- -
- 100%
- +

Цецен Балакаев
ЛЕГЕНДЫ КАВКАЗА
Содержание
«Кизлярский триптих»
– I. «Белый цветок на старом бастионе»
– II. «Горская честь»
– III. «Седьмая башня»
«Гмелин. История одной экспедиции»
«Оборотень Шелковского поста»
«Пламя над Шулой»
«Легенды балки Сутул»
– I. «Кровь на солярном круге»
– II. «Слёзы Урупа»
– III. «Книга камней»
«Аминат»
«Смерть спина к спине»
«Хранитель дольмена»
«Чёрная скала»
«Кровь на камнях башни»
«Анара, белая всадница на вороном скакуне»
«Три кавказские были»
– «Черкешенка»
– «Черкесский узел»
– «Гошанай»
«Голос Кавказа. Три рассказа об Эльбрусе»
– Рассказ первый: «Легенда о Ледяном пике»
– Рассказ второй: «Снежный крест»
– Рассказ третий: «Штурм неба»
«Герою России Магомеду Нурбагандову от имени Лесов, Гор, Степей и Рек России»
«Кизлярский триптих»
I. Белый цветок на старом бастионе
Осень 1743 года выдалась тяжёлой. За Тереком, в предгорьях, дымили костры двенадцатитысячного корпуса Надир-шаха. По крепостным валам Кизляра то и дело пробегала тревога: барабанщики выбивали дробь, солдаты Тенгинского полка заряжали фальконеты, а комендант, осунувшийся и седой, до хрипоты спорил с инженер-поручиком Стоговым, где ставить дополнительные равелины. Казалось, сама земля гудит от приближающейся войны.
Но внутри крепости, за шестиметровыми стенами, жизнь всё ещё теплилась. Горели свечи в каменной церкви, на плацу муштровали новобранцев, а у колодца всегда толпились женщины с вёдрами. Именно там, у студёной воды, впервые встретились двое.
Она звалась Айшат. Дочь старого узденя, чей род ещё помнил персидские походы Петра Великого. Чёрные, как ночной Терек, волосы падали на плечи, а глаза, огромные и влажные, отражали тревожное пламя костров. С детства она слышала сказания о Кизляре: как Пётр, проезжая, назвал эти места «ключом к востоку», как рубили здесь лес для первых укреплений и как кровь смешалась с землёй так, что даже полынь у стен горчит по-особенному.
Он был русским офицером, поручиком Ильёй Нечаевым. Военная косточка – от прадеда, громившего шведов, – сочеталась в нём с совершенно невоенной душой. Илья служил в Тенгинском пехотном, но в часы затишья, вместо того чтобы играть в карты с товарищами, сидел на бастионе и смотрел на закат. Он запоминал, как ложится тень от гор на равнину, как ветер гонит пыль по степи и как пахнет Терек – терпко, свежо, обещанием.
– Почему ты смотришь на горы, вашблагородь? – спросил его однажды старый казак Михай. – Там вражья сила. Шаховы люди.
– Нет, отец Михай, – тихо ответил Илья, – там красота. Зачем нам воевать с красотой?
Старый казак только сплюнул в пыль, но осенил себя крестом. «Чудной, – подумал он, – но такие, чудные, и живут дольше всех».
Их встреча у колодца была случайной. Айшат шла за водой, споткнулась о камень, и тяжёлый глиняный кувшин выскользнул из рук. Илья, проходивший мимо, подхватил его в тот миг, когда тот уже летел к земле. Он улыбнулся – широко, по-мальчишески – и протянул кувшин. Она взяла, и пальцы их на мгновение соприкоснулись. Июльский зной показался ей ледяным, а вода в кувшине – огненной.
С того дня они встречались тайно. У северной стены, где крепость смыкалась с Тереком, заросший диким виноградом бастион прятал их от чужих глаз. Он дарил ей полевые цветы, которые собирал за рвом, рискуя нарваться на шальную стрелу, а она учила его горским песням. Пел он, правда, скверно – казаки в карауле покатывались со смеху. Но она не смеялась. Она слушала.
