- -
- 100%
- +
– Мы уйдём, – твёрдо сказал он. – Сейчас. Я выведу тебя через окопы. Там, за линией фронта, есть тропа в горах, я знаю её с детства.
Она прижалась к нему, и на миг ему показалось, что все страхи позади. Но в тот же момент за спиной раздался хриплый голос:
– А ну, стой! Руки вверх!
Из темноты вышли трое – с винтовками, в кожаных куртках. Один из них, с красной повязкой на рукаве, усмехнулся:
– А это ещё кто? Белый? Или просто любитель? Ты, девка, видно, решила сбежать к своему горцу. А комиссар-то просил за тобой приглядеть. Говорил – ценная ты, видите ли, для переговоров.
Мадина вскрикнула, пытаясь спрятаться за Магомеда, но красноармеец грубо оттолкнул её.
– Не трогай её! – Магомед рванул вперёд, но двое других схватили его за руки. Наган Егора так и остался в кармане – не успел выхватить.
– Ах ты, горский волк! – засмеялся старший. – Напугал. Я таких, как ты, десятками шлёпал. Пойдёшь под трибунал, а девка наша. Завтра утром комиссар решит, что с вами делать.
Мадина вырвалась и бросилась к Магомеду, обняла его, заслоняя собой.
– Не смейте! – закричала она. – Он ни в чем не виноват! Он просто пришёл за мной!
– Ага, – усмехнулся красноармеец, – просто пришёл. Вон какой поджарый, сразу видно – из деникинцев или из тех, кто в станицах с Ушинкиным ходил. Ладно, забирайте их. В подвал, до утра.
Их бросили в сырой каменный подвал, где пахло плесенью и старой кровью. Мадина сидела в углу, сжавшись в комок, и плакала. Магомед стоял у стены, сжимая кулаки.
– Я не дам им тебя тронуть, – сказал он. – Клянусь бородой отца. Если утром они придут за тобой, я убью первого, кто войдёт.
– А потом убьют тебя, – прошептала она. – Я не хочу этого. Лучше я умру, чем увижу, как ты падаешь.
Он подошёл, сел рядом, обнял её.
– Слушай, – сказал он, – когда мы были детьми, мой дед рассказывал мне одну легенду. О седьмой башне крепости. Говорил, что если двое любят друг друга так сильно, что готовы умереть друг за друга, стены раскрываются и выпускают их на свободу. Я не знаю, правда ли это. Но я верю. Потому что иначе зачем нам жить, если нельзя быть вместе?
Мадина подняла голову, и в глазах её зажглась надежда.
– Седьмая башня... она ещё стоит. Я видела её, когда ходила к старому кладбищу. Там, у северной стены.
– Тогда мы пойдем туда, – сказал он. – Не сейчас, не сегодня. Но мы пойдём. Слышишь? Я найду способ вытащить тебя.
Утром их повели на допрос. Магомед стоял перед столом, за которым сидел человек в чёрной кожаной куртке – комиссар Хорошев. Лицо его было усталым, глаза – колючими.
– Ну, – сказал он, – кто таков?
– Магомед, сын Магомеда, – ответил тот прямо. – Я – горец. Не белый, не красный. Я пришёл за женщиной, которую люблю.
Хорошев усмехнулся:
– Женщина – дочь врага трудового народа. А ты – кто? Ты воюешь против нас?
– Я воюю за свои горы, – ответил Магомед. – За свой народ. А не за чужих генералов.
– Смелый, – сказал комиссар. – Это хорошо. Смелых мы перевоспитываем. А тех, кто не перевоспитывается – расстреливаем. Тебе повезло – у меня сегодня хорошее настроение. Я дам тебе выбор. Или ты вступаешь в Красную армию и воюешь за нас, или ты идёшь к стенке. А девка – она останется здесь. Залогом. Как только ты докажешь свою верность – мы её отпустим.
Магомед смотрел на него, и в груди закипал холодный гнев. Он знал цену таким обещаниям. Знал, что красные не отпускают заложников. Но другого выхода не было.
