Мозг влечения. Нейробиология долгосрочной сексуальности

- -
- 100%
- +
Во-вторых, дофаминовые нейроны буквально влюблены в неопределённость. Само томительное ожидание исхода в ситуации «пятьдесят» генерирует мощный, устойчивый электрический гул. Мозг готов платить колоссальные дивиденды за дешифровку неизвестного контекста.
Именно поэтому ранняя романтическая влюблённость с её тревожным ожиданием, непредсказуемыми паузами между сообщениями и постоянным риском отказа — это идеальный, эталонный наркотик. На снимках фМРТ мозг безумно влюблённого человека до степени смешения напоминает мозг зависимого в момент жесточайшей тяги. С годами, когда партнёр изучается до последнего жеста, неопределённость испаряется. Внутренняя модель становится идеальной, ошибка предсказания награды (RPE) обнуляется, и дофаминовый фон неизбежно выравнивается.
Наконец, сама дофаминовая архитектура стареет вместе с паспортом. Возрастное снижение плотности рецепторов D_2/D_3 лишает нас юношеского, автоматического влечения по щелчку пальцев. Мир вокруг должен стать в разы громче и ярче, чтобы раскачать сорокалетнюю подкорку так же легко, как в двадцать лет.
Но означает ли это, что долгосрочный брак — это неизбежная нейробиологическая ловушка? Приговорены ли мы эволюцией к эмоциональному выцветанию, из которого невозможно выбраться, не меняя декорации и партнёров?
Этот вопрос — пожалуй, самый провокационный во всей современной сексологии — лежит в основе концепции, которая носит имя тридцатого президента США. В следующей главе мы разберёмся, что такое эффект Кулиджа на самом деле, почему его одинаково сильно обожают цитировать биологи-эволюционисты и неверные супруги, и почему реальный нейробиологический ответ на этот вызов гораздо менее фаталистичен, чем кажется на первый взгляд.
Глава 3. Эффект Кулиджа: эволюционная биология привыкания к партнёру
Крыса, которая «больше не может» — и тут заходит новая крыса
В 1963 году в журнале Journal of Comparative and Physiological Psychology вышла статья трёх исследователей — Джулии Уилсон, Роберта Кюна и уже знакомого нам по первой главе Фрэнка Бича — с обманчиво сухим названием: «Изменения в половом поведении самцов крыс, вызванные сменой стимульной самки». За этим канцелярским заголовком стоял эксперимент, который с тех пор воспроизводили десятки раз на самых разных видах, и именно он, по сути, и стоит за анекдотом про президента Кулиджа, с которого мы начали эту книгу.
Схема эксперимента была простой почти до примитивности. Самца крысы помещали в клетку с самкой в состоянии готовности к спариванию. В норме самец демонстрирует серию совокуплений с убывающей частотой — пока, наконец, не наступает то, что исследователи сухо называют «сексуальным насыщением» (sexual satiety): на протяжении заданного контрольного периода (как правило, около получаса) самец просто не предпринимает дальнейших попыток. С точки зрения наблюдателя, не знакомого с дальнейшим поворотом сюжета, картина выглядит однозначно: всё, ресурс исчерпан, физиологический предел достигнут, дальше — только отдых.
И вот теперь — твист. Если в этот момент «исчерпавшего себя» самца не оставить в покое, а убрать из клетки прежнюю самку и впустить новую, незнакомую — поведение самца меняется практически мгновенно. Уровень половой активности возвращается к показателям, которые наблюдались в самом начале эксперимента — а в некоторых случаях даже превышает их. Тот же организм, те же гормоны, та же нервная система, которая буквально пять минут назад выглядела полностью «отключённой» — внезапно снова полна сил.
Этот феномен — настолько надёжно воспроизводимый, что психолог Дональд Дьюсбери в своём обзоре, опубликованном в 1981 году в Psychological Bulletin и обобщившем результаты экспериментов на множестве видов, без особых колебаний назвал «одним из самых устойчивых явлений в психологии животных» — получил неформальное прозвище «эффект Кулиджа». Происхождение названия — тот самый анекдот о президенте США и его супруге на птицеферме, который мы вспоминали во введении. Но за шуткой стоит вопрос, далёкий от шутки: что именно «исчерпалось» у этого самца — и что в нём «не исчерпалось»? И если ответ на этот вопрос можно получить на крысах, ягнятах и хомяках — что из этого ответа имеет хоть какое-то отношение к людям, которые, в отличие от лабораторных грызунов, способны читать книги о нейробиологии желания за завтраком?