– Илья, – шептала она, произнося его имя с мягким гортанным оттенком, – говорят, белый царь строил здесь крепость, чтоб оградить нас от бед. А крепость оградила нас друг от друга. Разве так должно быть?
– Всё будет, Айшат, – отвечал он, касаясь её руки. – Переждём эту войну. Я напишу государю. Мы уедем на север, где белые ночи. Там нет гор, но есть бескрайние поля. Ты будешь смеяться, и ветер будет носить твой смех по всей земле.
Она верила. Как может верить только девушка, выросшая среди сказаний о храбрых джигитах и прекрасных царевнах. Но в крепости не было места сказкам.
Старый уздень, отец Айшат, пришёл к коменданту крепости князю Василию Елисеевичу Оболенскому. Лицо его было каменным.
– Бригадир, твой офицер позорит мой род, – сказал он. – Если он не уйдёт, я уйду к Надир-шаху и открою ворота. Я знаю все ходы под стенами. Ты думаешь, я боюсь твоих пушек?
Князь Оболенский побледнел. Он знал, что в крепости есть предатели, что шах обещает горы золота за головы русских. Ссориться с узденем было смерти подобно. Илью вызвали на совет.
– Поручик, – сказал князь сухо, – твоя голова и моя голова, и головы пяти сотен солдат зависят от твоего благоразумия. Забудь девку.
– Не могу, – ответил Илья, и голос его звучал твёрже, чем когда-либо. – Я скорее сложу голову под стенами, чем забуду.
– Тогда выбирай: трибунал или сабля её отца.
Ночью они встретились у Терека. Ветер нёс холод с вершин, и вода плескалась о каменный сход. Айшат плакала, прижимаясь к его груди.
– Бежим, Илья, – шептала она. – Бежим в горы. Там нас не найдут. Я знаю тропы, которые не знают даже орлы.
– Нельзя, – качал он головой. – В крепости – мои братья. Мои солдаты. Я не имею права. Служить и погибнуть здесь – дело чести.
– Тогда я останусь с тобой. И умру с тобой.
Он взял её лицо в ладони. В темноте её глаза казались двумя серыми камнями, омытыми дождём. Он поцеловал её – первый и последний раз. Поцелуй был солёным от слёз, горьким, как полынь у крепостных стен, но сладким, как весть о мире.
– Помни, – сказал он, – пока ты жива, я жив. Где бы я ни был.
На рассвете Илья Нечаев отправился к отцу Айшат. Он принёс ему свою саблю – отцовскую, с выгравированной датой «1722» – годом Персицкого похода Петра. Он отдал её в руки старцу.
– Если я обманул твою дочь, – сказал он, – убей меня этим клинком. Но пока я жив, я буду беречь её честь и твою честь. И честь этой крепости.
Уздень долго смотрел на саблю. Потом перевёл взгляд на поручика – молодого, бледного, но с горящими глазами. И старый воин, бившийся и с персами, и с турками, и с самим временем, усмехнулся в седые усы.
– Ты глупый, русский, – сказал он. – Простой и наивный. Но такие, как ты, не предают. Айшат будет ждать. Если война нас не убьёт, я сам приведу свою дочь.
В тот день многотысячные шахские войска начали отступление. Узнав, что Кизляр укреплён так, что даже камни здесь стреляют, Надир увёл свой корпус в горы. Говорили, ему приснился дурной сон – будто Пётр Великий стоит на бастионе и держит в руках саблю, на которой начертано: «Кизляр не падёт».
Персы ушли в горы, но в единственном случае на перевале погиб русский офицер. Поручик Нечаев и старый казак Михай неспешно возвращались из ночного пикета, когда с гор прилетела отравленная стрела. Она вонзилась поручику под правую лопатку.