– Я согласен, – сказал он.
Комиссар улыбнулся.
– Мудрое решение. И запомни – любая попытка побега будет стоить ей жизни.
Три недели Магомед воевал на стороне красных. Он ходил в разведку, отбивал атаки казаков, стрелял по тем, с кем ещё вчера сидел у одного костра. Каждую ночь, сидя в окопах, он смотрел на северную стену, где стояла седьмая башня, и шептал:
– Жди меня, Мадина. Я приду.
Она ждала. Она знала. И когда в ноябре, на семьдесят первый день осады, красные прорвали кольцо, когда казаки начали отступать, Магомед, воспользовавшись неразберихой, побежал к северной стене.
Он бежал, пули свистели над головой, и он думал только об одном – успеть. В подвале, где держали Мадину, он вышиб дверь плечом. Она сидела в углу, бледная, с обожжёнными руками – но живая.
– Магомед! – она бросилась к нему. – Я знала! Я знала!
– Идём, – сказал он, – идём, сейчас, пока они не опомнились.
Они бежали по пустынным улицам, дым от пожаров застилал небо, и где-то рядом разрывались снаряды. У седьмой башни он остановился. Стена – серая, старая, выщербленная временем, но всё ещё стояла.
– Здесь, – сказал он, – здесь была легенда. Если двое любят друг друга...
Он не договорил. Сзади послышались крики и топот сапог.
Красноармейцы, человек пять, с винтовками наперевес. Комиссар Хорошев, тяжело дыша, выступил вперёд. В руке он держал чёрный холодный маузер.
– Стой, предатель! Я знал, что ты сбежишь. Я дал тебе шанс – ты не оправдал. Сейчас я пристрелю тебя, как собаку. А девка – она заложница, она пойдёт со мной. Уж я с ней договорюсь.
Мадина вырвалась и встала перед Магомедом, закрывая его собой.
– Нет! – закричала она. – Убей меня, но не его. Если ты хоть пальцем его тронешь – я убью себя прямо здесь.
Хорошев рассмеялся:
– Трогательная сцена. Но, милая, я не верю в ваши горские клятвы. У меня есть пуля. Она быстрее твоей руки.
Он поднял маузер. Магомед рванул вперёд, заслоняя Мадину, и в тот же миг стена дрогнула. Казалось, старый камень вздохнул – и из щели в стене хлынул свет. Яркий, слепящий, как солнце. Красноармейцы вскрикнули, отшатнулись. Комиссар зажмурился, не успев выстрелить.
– Беги! – закричал Магомед. – Беги, Мадина!
Она схватила его за руку, и они рванули в проём. Стена сомкнулась за ними – и вдруг они оказались по ту сторону. Снаружи. За кольцом фронта, где дышала свобода. Сзади слышались крики, выстрелы, но пули не долетали – словно незримая стена отделяла их от погони.
– Мы вышли, – прошептала Мадина, – мы вышли. Как в легенде.
Магомед смотрел на неё, на её заплаканное лицо, на руки, сжимающие его рубаху, и улыбнулся.
– Ты моя седьмая башня, – сказал он. – Ты открыла мне стены. Спасибо, что жила. Спасибо, что ждала.
Они ушли в горы. Там, где снег на вершинах белый, как её платье, где ветер поёт о любви, которая сильнее войны, где нет ни красных, ни белых – есть только горы, небо и двое, готовых умереть друг за друга.
В Кизляре потом долго рассказывали эту историю. Казаки – белые, красные – горцы. И все сходились в одном: если человек любит, стены рушатся.
Даже фронтовые.
«Гмелин. История одной экспедиции»
Степь встретила их зноем и мёртвой тишиной. Отряд Гмелина брёл по раскаленному черепу земли, где даже ветер боялся потревожить покой древних курганов.