Зоопарк привыкания: масштаб катастрофы
Прежде чем пускаться в теоретические дебри, давайте оценим масштаб бедствия. Одно дело, если эффект Кулиджа — это локальный баг в нейронной прошивке лабораторной крысы, и совсем другое — если перед нами фундаментальный закон, управляющий видами, которые эволюционно разошлись с нами десятки миллионов лет назад.
В 1981 году биолог Дональд Дьюсбери выпустил монументальный обзор, в котором задокументировал этот феномен у самого пестрого круга млекопитающих. Хомяки, морские свинки, овцы, свиньи, крупный рогатый скот — везде разворачивалась одна и та же драма. Самец спаривается с самкой до полного изнеможения. Критерий «сатиации» (насыщения) достигнут: он больше не реагирует на её присутствие, его вялые попытки сойти за альфу прекращаются, он буквально засыпает от гормонального и физического бессилия. Но стоит экспериментатору аккуратно извлечь «знакомую» самку и подсадить на её место новую, как происходит чудо Лазаря. Латентный период перед следующим подходом сокращается до секунд, а частота совокуплений взлетает так, словно позади не было часов изнурительного марафона.
В животноводстве, где сбор семенного материала у элитных быков-производителей — это бизнес с жесткой экономической эффективностью, этот трюк прожжённые фермеры использовали задолго до того, как феномен получил своё красивое академическое имя. Если племенной бык демонстративно игнорирует корову, никто не ждёт, пока он «отдохнёт и восстановит силы». Ему просто показывают другую самку. И конвейер запускается заново.
Здесь важно сделать паузу и зафиксировать ключевой методологический момент. В этих исследованиях никто не измерял «влечение» или «любовь» как абстрактные ментальные сущности. У грызуна невозможно взять глубинное интервью. Наука оперирует исключительно сухими, жестко верифицируемыми поведенческими переменными:
Время до первой садки (латентность);
Количество фрикций за единицу времени;
Число эякуляций до полного отказа.
Эмпирическое ядро эффекта Кулиджа свободно от морализаторства, метафизики или человеческого понятия «измена». Это чистая, измеримая автоматика: реакция биосистемы на замену стимула.
Более того, популярный миф о том, что эффект Кулиджа — чисто «мужская привилегия», рассыпается при первом же внимательном взгляде на современную поп-биологию. Да, исторически наука страдала андроцентрическим перекосом, изучая преимущественно самцов. Однако более поздние работы с грызунами показали: самки демонстрируют точно такое же выраженное предпочтение новизны. Самка хомяка или крысы, получив свободный доступ к нескольким партнёрам, будет активно искать контактов с новыми самцами, игнорируя тех, с кем «модель уже построена».
Перед нами не мужская индульгенция, выписанная природой, а базовая архитектура системы вознаграждения как таковой. Она работает у обоих полов, просто проявляется через разные эволюционные траектории.
Зачем это нужно? Эволюционный bet-hedging
Теперь перейдём к скользкому вопросу «зачем?». Здесь нам потребуется хирургическая аккуратность, чтобы не свалиться в дешёвую эволюционную психологию из пабликов во «ВКонтакте». Нам нужно четко разделять то, что было измерено в лаборатории, и то, что было предположено в качестве исторического объяснения.
Эволюционная биология объясняет потерю интереса к знакомому объекту через холодный прагматизм естественного отбора. В большинстве репродуктивных систем эволюционный успех самца измеряется не качеством его семейной жизни, а количеством и генетическим разнообразием оставленного потомства. Самец, чья дофаминовая система ярче взрывается на «новую» самку, оставляет больше копий своих генов. Это классическая теория конкуренции сперматозоидов (sperm competition), которую в 1990-х годах блестяще развивали британские биологи Тим Биркхед и Джеффри Паркер. Повторные коитусы с одной и той же самкой с точки зрения математики отбора имеют убывающую полезность: яйцеклетки уже оплодотворены, ресурс тратится вхолостую.