Илья охнул и отпустил повод. Конь, почуяв свободу, помчал по каменистой тропе, высекая искры из-под копыт, и ветер свистел в ушах, заглушая хриплый крик Михая. Старый казак, видавший смерть в десятках обличий, пришпорил своего жеребца и ринулся следом. Он догнал обезумевшего коня уже у самого обрыва, где Терек внизу ревел, разбиваясь о валуны. Михай перехватил поводья, осадил скакуна и стащил Илью на землю.
– Держись, поручик! – прорычал он, вырывая из ножен кинжал. – Яд! У них всегда яд на стрелах!
Он рванул мундир, обнажил рану – чёрную, с синими прожилками, расползавшимися под кожей, как змеи. Не раздумывая ни секунды, Михай выдернул стрелу, сжал губами края раны и принялся отсасывать отраву, сплёвывая густую, липкую кровь на камни. Вкус был горьким, как полынь, и жёг горло. Казак плевал до тех пор, пока кровь не начала алеть, очищаясь от черноты.
– Полегчает, Илюша, – прошептал он, перевязывая рану рваной рубахой. – Мы уйдём. Найдём убежище. Дождёмся своих. Твоя девка обнимет тебя.
Они долго не могли выйти из убежища – узкой расселины в скале, куда Михай оттащил раненого. Снаружи то и дело слышались гортанные голоса и цокот копыт. Персы и немирные черкесы прочёсывали окрестности, надеясь найти того, кто не доехал до крепости. Двое суток старый казак сидел у входа, сжимая в руке саблю, и слушал ночь. Илья метался в бреду, звал Айшат, твердил о белых ночах, о бескрайних полях, по которым она будет бежать босиком...
Только на третьи сутки русский отряд, посланный на поиски пропавших, наткнулся на расселину. Казаки подобрали обессилевшего, но живого Михая и бездыханное тело поручика. Илья не пришёл в сознание ни разу. Яд успел сделать своё чёрное дело.
Айшат прибежала в лазарет, когда его уже обмывали для погребения. Она стояла у дверей, сжимая пальцами деревянный косяк так сильно, что щепки впились в ладони.
– Я это знала, – сказала она, и голос её был сухой, как степной ветер. – Был знак. Я видела сон. Он плыл по Тереку на белом коне, а конь был без головы. Я знала.
Ей не дали войти. Она прождала у дверей до самого утра, когда тело поручика вынесли в походной шинели, с саблей на груди. Айшат подошла, коснулась его холодного лба губами и прошептала что-то на своём языке – так тихо, что никто не расслышал. Старый Михай, стоявший рядом, отвернулся и перекрестился. Он видел много смертей, но таких глаз – чёрных, пустых и одновременно горящих, – не видел никогда.
Тело предали земле за крепостной стеной, у самого Терека, где когда-то рос дикий виноград и где они поцеловались в последнюю ночь.
Айшат ушла к скалам на рассвете.
Она шла долго, босиком по острой гальке, и кровь оставляла след на камнях. Над ней кружили орлы, приняв её за раненую горную серну. На самом высоком утёсе, откуда Терек кажется серебряной ниткой, она остановилась, подняла руки к небу и крикнула что-то ветру – может быть, имя, может быть, проклятие, может быть, прощание.
Говорят, в тот миг солнце погасло за тучей, и по крепостной стене пробежал странный холод. Михай, чистивший у ворот свою саблю, вдруг поднял голову и выронил клинок. Он не слышал всплеска – слишком далеко было до скалы. Но он почувствовал, как что-то оборвалось в груди, будто вместе с девушкой с обрыва сорвался и кусочек его собственной души.
– Господи, – прошептал он, – прими их обоих. Там, наверху, им будет легче.