Самуил Готлиб Гмелин, бледный от лихорадки, но с горящими глазами учёного, вёл свой маленький караван к Дербенту. Он искал не золото, а тайну. В своих картах он отметил место, где, по слухам, небо смыкается с землёй, а в глубоких колодцах древнего Дагестана вода пахнет серой и вечностью.
Местные старики шептали, что в этих горах обитает Аждаха – огненный змей, хранитель врат между мирами. Гмелин лишь усмехался: «Геотермальные источники, не более». Он записывал температуры, брал пробы почвы и не замечал, как с каждым днём тени за его спиной становятся длиннее, а проводники молчаливее.
Роковой день настал у подножия скалы, похожей на сжатый кулак. Гмелин нашёл пещеру, стены которой были испещрены письменами, не похожими ни на арабскую вязь, ни на древнетюркские руны. Он прикоснулся к символу, и ему почудилось, что камень тёплый, как живая плоть.
В этот момент из ущелья вылетели всадники. Люди хана Уцмия – смуглые, с кривыми саблями – окружили отряд. Их предводитель, старик с глазами-угольями, указал на Гмелина и произнес: «Тот, кто потревожил дыхание земли, должен остаться в земле».
Учёного бросили в сырое подземелье Кайтагского узилища. Но это была не тюрьма. Стены там дышали. По ночам Гмелин слышал шёпот на языке, который понимал лишь разумом – на языке геологических пластов. Ему являлись миражи: то бушующее море, то ледяные пустыни, то лица людей, живших за тысячи лет до него. Он понял страшную истину: хан взял в плен не учёного, а свидетеля. Гмелин увидел то, что скрыто под слоем веков, – недра были живы и помнили каждое своё извержение.
Легенда гласит, что в последнюю ночь перед казнью к Гмелину спустился сам дух гор. Он предложил выбор: написать для русского правительства ложный отчёт о бесполезности этих земель и умереть тихо от яда, или сказать правду и исчезнуть навсегда.
Гмелин, чьё тело уже сгнило от лихорадки, а дух горел яснее звёзд, взял свою походную чернильницу и вывел на стене камеры уравнение, описывающее течение подземных огненных рек.
– Вот моя правда, – прошептал он.
Наутро стража нашла лишь пустые цепи и истлевший сюртук. Тела не было. А в скалах над Дербентом появился новый ручей – горячий, солёный, текущий вспять, к небу.
Говорят, в безлунные ночи путники видят у того ручья человека в старомодном парике. Он смотрит на звёзды и что-то чертит пальцем на воде.
Гмелин не погиб. Он стал частью той самой стихии, которую пытался измерить. И теперь, каждые сто лет, когда земля содрогается, старики шепчут: «Это немец открывает свои врата».
Через сто лет в этих местах оказался молодой геолог Алексей Ковалёв. Он приехал по заданию Академии – проверить слухи о горячих источниках, текущих вверх, которые искал Самуил Готлиб Гмелин.
Местные проводники наотрез отказались вести его к скале, называя то место «Проклятым колодцем немца». Ковалёв, человек науки и скептик, лишь посмеялся. Он пошёл один, вооружившись компасом, молотком и толстой тетрадью.
Он нашёл ручей Гмелина. Вода в нём действительно струилась по склону вверх – вопреки законам физики. Ошеломлённый, Алексей опустил руку в воду. Она была горячей, но не обжигала. А на дне, среди округлых камней, блеснуло стекло – пузырёк из-под чернил, запечатанный сургучом.
Внутри лежала записка на латыни, но почерк был едва различим – буквы складывались в дрожащие строки. Ковалёв с трудом перевёл:
«Я не мёртв. Я слышу, как дышит углерод. Я вижу, как текут расплавы. Если ты это читаешь – забери мои главные листы. Они там, где тень падает на юг в полдень, но только в день летнего солнцестояния. И не верь воде – она помнит голоса. Уходи до заката».
Алексей поднял глаза: над ним нависала скала, похожая на кулак. Солнце стояло в зените. И тень действительно падала на юг – на узкую расщелину, заваленную осыпью.
