Между ударами

- -
- 100%
- +
Катя слушает вполуха, кивает в нужных местах, но внутри неё что-то упрямо не желает отпускать историю. Она смотрит на свой стаканчик кофе, на тонкую полоску пены по краю, и вдруг ловит себя на мысли, что не хочет, чтобы всё закончилось вот так — пожатием плечами, фразой «забей», переходом к разговору о чьей-то вечеринке. Будто если оставить это как есть, тот холодок в груди, появившийся в аудитории, так и останется там навсегда, непрошенным гостем, с которым не знаешь, что делать.
— Нет, — произносит она вдруг, и голос звучит твёрже, чем она рассчитывала, обрывая разговор про Милу на полуслове. Вика умолкает, удивлённо глядя на неё. Рома тоже оборачивается.
— Что — нет? — переспрашивает Вика.
— Я не собираюсь это так оставлять, — Катя ставит стаканчик на стол чуть резче, чем нужно, слышит глухой стук пластика о пластик. Она сама не до конца понимает, откуда взялось это решение — оно не выросло из расчёта, не выстроилось логической цепочкой, как обычно у неё бывает, когда она решает кого-то проучить. Оно просто есть, вспыхнувшее целиком, минуя стадию обдумывания, рождённое чем-то более простым и более стыдным — тем, что её, впервые за долгое время, поставили на место, и поставили легко, без усилий, будто она вообще не стоила того, чтобы напрягаться.
— Ого, — Рома приподнимает брови, в голосе проскальзывает нотка интереса — он любит, когда дело становится личным, тогда оно перестаёт быть скучным. — То есть всё-таки будем трогать?
— Я сама решу, что с ним делать, — Катя смотрит мимо них, в сторону окна, туда, где за стеклом виден кусочек серого неба и верхушка дерева у главного входа. — Но без меня — никто. Ни ты, — она коротко смотрит на Рому, — ни ты, — переводит взгляд на Вику. — Это моё.
В её голосе звучит что-то, чего сама она не планировала туда вкладывать, — не азарт охотника, предвкушающего забаву, а нечто более узкое и острое, похожее на уязвлённое самолюбие человека, которому указали на дверь в его собственном доме. Вика переглядывается со Светой, пожимает плечами — ладно, мол, как скажешь, — и разговор снова утекает куда-то в сторону субботней вечеринки, а Катя остаётся сидеть с ощущением, что только что пообещала себе что-то, смысл чего ещё не до конца понятен даже ей самой.
* * *
Двор МГИМО к шести вечера пустеет — остаются только те, кто паркуется у главного входа из принципа, а не по необходимости. Фонари ещё не включили, и серое небо над проспектом Вернадского так и не определилось за весь день, собирается оно светлеть или темнеть, просто виснет над крышами плотной ватой. Катя стоит у своей Audi, ключи уже в руке, и ловит Рому с Викой жестом — не окликом, просто движением подбородка, которое в её компании давно заменяет любые слова.
Они подходят. Вика на ходу застёгивает пуговицу на пальто, Рома чуть отстаёт, как всегда, будто ему важно не показаться слишком заинтересованным.
— Короче, — говорит Катя, и голос у неё ровный, без той трещины, что проскальзывала в кафе полчаса назад, — я решила. С Хоторовым.
— Я же говорила, — Вика расцветает, будто ей лично пообещали подарок. — Что будем делать?
— Я устрою ему такую репутацию, — Катя смотрит не на них, а куда-то в сторону арки, где уже темнеет, — что он сам захочет перевестись обратно в свой захолустный вуз. Пусть подумает, что сделал неправильный выбор.
Она произносит это спокойно, почти буднично, как будто речь о пересдаче или о замене преподавателя, и ей нравится, как звучат собственные слова — весомо, окончательно, без права на возражение. На секунду внутри что-то отзывается тёплым удовлетворением, похожим на то чувство, когда правильно рассчитала курс валюты в задаче по финансам и получила точное число.