Существует и второй, ещё более глубокий уровень объяснения — стратегия диверсификации потомства, или концепция bet-hedging (хеджирование рисков). В условиях непредсказуемой, постоянно меняющейся среды инвестировать весь свой генетический материал в одну-единственную корзину — это эволюционное самоубийство. Если завтра климат изменится, или придёт новый вирус, погибнет весь ваш выводок. Но если вы оставили потомство от пяти разных партнёрш с разной генетической архитектоникой, шансы вашей линии на выживание возрастают по экспоненте.
Я сознательно говорю об этих концепциях в сослагательном наклонении. В отличие от сиюминутных поведенческих тестов, эволюционные сценарии прошлого невозможно проверить экспериментально: мы не можем запустить контрольную группу человечества в палеолит и посмотреть, что изменится.
И вот здесь мы подходим к важнейшей развилке, путаница на которой порождает терабайты псевдонаучного бреда в сети. В науке существует жесткое разделение на два уровня причинности:
Ultimate causation (конечная причина): почему этот механизм в принципе закрепился у вида в ходе отбора (то, о чём говорят Биркхед и Паркер).
Proximate causation (непосредственная причина): как именно этот механизм устроен внутри черепной коробки прямо сейчас.
Ошибка предсказания награды (RPE), которую мы разобрали на примере дофаминовых нейронов Вольфрама Шульца, — это чистая proximate causation. Это шестерёнки механизма. Мы можем признавать, что дофаминовая система хомо сапиенс механистически заточена на новизну, но при этом сохранять абсолютный скепсис по отношению к попыткам оправдать этой биологией бытовую распущенность. Мозг крысы выполняет эволюционную программу слепо. Но мы — не крысы.
Привыкает ли человек так же, как крыса?
Перенося эти данные на человека, мы вынуждены отказаться от сомнительного удовольствия замерять «интервалы между садками» у испытуемых и обратиться к строгой психофизиологии. И здесь наука изучала не «привыкание к супругу», а привыкание к сексуальному стимулу как к физическому объекту.
В 1985 году Уильям О’Донохью и Джонатан Гир опубликовали в Archives of Sexual Behavior классическую работу «Привыкание сексуального возбуждения» (The habituation of sexual arousal). Методология была безупречной: исследователи использовали пенильную плетизмографию — метод объективной фиксации сосудистого кровенаполнения органов, который невозможно сымитировать или подделать из соображений вежливости.
Испытуемым раз за разом крутили один и тот же эротический видеоролик. С каждым новым просмотром физиологический отклик неуклонно падал, рисуя классическую нисходящую кривую привыкания. Точно так же наш мозг привыкает к монотонному стуку колес поезда или навязчивому парфюму коллеги. Наступает плато — фаза полного равнодушия. Но стоило экспериментаторам включить другой эротический ролик, как плетизмограф фиксировал мгновенный, мощный взлет показателей до первоначального уровня.
Позже Эмманюэль Кукунас и Рэй Овер подтвердили эти данные на женщинах, используя вагинальную фотоплетизмографию, и дополнительно замеряя рефлекторные стартл-ответы (непроизвольные вздрагивания), чтобы полностью исключить фактор субъективной скуки или социальной желательности. Физиология непреклонна: и у мужчин, и у женщин реакция на застывший, неизменный стимул угасает по одним и тем же законам.
Но именно здесь кроется гигантская методологическая ловушка, в которую попадают все популярные интерпретаторы эффекта Кулиджа.
В лаборатории привыкание происходило к статичному, идентичному, полностью предсказуемому стимулу. Ролик не менялся ни на один пиксель. Это была та самая «лампочка Павлова», которая загоралась с идеальной точностью, обнуляя ошибку предсказания награды (RPE).
А теперь ответьте себе на вопрос: является ли ваш реальный партнёр — живой человек со своей меняющейся геометрией тела, новыми мыслями, карьерными кризисами, экзистенциальными страхами, новыми духами, шутками и шрамами — идентичным стимулом из лаборатории?