Тело Айшат не нашли. Терек унёс его в Каспий, к тем самым водам, которые когда-то бороздили корабли Петра. С той поры у скалы, где она шагнула в вечность, весной расцветают белые цветы. Местные говорят – это её след. Невеста, не дождавшаяся жениха, застыла в камне и цветёт для него каждую весну.
В Кизлярской крепости осталась легенда. Её рассказывали по ночам у костров, передавая из уст в уста. О поручике, который не предал любви ради крепости, и о девушке, которая не захотела жить без него. В неё верили солдаты, когда шли в бой; её вспоминали матери, когда провожали сыновей; её шептали девушки, глядя на Терек.
Шли годы. Строительство крепости продолжалось – по проекту инженер-генерала барона Любераса, птенца гнезда Петрова, выросли новые бастионы, углубились рвы. Но у северной стены, где дикий виноград до сих пор обвивает старый камень, старики до сих пор шепчут историю о поручике и горянке. Говорят, если встать в полночь у Терека, можно услышать звон клинков и тихий девичий смех, вплетённый в шум воды. И ещё говорят, что иногда по утрам на бастионе находят белый цветок, который никто не сажал. Он пахнет полынью и солью. И горем. И любовью.
II. Горская честь
Крепость Кизляр, 1830-е годы
Осень выдалась тревожной. За Тереком, в чеченских аулах, гасили костры и прятали женщин в башни – Гази Мухаммед собирал войско. Говорили, чёрные вороны кружат над Кизляром с самого утра, и старый казак Трофим, сидя на валу, хмуро крестился:
– Не к добру это, станичники. Птица чёрная – вестница беды.
Никто не слушал его, кроме двоих – молодого сотника Алексея Воронцова и его верного денщика Пантелея. Алексей недавно прибыл из Петербурга, где учился в кадетском корпусе. Он был молод, горяч и верил, что война – это подвиги и награды. Пантелей, старый служака с седыми усами и шрамом через всю щёку, знал правду: война – это грязь, кровь и женские слезы.
Той ночью вороны не обманули.
Гази Мухаммед ворвался в Кизляр с востока, когда гарнизон спал. Его отряды – чеченцы, черкесы, лезгины – рассыпались по улицам, как стая голодных волков. Горели дома, кричали женщины, и в этом аду русские солдаты, выскакивая из казарм, строились в каре и отстреливались, теряя товарищей одного за другим.
Алексей Воронцов бился у ворот, рубя саблей налево и направо, когда Пантелей схватил его за плечо:
– Сотник! Беда! Машеньку увели!
Машенька была дочерью полкового священника – семнадцатилетняя, светловолосая, с глазами цвета неба над Тереком. Алексей любил её с той минуты, как впервые увидел у колодца: она мыла яблоки, и вода стекала по тонким пальцам, а он стоял как вкопанный и не мог вымолвить ни слова.
– Куда? – закричал он, бросаясь за Пантелеем.
– За стену! Черкесы уводят! Человек десять, не меньше!
У южной стены, там, где крепостной ров был мельче, Алексей увидел их. Всадники в чёрных бурках уносились в степь, а между ними мелькнуло белое – Машенькино платье. Она обернулась, и в лунном свете он успел заметить её глаза – огромные, полные ужаса.
– Не отдам! – Алексей вскочил на коня, но Пантелей преградил ему путь.
– Стой, барин! Один против десятка? Убьют и не помянут!
– Тогда нас трое! – раздался скрипучий голос.
К ним подъехал Трофим – старый казак, видавший и Суворова, и Наполеона. Он был вооружён шашкой, длинным кинжалом, старым штуцером и злым прищуром.
– Трое против десятерых – уже похоже на справедливость, – усмехнулся он. – Ну что, сотник, выручать красавицу будем или как?
Алексей посмотрел на стариков. Пантелей – хромой, с больными коленями, но с руками, способными задушить медведя. Трофим – седой, как лунь, но глаз острый, как у сокола. И он, молодой, с горячим сердцем и саблей отца.
– Будем, – сказал он. – Или умрём.