— О, это вообще легко, — Вика уже достаёт телефон, будто план можно запустить прямо здесь, на парковке. — Я завтра же кину пару штук в общий чат потока, что-нибудь про стипендию, про общагу — у нас же там половина с экономфака сидит, разлетится за час. Можно ещё…
— Нет.
Слово выходит резче, чем Катя рассчитывала, и Вика замолкает на полуслове, телефон так и остаётся у неё в руке, экраном вверх, подсвечивая снизу недоумённое лицо.
— Что нет?
— Никто его не трогает без меня, — Катя переводит взгляд с Вики на Рому и обратно, медленно, будто ставит печать на каждом. — Ни слухов, ни подколок, ни единого слова в чате. Это моё дело.
Рома приподнимает плечо — не спорит, но и не скрывает, что находит это странным.
— Да какая разница, кто начнёт, — говорит он лениво. — Цель-то одна.
— Разница есть, — отрезает Катя. — Я сказала — моё. Я решу, как и когда. Если узнаю, что кто-то вякнул раньше времени, — она не договаривает, просто смотрит, и этого хватает. Рома с Викой слишком давно в её орбите, чтобы не понимать значения этой паузы лучше любых слов.
— Ладно, ладно, — Вика убирает телефон, поднимает руки в шутливом жесте капитуляции, хотя в глазах у неё мелькает что-то похожее на обиду — будто у неё отняли игрушку, которую уже мысленно распаковала. — Твоя добыча, твои правила.
Слово «добыча» царапает что-то внутри, но Катя не позволяет себе остановиться на этом дольше секунды. Она коротко кивает, будто подводит итог совещания, и идёт к машине, слыша за спиной, как Рома что-то бурчит Вике — не разобрать, что именно, да и не нужно, это уже не её разговор.
Садясь за руль, она ловит себя на том, что не может сформулировать, зачем ей вообще понадобилось это «моё». Логичнее было бы отдать дело на откуп Вике — та справится не хуже, с её способностью разносить слух по потоку за один перерыв между парами, и Катя могла бы остаться в стороне, чистой, как обычно, наблюдающей сверху. Но мысль о том, что кто-то другой первым подойдёт к Алексею, первым заговорит с ним, первым увидит, как меняется или не меняется его лицо, вызывает что-то похожее на ревность, только Катя не разрешает себе называть это так даже про себя. Она убеждает себя, что дело в контроле: это она начала, значит, ей и заканчивать, она не из тех, кто передаёт недоделанную работу подчинённым. Но где-то под этим объяснением, глубже, чем она готова копать, лежит другое — упрямое желание понять, откуда в нём это спокойствие, та ровная, ничем непоколебимая уверенность, с которой он сказал ей поискать жертву среди своих. Она не хочет унизить его — хочет разобрать это спокойствие на части, посмотреть, из чего оно сделано, и уже потом, может быть, решить, что с ним делать.
Двигатель заводится мягко, приборная панель вспыхивает синим. Катя смотрит в зеркало заднего вида — Вика с Ромой уже идут к его машине, что-то обсуждая, явно не про Алексея, слишком быстро переключились, им это неинтересно всерьёз, для них это просто способ убить скучный семестр. А ей — нет. Она не признаётся себе, чем именно это отличается, но знает, что отличается.
Двор пустеет окончательно, только одинокий первокурсник торопится к метро, прижимая к груди папку с конспектами. Катя смотрит на опустевшую площадку перед главным входом, на тёмные окна аудиторий, где несколько часов назад Алексей сказал ей то, что не имел права говорить, — и фраза про жертву среди своих снова всплывает в голове, слово за словом, будто кто-то проговаривает её специально, чтобы она не забыла.
Она включает передачу и выезжает со двора, так и не решив для себя, что злит её сильнее — то, что он отказал ей, или то, что отказ прозвучал так, будто он уже давно знал о ней всё, чего сама она себе не говорила.
Глава 2.
