне заметил позднее вмешательство.
Вторая — с похожим участком.
Третья — чистая.
Именно третью он положил посередине.
Герман Штрак пришёл через четверть часа, стряхивая дождь с пальто.