Они скакали всю ночь. Степь под копытами гудела, ветер свистел, и Трофим, припадая к луке, читал следы:
– Вон туда, к ущелью. Там у них аул. Успеют до утра – зарежут девку, как барашка, или продадут в гарем. Не успеют – будем биться.
К рассвету они нагнали черкесов у узкого ущелья, где дорога сужалась между скалами. Всадники спешились, развели костер, и Машенька сидела у камня, связанная, в разорванном платье. Алексей увидел её и едва не закричал от ярости – один из черкесов, рослый, с чёрной бородой, держал её за волосы и что-то говорил, смеясь.
– Трофим, ты – влево, за камни, – скомандовал Алексей, – Пантелей – сюда, прикроешь отход. Я иду прямо на вожака.
– А если убьют? – спросил Пантелей.
– Значит, судьба.
Он шёл медленно, сабля наголо, и черкесы, услышав шаги, вскочили. Десять пар глаз уставились на одинокого русского офицера. Главарь, тот, с чёрной бородой, оттолкнул Машеньку и шагнул вперёд.
– Ты один, гяур, – сказал он на ломаном русском. – Зачем пришёл? Умрёшь.
– Девушку отдай, – ответил Алексей, – и я уйду. Ты храбрый воин, я видел, как ты бился у ворот. Но честь горца позволяет воевать с женщинами?
Черкес усмехнулся. Но в глазах его мелькнуло что-то странное – уважение? Сомнение?
– Что ты знаешь о чести, презренный гяур? Вы приходите на наши земли, строите крепости, изгоняете имамов. А мы защищаем свой дом.
– Я не воевать с тобой пришёл, – Алексей шагнул ближе, – я пришёл за ней. Она – не воин, не сила, не оружие. Она – дочь. Сестра. Невеста. И если ты убил её жениха, которого ещё нет, ты – не воин. Ты – разбойник.
Черкес задумался. Вокруг зашептались его товарищи – старики с седыми бородами, юноши с горящими глазами. Они тоже понимали по-русски. Один из них, самый старый, с лицом, изрезанным морщинами, заговорил на своем языке, быстро и горячо. Черкес слушал, хмурился.
– Мой отец говорит, – произнёс он наконец, – что ты прав. Девушка не воин, не джигит. Но мы взяли её в бою, и по закону она – наша добыча. Если я отпущу её, я опозорю род. Скажи мне, гяур, ты сражаешься за неё?
– Да, – твёрдо ответил Алексей.
– Тогда бейся со мной один на один. Я – Каншау, сын Асланбека. Если я убью тебя – она останется моей. Если ты убьёшь меня – забирай её и уходи с миром. Клянусь Аллахом и бородой моего отца.
Алексей посмотрел на Машеньку. Она плакала, губы её шевелились: «Нет, Алёшенька, не надо...». Но он не мог отступить.
– Я принимаю твой вызов, Каншау.
Они сошлись на узкой тропе, между пропастью и скалой. Сабли звенели, искры летели, и черкесы, и казаки смотрели затаив дыхание. Каншау был сильнее и опытнее – он бился с детства, и каждый удар его был смертельным. Но Алексей был быстрее. Он уходил от ударов, кружился, как горный баран, и искал брешь в обороне противника.
Трофим, припав к камню, сжимал свой штуцер.
– Пантелей, – шепнул он, – если он завалит сотника, я стреляю. Будь что будет. Честь честью, а девку жалко.
– Не стреляй, – шепнул в ответ Пантелей, – гляди...
Черкес сделал выпад, целя в горло. Алексей ушёл вниз, нанес удар в плечо – и клинок, скользнув по кольчуге, вонзился в предплечье Каншау. Сабля выпала из его руки. Через мгновение острие сабли Алексея уперлось прямо в грудь поверженного врага.
– Убей меня, гяур, – выдохнул Каншау, стиснув зубы. – Я проиграл.