Это не поэтическая метафора, это суровый факт высшей нервной деятельности. Человека, в отличие от короткого видеоролика, невозможно «досмотреть до конца». Он информационно неисчерпаем. Проблема долгосрочных отношений после 40 лет заключается не в том, что партнёр «перестал быть новым» на биологическом уровне. Проблема в том, что пара — часто неосознанно, ради экономии психической энергии — сводит всё живое взаимодействие к набору сверхпредсказуемых, заритуализированных паттернов.
Когда ваш секс превращается в пошаговый алгоритм, где тайминг, позы, слова и даже выражение лица отрегулированы с точностью швейцарских часов, вы сами превращаете своего партнёра в тот самый неизменный видеоролик из эксперимента О’Донохью. Мозг мгновенно считывает эту стопроцентную предсказуемость, амигдала и стриатум засыпают, а дофаминовый фон падает до нуля. Привыкание происходит не к человеку. Привыкание происходит к сценарию.
Эта мысль — пожалуй, самая терапевтическая и обнадеживающая во всей нейробиологии желания. Она означает, что угасание страсти — это не фатальный приговор увядающих рецепторов, а следствие предсказуемости интерфейса. А интерфейс, в отличие от законов эволюции, поддаётся сознательной перепрошивке.
Но, прежде чем мы научимся взламывать дофаминовую систему и возвращать неопределённость в супружеские спальни, нам нужно изучить вторую половину уравнения. Мозг не может вечно жить в режиме дофаминовой тревоги и погони за новизной — он бы просто сгорел от аллостатической нагрузки. Эволюция создала вторую, более позднюю и тонкую нейрохимическую систему, которая вознаграждает не поиск, а покой. Не новизну, а безопасность.
Глава 4. Окситоцин и вазопрессин: нейрохимия привязанности
Два грызуна, один эксперимент и животное, которое не должно было стать знаменитостью
Если бы зоологи XIX века составляли шорт-лист видов, которым суждено регулярно взрывать заголовки научных журналов, прерийная полёвка (Microtus ochrogaster) заняла бы в нём почётное последнее место. Это невзрачный, серовато-коричневый грызун, лениво жующий траву на лугах Северной Америки, внешне абсолютно неотличимый от сотен своих серых собратьев.
И тем не менее именно этот комок меха стал главным героем нейробиологии привязанности последних тридцати лет. Причина — в одной эволюционной аномалии, которая у большинства грызунов отсутствует напрочь: прерийные полёвки формируют пожизненные моногамные пары.
Чтобы не превращать науку в приторную мелодраму, определимся с терминами. На языке лаборатории «формирование пары» — это строго измеряемый паттерн поведения. Измеряют его в тесте на предпочтение партнёра (partner preference test).
Животное помещают в трёхкамерную клетку. В одной комнате сидит законный супруг (после совместного проживания и спаривания), в другой — абсолютно незнакомая, но весьма привлекательная особь. Обе «мишени» привязаны, а испытуемый грызун волен ходить, где вздумается. Прерийная полёвка часами сидит бок о бок со «своим», игнорируя соблазны в соседней комнате.
А теперь магия сравнительного анализа. Если взять ближайшего родственника нашего героя — луговую полёвку (Microtus pennsylvanicus), которая внешне выглядит точно так же, а эволюционно разошлась с прерийной совсем недавно, — картина перевернётся. После точно такого же акта любви луговая полёвка уходит в закат. Никакой привязанности, чистый промискуитет и полное нежелание участвовать в воспитании детей.
Перед нами два генетически почти идентичных вида с одинаковой анатомией мозга, но диаметрально противоположными социальными системами. Для нейробиолога это царский подарок — чистый природный эксперимент.
Карта рецепторов
В начале 1990-х годов Томас Инсел и Лоренс Шапиро совершили прорыв, результаты которого опубликовал журнал PNAS. Они выяснили: дело не в количестве гормонов. Окситоцин и вазопрессин вырабатываются у обоих видов в одинаковых объёмах. Дьявол оказался в топографии — в том, как распределены рецепторы, готовые эти гормоны ловить.