Схватив молоток, он лихорадочно разгребал камни. Через час его руки были в кровь, но он нашёл: жестяной ящичек, проржавевший, но герметичный. Внутри – десятки листов, исписанных мелким бисерным почерком Гмелина. Но то, что было нарисовано, заставило сердце Ковалёва остановиться.
Гмелин зарисовал карту не поверхности, а глубины. Он изобразил сеть пустот под Кавказом, где, по его расчётам, проходили каналы «жидкого огня». И в центре этой паутины он пометил крестом одну точку – под Дербентом. И подписал: «Здесь врата. Я вхожу добровольно».
Ковалёв дрожащими руками убрал ящичек в рюкзак. Он уже повернулся уходить, как вдруг заметил: вода в ручье перестала течь вверх. Она застыла. А затем, медленно, как ртуть, начала сползать вниз, к нему, и от неё поднимался пар.
Из глубины скалы донёсся голос. Не звонкий, не хриплый – как гул камертона, настроенного на частоту земли:
– Ты прочитал? Тогда оставь мне свой компас. Иди, но расскажи всем: они не спят. Они ждут, когда мы остынем.
Ковалёв, бледный как мел, отстегнул с запястья компас и оставил его на камне. И побежал. Он бежал, спотыкаясь, через степь, пока не упал без сил у первого аула.
Утром проводники нашли его бредящим. Он сжимал жестяной ящичек и твердил одно: «Я принёс его голос. Он не умер. Он просто ушёл вниз».
Академия получила труды Гмелина. Но опубликовали лишь малую часть – ботанику и зоологию. Карты глубин исчезли из отчёта.
До самой смерти Ковалёв хранил ту чернильницу. И каждый год, в день летнего солнцестояния, он поднимался на крышу своего дома в Петербурге, смотрел на юг и прислушивался. А где-то под Дербентом, в хитросплетении лавовых туннелей, Самуил Готлиб Гмелин сидел у подземного озера и ждал следующего гостя.
Ведь каждый век приходит новый учёный. И каждый век находится тот, кто готов услышать дыхание углерода.
«Оборотень Шелковского поста»
Глава I: Грязь и Знамения
Ночь опустилась на станицу, как чёрное, маслянистое покрывало. Воздух, тяжёлый от близости Терека и сырости болот, казалось, звенел от напряжения. Луна, прятавшаяся за рваными облаками, изредка выхватывала из мрака то окровавленный крест на куполе церкви, то длинный силуэт часового, замершего на сторожевой вышке. Это была не просто ночь в казачьей станице. Это была ночь перед чужой бедой.
Мы трое – я, Александр Дюма, мой художник Муане и переводчик Калино – расположились в тесной хате, предоставленной нам командиром поста. Стены пахли кислым хлебом, конским потом и древним страхом. За окнами, на улицах, утопающих в жидкой грязи, шаркали ноги вооружённых людей, и этот звук не успокаивал, а наоборот, напоминал о звериной осторожности, с которой здесь жили.
Калино, сидя у небольшого очага, в который раз перечитывал мою подорожную. Он зябко кутался в шинель.
– Ваше превосходительство, – начал он, – командир поста просил передать, чтобы мы не выходили за ворота до утра.
– Почему же, Калино? Боятся, что грязь испортит мои сапоги? – усмехнулся я, вспоминая ту мерзкую жижу, которая в Кизляре доходила до колен.
– Опасается, что завтра нас будут искать по кускам, – тихо ответил Калино. – Говорят, у леса появились «шайтаны» – нелюди, которые могут принять облик волка или мертвеца. А сегодня ночью, – он понизил голос до шепота, – на базаре видели девушку с белыми глазами. Она спрашивала о вас, господин.
Сердце мое, привыкшее к опасностям путешествий, на миг дрогнуло, но не от страха, а от любопытства. Восток всегда был для меня не просто географией, но и миром легенд. Кто же эта незнакомка, что ищет меня в этом забытом богами месте?