Алексей стоял, тяжело дыша, и смотрел на черкеса. Тот не просил пощады. В глазах его не было страха – была только гордая обречённость. Так смотрят орлы, когда у них перебито крыло.
Медленно, очень медленно, Алексей опустил саблю.
– Нет, – сказал он. – Ты благородно дрался. Ты мог убить меня, когда я пришёл к вам один, но ты дал мне шанс. За это я дарю тебе жизнь.
Каншау изумлённо поднял глаза. Он не верил.
– Зачем? Я бы не пощадил тебя, будь у меня выбор.
– Потому что моя честь не требует крови, – ответил Алексей. – Иди. Живи. Но если ты ещё раз поднимешь руку на русскую девушку – я найду тебя и убью. Клянусь Богом.
Он подошёл к Машеньке, разрезал верёвки и помог встать. Она бросилась ему на шею, и он прижал её к груди, чувствуя, как она дрожит.
– Алёшенька, – шептала она, – я знала, что ты придёшь...
– Молчи, – улыбнулся он, гладя её волосы. – Теперь мы никогда не расстанемся.
Каншау поднялся, прижимая раненую руку. Он прошёл мимо Алексея, остановился и, помедлив, сказал тихо, чтобы слышали только они двое:
– Ты победил достойно. И ты отпустил меня. Я запомню это. Быть может, когда-нибудь мы встретимся на тропе снова – уже не как враги.
Он махнул своим – и черкесы, оседлав коней, растворились в ущелье, оставив казаков и спасённую девушку среди скал и ветра.
Трофим, пряча штуцер, крякнул:
– Ну, и что скажете, станичники? Хорошая сказка. Сотник – герой, черкес – вроде как благородный джигит. Но мне одно непонятно...
– Чаво? – спросил Пантелей.
– Почему, когда он его пощадил, у меня аж сердце сжалось? Раньше мы их не щадили. И они нас – тоже. А тут... может, и правда – война войной, а честь – честью?
Они ехали к Кизляру, и Машенька, счастливая и заплаканная, держалась за Алексея, как за единственную опору в этом мире. Старый казак, оглянувшись на ущелье, где исчезли черкесы, пробормотал себе под нос:
– Эх, Кавказ... Горы, кровь, любовь. Ничего тут не меняется. Только сердца у людей разные – у одних камень, у других – живая плоть.
Под вечер они въезжали в ворота Кизляра. Над крепостью кружились вороны. Но теперь Алексей не боялся их.
– Это просто птицы, – сказал он Машеньке, улыбаясь. – Просто птицы.
И она улыбнулась ему в ответ – впервые за все эти дни.
III. Седьмая башня
Кизлярский фронт, октябрь 1918 года
На исходе пятидесятого дня осады Магомед понял: город не падёт. Он стоял за кольцом окопов, глядя, как дым от красногвардейских пушек поднимается к холодному осеннему небу, и в груди ныла старая рана. Не та, что от пули, – другая, которую не залечить травами.
Кизлярский фронт гудел, как растревоженный улей. Казаки из низовых станиц, крестьяне с хуторов, горцы из аулов – все они сжали кольцо вокруг города, но взять его не могли. Говорили, у красных под командой подполковника Шевелёва окопы вырыты так глубоко, что в них можно спрятать целый полк. Говорили, что артиллеристы из Астрахани привезли снаряды, от которых дрожит земля на версту вокруг. Говорили многое. Но никто не говорил того, о чём думал Магомед каждую ночь.
Она была там, в городе. Мадина.
Он не знал, жива ли она. Не знал, помнит ли его. Но когда ветер дул со стороны Терека, ему казалось, что он слышит запах её волос – полынь и степной мёд. И тогда он хватал винтовку и шёл в окопы, чтобы не сойти с ума.