У прерийных полёвок рецепторы окситоцина плотными гроздьями усеивают прилежащее ядро (nucleus accumbens) — тот самый главный узел дофаминовой системы вознаграждения, который отвечает за предвкушение удовольствия. У луговых полёвок в этой зоне рецепторов практически нет.
Представьте два дома, где проложена абсолютно одинаковая проводка. Но в первом доме кабель подключён к люстре в гостиной, а во втором — заизолирован и брошен в сухом подвале. Ток один и тот же, но первый дом залит светом, а во втором темно. У прерийной полёвки социальный контакт напрямую замыкается на систему эмоционального подкрепления. У луговой — проходит транзитом, не вызывая никаких нейрональных восторгов.
В 2004 году команда Лэрри Янга пошла ещё дальше, устроив настоящую сенсацию на страницах Nature. Учёные взяли не моногамных самцов луговой полёвки и с помощью вирусного вектора искусственно внедрили дополнительные копии гена рецептора вазопрессина V1a в область вентрального паллидума. Результат ошеломил: генетически модифицированные бабники, едва придя в себя после процедуры, превратились в преданных семьянинов, начав демонстрировать устойчивое предпочтение одной партнёрше.
Журналисты тут же растащили новость под кликбейтными заголовками «Учёные открыли ген верности». Но давайте без карикатурного упрощения:
Во-первых, речь идёт не о моральном выборе, а о плотности молекулярных антенн в конкретной структуре мозга.
Во-вторых, даже у полёвок «парная связь» не означает абсолютной святости. Самцы прерийных полёвок при случае не прочь спариться на стороне, просто они всегда возвращаются домой, защищают свою территорию и нянчат потомство.
В-третьих, у человека ген рецептора вазопрессина (AVPR1A) не управляет судьбой так прямолинейно. Наше поведение слишком глубоко прошито социальными, культурными и психологическими контекстами, чтобы его можно было отрегулировать одним вирусным вектором.
Тем не менее сам биологический механизм универсален.
Окситоцин: гормон узнавания, а не гормон объятий
Поп-психология превратила окситоцин в дешёвую открытку, окрестив его «гормоном любви и объятий». Это опасное заблуждение. Окситоцин — не жидкое блаженство, а жёсткий нейрональный маркер.
Ещё в 1994 году Джессика Уильямс и Сью Картер доказали: если ввести окситоцин напрямую в мозг самки прерийной полёвки, она сформирует привязанность к самцу даже без секса. И наоборот: если заблокировать окситоциновые рецепторы, то даже после бурного спаривания самец останется для неё чужаком. У самцов за ту же схему отвечает вазопрессин (что подтвердили классические опыты Джеймса Уинслоу). Эти пептиды не создают удовольствие сами по себе — они связывают его с конкретным лицом или кличкой.
Здесь и пролегает граница между двумя главными силами нашей психики. Дофаминовая система (о которой мы говорили в прошлых главах) — это охотник за новизной. Ей плевать на индивидуальность стимула, она реагирует на ошибку предсказания награды (reward prediction error). Ей нужен контраст между ожиданием и реальностью.
Окситоцин и вазопрессин работают строго наоборот. Это система маркировки незаменимости. Она переводит конкретного партнёра из категории «один из многих» в категорию «именно этот». И эта маркировка подчиняется обратной логике: чем больше времени проведено вместе, чем больше накоплено совместного опыта, тем прочнее становится нейрональный след.
Что из этого подтверждается на людях? Наука здесь осторожна. Когда в 2005 году в Nature вышла статья Михаэля Косфельда о том, что интраназальный окситоцин делает людей более доверчивыми в экономических играх, индустрия биохакинга замерла в восторге. Но последующие крупные исследования охладили этот пыл. Эффекты спреев оказались нестабильными — слишком сложно доставить крупную молекулу пептида через нос прямиком в глубокие структуры человеческого мозга.
Зато корреляционные лонгитюдные данные выглядят железобетонно. Исследования Карен Грюэн показали, что у пар, практикующих регулярный, тёплый, несексуальный физический контакт (те самые объятия на кухне после тяжёлого дня), фиксируется стабильно высокий базовый уровень окситоцина. И именно у них отмечается самый низкий уровень кортизола и мягкая реакция артериального давления на стресс.