– Пустая болтовня, – заметил я, взяв ружьё. – Но если она придёт опять, скажи, что французский генерал умеет смотреть в глаза не только белым, но и чёрным зрачкам.
Калино перекрестился. Он был смелым парнем, но суеверия народа, среди которого мы оказались, понемногу проникали и в его душу. Муане молча рисовал. Он запечатлел на бумаге не мою фигуру, а странный силуэт за окном – что-то огромное и лохматое, стоявшее на границе света от лампады и тьмы двора.
– Всего лишь конь, Муане, – сказал я, хотя сам уже не был в этом уверен.
– Конь без всадника, – поправил он. – В три часа ночи. Волки уже ушли к Тереку, а этот стоит и смотрит на наше окно.
Мы переглянулись. В станице, где каждый мужчина носит оружие, а женщины ночью держат у кроватей ведра с водой – на случай пожара, – появление такого зрителя было дурным знаком.
На следующее утро станица Шелковская встретила нас туманом, в котором смешались пар от реки и запах гари от утренних очагов. Мы направились к посту, где следовало взять конвой, и там я впервые увидел её.
Она стояла у плетня, окруженная стаей бездомных собак, которые не лаяли на неё, а жались к её ногам, словно ища защиты. Высокая, с распущенными, угольно-чёрными волосами, она была одета просто, но с каким-то вызывающим достоинством. Лицо её было белым, как мел, а глаза… Когда она подняла их на меня, я понял слова Калино. Они были не просто белыми, они были мёртвыми – такими бледными, что зрачки казались двумя тёмными провалами в пустоте.
– Кто это? – спросил я у Калино.
– Дочь атамана, Аксинья, – ответил он, запинаясь. – Её здесь боятся. Говорят, она ни с кем не говорит, а по ночам выходит к Тереку и говорит с водой.
Она шагнула ко мне, и собаки расступились перед ней, как вода перед кораблём. Удивительно, но я не чувствовал угрозы. Её красота была странной, болезненной, будто она жила лишь наполовину, а вторая её половина обитала в ином, тёмном мире.
– Ты – чужак, – произнесла она тихо, но голос её проникал в самое сердце, как ледяная вода. – Ты не боишься Терека. Ты не крестишься, когда слышишь вой. Ты будешь проклят здесь.
– Я француз, мадемуазель, – поклонился я, пряча улыбку. – Меня проклинают уже давно, за мои книги.
– Книги, – она усмехнулась, обнажив ровные, острые зубы. – Здесь, в грязи, слова не защитят. У нас говорят, что скоро кровавая луна зальёт степь. Ты приехал, чтобы увидеть смерть, Дюма?
Она произнесла моё имя так, будто знала его вечность. Даже Муане, оторвавшись от альбома, удивлённо посмотрел на неё.
– Я приехал, чтобы увидеть Кавказ, – ответил я. – А Кавказ – это не только горы, но и люди.
– Люди умрут, а горы останутся. – Она положила руку мне на плечо, и я почувствовал, что её пальцы ледяные, хотя утро было тёплым. – Но ты останешься здесь навсегда. Твоё сердце уже здесь, в грязи, на берегу Терека.
С этими словами она исчезла в тумане так же быстро, как и появилась. Собаки побежали за ней, и только её улыбка осталась висеть в воздухе, как обещание чего-то дурного.
Глава II: Волчья пасть
Мы выехали к Червлённой, но туман всё не рассеивался. Казаки из конвоя, пожилые, с седыми чубами и глубокими шрамами, перешёптывались между собой. Названия колючих кустарников, которые они произносили – «держи-дерево», «волчья пасть» – казались мне не просто ботаническими терминами, а частью какого-то древнего проклятия. Они верили, что в этих кустах живут духи умерших черкесов, которые не приняли смерть и теперь караулят дороги, привлекая к себе одиноких путников.
– Господин генерал, – сказал есаул, подъезжая ко мне на тяжёлой, потной лошади. – Мы должны сделать крюк. Дорога через лес нечиста.