– Магомед, – окликнул его старый казак Егор, который дрался рядом с ним с самого начала восстания. – Ты опять туда смотришь? Брось. Город не возьмём мы. Не возьмём. У них там Хорошев, у них там Шевелёв, у них там пушки. А у нас – голые руки и гордость. На гордости далеко не уедешь.
– Я знаю, – тихо ответил Магомед. – Но она там.
Егор вздохнул, сплюнул сквозь зубы. Старый казак, с седыми усами и глазами, видевшими и германскую войну, и эту – братоубийственную, не понимал юношеской тоски. Но понимал одно: без любви человек пропадает.
– Слышал, – сказал Егор, – у них там ревтрибунал. Родственников казнят за связь с белыми. Если она из горской знати, а ты – с нашей стороны, ей амба. Не жить.
Магомед сжал кулаки. Он знал про ревтрибунал. Знал, что красный комиссар Хорошев подписал не один смертный приговор. Знал, что Мадина – дочь старого узденя, а узденям не прощают предательства. Но он также знал, что она смеялась, когда он дарил ей полевые цветы, что она пела песни у костра, что она обещала ждать.
Он поднялся, стряхнул с бурки пыль.
– Я пойду в город.
– Ты одурел, Магомед? – Егор схватил его за полу бурки. – Там фронт. Окопы. Пулемёты. Тебя убьют, как собаку, даже не спросив, кто такой!
– Я пойду, – повторил Магомед твёрдо. – По закону гор. Если она там – я выведу её. Если она мертва – я узнаю это сам.
Егор долго смотрел на него. Потом тяжело вздохнул и полез за пазуху:
– Держи. – Он протянул ему старый наган, видавший виды. – Это от моего отца, ещё с германской. Там, в городе, пригодится. И знаешь что, джигит... Ты глупец. Но таких, как ты, сам Бог любит. Иди.
Ночь была чёрной, как уголь из печи. Магомед прополз через нейтральную полосу, слыша, как пули свистят над головой. Красные посты – он знал их расположение, потому что воевал здесь уже два месяца. Он ждал смены караула и, когда часовой отвернулся, перемахнул через бруствер.
Город спал. Но не тем мирным сном, каким спят в тишине, – тревожным, сжатым, как пружина. На улицах горели редкие фонари, у здания бывшего Собрания толпились красноармейцы, и оттуда доносились пьяные голоса. Магомед шёл по теням, как волк, помнящий каждую тропу. Он вырос в этих улочках, знал каждый закоулок, каждый подвал, куда можно спрятаться.
Дом старого узденя стоял на окраине, у самой стены, где когда-то проходила крепостная стена. Сейчас там были окопы, и Магомед замер у калитки, прислушиваясь. В доме горел свет. Он перемахнул через забор, прижался к стене.
– Мадина, – прошептал он, – Мадина, ты здесь?
Тишина. Потом скрип половиц, и дверь отворилась. Она стояла на пороге, тонкая, бледная, с огромными тёмными глазами. Волосы были распущены, и в них запутались сухие листья – словно она выбежала из сада, не успев причесаться.
– Магомед, – выдохнула она, и голос её был тише ветра, – ты... ты пришёл. Я знала. Я молилась каждой ночью. Я просила Аллаха, чтобы он привёл тебя.
Он шагнул к ней, обнял, чувствуя, как она дрожит, как бьётся её сердце о его грудь.
– Я не мог не прийти, – сказал он. – Ты – моя жизнь. Ты знаешь.
Она подняла на него глаза, и в них были слёзы. Но не от счастья.
– Магомед, отец... отец мёртв. Его расстреляли в августе. За то, что прятал у себя белого офицера. Я осталась одна. Они приходили, обыскивали дом, говорили, что я – дочь врага трудового народа.
– И что? – он сжал её плечи. – Они тронули тебя?
– Нет, – она покачала головой. – Но они могут. Я знаю. Комиссар Хорошев смотрит на меня так... так, что мне страшно. Я хочу уйти. Я не могу здесь оставаться.