Окситоциновая система человека — это не разовая инъекция страсти. Это накопительный счёт. Она поддерживает привязанность не через штурм и натиск, а через ежедневные, едва заметные ритуалы соприкосновения. И именно этот механизм становится критически важным, когда дофаминовый фейерверк молодости начинает неизбежно угасать.
Два контура, одна система вознаграждения
Теперь — момент, который, на мой взгляд, делает эту главу не просто «приложением» к предыдущим, а их необходимым продолжением. Если дофаминовая система отвечает за новизну, а окситоцин-вазопрессиновая — за привязанность, значит ли это, что они работают в каком-то смысле «друг против друга», и формирование устойчивой пары — это, по сути, победа второй системы над первой, угасание новизны в пользу узнавания?
Исследования группы под руководством Чжибин Ванга и Брэндон Арагона, опубликованные в начале и середине 2000-х годов (в частности, работа Арагона, Лю, Кёртис, Стефан и Ванга 2006 года в Nature Neuroscience), дают ответ более интересный, чем простое «да» или «нет». Оказалось, что сама дофаминовая система — та же, что отвечает за reward prediction error и предпочтение новизны, — необходима и для формирования парной связи у прерийных полёвок: блокада дофаминовых D2-рецепторов в прилежащем ядре в период первоначального знакомства с партнёром препятствовала формированию предпочтения к нему. Иными словами, на старте отношений (по крайней мере, у полёвок) дофаминовая система новизны и система привязанности работают не в противофазе, а вместе — новизна партнёра, вероятно, и обеспечивает тот самый дофаминовый сигнал, который сопровождает первые совместные переживания и помогает «промаркировать» этого конкретного партнёра как значимого, давая окситоцин-вазопрессиновой системе материал для работы.
А вот дальше происходит сдвиг. После того как предпочтение к партнёру сформировалось, в дело вступает уже не D2-, а D1-тип дофаминовых рецепторов — и его активация, по данным той же исследовательской группы, связана не столько с формированием новых предпочтений, сколько с их защитой: у самцов прерийных полёвок с уже сформированной парной связью усиление сигнала через D1-рецепторы сопровождалось повышением агрессии по отношению к незнакомым самкам — поведением, которое исследователи описывают как «охрану партнёра» (mate guarding). Получается на удивление стройная картинка с точки зрения нейробиологии, хотя и довольно прозаичная с точки зрения романтики: формирование привязанности у этого вида опирается на тот же дофаминовый контур, что и реакция на новизну — но переключение между подтипами рецепторов как бы «перенаправляет» этот контур от функции «искать и оценивать новое» к функции «удерживать и защищать уже найденное».
Можно ли прямо перенести эту картину на людей? Нет — и об этом нужно сказать максимально честно. У людей подобные эксперименты с локальным введением веществ в определённые структуры мозга и избирательной блокадой подтипов рецепторов по понятным этическим причинам не проводятся, и переключение D2→D1 в прилежащем ядре человека как механизм формирования привязанности остаётся правдоподобной, но прямо не доказанной у нашего вида гипотезой, основанной на экстраполяции. Тем не менее у людей есть отдельная, и весьма любопытная, линия доказательств: исследование Хасе Валума и коллег, опубликованное в 2008 году в Proceedings of the National Academy of Sciences и охватившее несколько тысяч человек, состоящих в браке или долгосрочных отношениях, показало статистическую связь между определённым вариантом гена рецептора вазопрессина (AVPR1A) у мужчин и более низкими показателями по шкале, измеряющей качество парной привязанности, а также несколько более высокой вероятностью кризисов в отношениях за предшествующий год — причём эта связь была заметна не только в самооценках самих мужчин, но и в оценках их партнёрш. Эффект был статистически значимым, но, как это почти всегда бывает с подобными генетическими ассоциациями применительно к сложным формам поведения, относительно небольшим по величине — то есть этот генетический вариант объясняет лишь малую часть общей вариативности качества отношений, и уж точно не определяет судьбу конкретной пары.