– Почему же нечиста? – спросил я. – Потому что грязь?
– Потому что там, за оврагом, с неделю назад нашли тела трёх солдат, – ответил он, оглядываясь. – У них были вырваны языки и переломаны все пальцы. Кто-то хотел, чтобы они не могли рассказать о том, что видели.
Калино побледнел, но я взял карабин и сказал есаулу:
– Веди, как знаешь. Я был в Хасав-Юрте, я видел, как отрубают головы. Я не боюсь мертвецов.
Есаул невесело усмехнулся, и его усы, окрашенные в рыжий цвет хной, странно дрогнули, будто бы сами по себе, без его воли.
– Мертвецы – это просто мясо. Страшны те, кто не умер. В станице говорят, что у атамана, – он кивнул в сторону уходящего тумана, – дочь родилась в ночь, когда на Тереке утопилась колдунья-чеченка. Теперь девка видит то, чего не видят наши очи.
Всадники запели протяжную казачью песню, слова которой были пронизаны тоской и жалобой. Но мне казалось, что за их голосами слышится другой хор – высокий, женский, полный ярости. Ветер уносил его в сторону Песчаной горы, которая, по слухам, была рукотворной.
Я представил себе легенду, которую вечером пересказывал нам Калино: о двух братьях, мешке песка и рухнувшей скале. Но теперь я думал не о скале, а о той, чьё имя произносили только шёпотом. Аксинья.
Ночь застала нас в полпути. Мы расположились в небольшом овраге, развели костры. Казаки расседлали коней, но никто не снял оружия. Их лица, освещённые пламенем, казались сделанными из бронзы, и в этом мерцающем свете я видел страх, который они старались скрыть.
Было около двух часов ночи. Я вышел за пределы лагеря, к тому самому колючему кустарнику, который казаки называли «чёртовой гребёшкой». За ним, в темноте, слышался плеск воды – это был ручей, приток Терека. Я подошёл к воде и увидел её.
Аксинья стояла по колено в воде, развернувшись спиной к лагерю. Её волосы рассыпались по воде, и мне показалось, что они движутся не под ветром, а словно живые, тянутся к чёрному течению. Она не обернулась, но заговорила.
– Ты пришёл, чужак. Я знала.
– Я любопытен, как дьявол, – ответил я. – Что ты здесь делаешь одна? Хищники не далеко.
– Здесь все – хищники, – ответила она. – Вода помнит всё. Она помнит, как в ней тонули лезгинские всадники, как она уносила тела казаков. Но есть одна – чеченка Айшат. Её убил мой отец. За то, что она заколдовала его коня.
– И что же, она действительно его заколдовала?
– Нет, – Аксинья повернулась ко мне. В свете луны её глаза стали совершенно белыми, без единой черточки. – Он убил её за то, что хотел, а она не далась. Она была красивее моей матери. Тогда она прокляла его род, и теперь её душа живёт во мне. Я вижу мир её глазами. И я ненавижу всех живых.
Я инстинктивно положил руку на рукоятку кинжала, но она рассмеялась – смех её был тихим, как змеиный шелест.
– Не бойся, француз. Твоя кровь не нужна Айшат. Твоя кровь нужна тебе самому. Но помни: если перейдёшь Терек дальше, за ту сторону, ты станешь добычей того, кого уже давно нет.
– И как же мне узнать, что это за существо?
– Ты узнаешь его по запаху, – сказала она, втянув воздух. – Пахнет могилой и серой. Оно ждёт тебя в горах, там, где лезгины рубят руки и вешают их на деревья как колокольчики.
С этими словами она вошла глубже в воду и исчезла, будто растворилась в Тереке. Я остался один на берегу, и ветер донёс до меня тот самый запах – смесь прелой листвы, сырой земли и чего-то металлического. Я вернулся в лагерь и увидел, что Муане, наклонившись к костру, рисует что-то в своем альбоме. Он поднял на меня взгляд, и в его глазах я прочел ужас.
– Я видел её глаза, – сказал он. – Они нечеловеческие. Этот рисунок, – он показал мне лист, – она сама появилась на бумаге. Я не рисовал её. Она сама пришла.
На рисунке была Аксинья, но не та, что стояла в воде. На рисунке она была с волчьей головой, а её платье стекало с плеч, как вода.
Глава III: Сделка с нечистью
Наутро мы добрались до Шелковской. В станице нас встретил сам атаман. Он был высок, сутул, его седая голова, покрытая папахой, дрожала, как у старой лошади. Он смотрел на меня исподлобья, и я чувствовал на себе его тяжёлый взгляд. Вокруг него толпились казаки, их руки лежали на шашках. Они смотрели на меня не как на гостя, а как на пришельца.
– Ты видел мою дочь, – сказал он без приветствия. – Она сказала тебе, что проклята. Это правда. Она – мой позор. Родилась без души. Она говорит с теми, кто утонул.
– Позвольте предложить вам откуп, – сказал я, стараясь сохранить спокойствие. – Я возьму её с собой, когда поеду в Париж. Может быть, там она излечится от видений.
Атаман усмехнулся, и его усы странно скривились.
– Ты её не вывезешь. Она привязана к этой земле, как Терек к Каспию. У неё на сердце – кинжал, которого никто не видит. Если она уедет – станица погибнет. Её душа – это и есть наша грязь, наша кровь.
Он махнул рукой, и всадники окружили нас. Но я заметил, как за его спиной стоит Аксинья. Она молчала, но в её руках был тот самый кинжал, который она показала мне у воды – с лезвием, чёрным как сажа. Она не угрожала, она просто смотрела.
– У неё нет души, – повторил атаман. – Но есть сила. Сила, которую мы не понимаем. Она умеет заговаривать пули и останавливать кровь. Но она не воскрешает. Она только забирает. Если она захочет твоей смерти, ты умрёшь даже в Париже.
– Я не боюсь смерти, – ответил я. – Но я боюсь недосказанных историй.
Внезапно Аксинья шагнула вперёд. Она подошла ко мне и прикоснулась пальцем к моей груди, прямо к сердцу. Я почувствовал холод, от которого перехватило дыхание.
– Ты прав, чужак. Ты не боишься. В тебе есть та пустота, которую любят демоны. Иди в горы. Иди к Шамилю. Там тебя ждёт не пуля, а сам дьявол. Он назовёт тебя братом, потому что в тебе нет ни страха, ни веры.
– Что ты хочешь взамен, Аксинья? – спросил я. – Ты не даёшь мне пророчества просто так.
Она улыбнулась, и на этот раз её улыбка была почти человеческой – безумной, но живой.
– Когда будешь проходить мимо развалин, где плачут мёртвые, вспомни обо мне. Не моли Бога, француз. Бога здесь нет. Здесь только тьма. Скажи: «Айшат простила». И тогда я стану свободна.
Она развернулась и ушла в дом атамана, оставив нас стоять на площади, под тяжёлыми взглядами казаков. Калино был бледен, как мел, а Муане молча закрыл свой альбом.
По дороге к Дербенту я не переставал думать о ней. Весь путь меня преследовал тот самый странный холод в груди, где она коснулась меня пальцем. И когда мы переходили через реку, я услышал в воде её шепот: «Айшат простила». Но я так и не произнёс этих слов вслух.
Глава IV: Капище
Я не знаю, когда именно сон отделился от яви. Возможно, это случилось в тот миг, когда я закрыл глаза, привалившись спиной к замшелому камню, на привале у подножия Песчаной горы. Где-то рядом, в кромешной тьме, дремали казаки, их дыхание смешивалось с хриплым шёпотом ветра. Костёр догорал, выбрасывая к небу красные, больные языки пламени. И в этом умирающем свете я вдруг увидел, как земля подо мной начала расступаться, будто неведомая сила разрывала её на части.