В холле между вторым и третьим этажом зимний свет лежит на полу широкими бледными плитами, и в этих плитах видно всё: разводы от чьих-то подошв, песок, которым посыпали крыльцо, мелкие катышки с чужих шарфов. Катя сидит на подлокотнике кожаного дивана, потому что на сам диван уже легла Светина сумка, а просить Свету подвинуться значит признать, что тебе важно, где сидеть. Телефон греет ладонь. Лента идёт вверх под большим пальцем ровно, как лента в аэропорту: чей-то Бали, чья-то новая сумка Dior, свадьба студентки с третьего курса, восемнадцать сторис подряд с одного и того же ужина в «Сахалине». Она не задерживается ни на одной. Она даже не особенно смотрит.
Кофе из автомата стынет в картонном стакане у её бедра, на крышке проступило бурое пятно. Запах у этого кофе такой, каким пахнет сам автомат: горелым сахаром и тёплой пылью.
— Ну и? — говорит Рома.
Он стоит напротив, расставив ноги, руки в карманах пуховика, и загораживает ей половину окна. У него привычка загораживать. В школе такие мальчики вставали в дверях, и все обходили.
— Что «ну и»? — Катя не поднимает глаз.
— Ты вчера сказала, что от него места мокрого не останется. При всех сказала. А сегодня «не трогайте». — Он покачивается с пятки на носок. — Я просто уточняю, какая версия рабочая.
Вика фыркает в свой капучино, Света смотрит в пол. Катя дочитывает до конца чью-то подпись про «энергию нового года» и только потом гасит экран. Тишина получается ровно той длины, какая нужна: достаточной, чтобы Рома понял, что его торопливость заметили.
— Рабочая та, которую я скажу, — произносит она. — Ты, кажется, решил, что я тебе кнопку нажала и теперь можно бежать.
— Да я без претензий.
— Вот и хорошо.
Она смахивает с колена невидимую крошку. Под рёбрами держится ровное, холодное раздражение, и оно удобное, в нём легко думать. Вчерашнее она прокрутила ночью раз двадцать, разбирая по кадрам, как разбирают запись переговоров: где он поставил паузу, где не вздрогнул, где посмотрел не туда, куда смотрят все. В сухом остатке у неё нет ничего, кроме факта, что человек, разговаривал с ней как с ровней. Факт неудобный, и значит, его нужно уточнить.
— Крестовский, — говорит она.
Вика поднимает брови.
— Который?
— Данила. Второй курс, международное право. Высокий, вечно в этой своей куртке горчичной. На дне рождения у Полины был, ты с ним полтора часа разговаривала про Куршевель.
— Я с ним разговаривала? — Вика вспоминает добросовестно, морща лоб, и Катя в который раз отмечает, что Вика ничего не запоминает про людей, если у них нет машины. — А, ну да. Он ещё в школе учился где-то в Отрадном, что ли.
— В Медведкове. И не в школе, а в секции. — Катя наконец смотрит на неё прямо. — Он с Хоторовым пересекался до универа. Мне нужно знать где и что это было.
— Откуда ты…
— Слышала.
Она действительно слышала, вполуха, в коридоре, и тогда это была совершенно бесполезная информация, пустой шум, и она всё равно её сохранила. Привычка отца: всё складывать. Папа говорит, что люди делятся на тех, кто выбрасывает чеки, и тех, кто их подшивает.
— Подойди к нему сама, — продолжает Катя. — Не в лоб. Не надо никаких «а ты знаешь такого». Спроси, где он держит форму зимой, скажи, что ищешь зал, что тебе надоел твой на Пресне. Он сам начнёт перечислять. Люди обожают рассказывать, где они тренируются.
— А если не начнёт?
— Тогда ты плохо спросила.
Света тихо хихикает и тут же делает вид, что это был кашель. Рома доволен: у него снова есть направление, и он уже прикидывает что-то своё, по лицу видно, как у него внутри двигаются тяжёлые детали.
Вика ставит стакан на подоконник и поворачивает его ручкой к себе, словно это имеет значение.
— Кать. Можно я скажу?
— Ты уже начала.
— Он никто. — Вика произносит это осторожно, как трогают лёд носком сапога. — Правда. Ни денег, ни фамилии, ездит на автобусе, живёт где-то у МКАДа. Он даже обидеться толком не сможет так, чтобы это кого-то интересовало. Мы с ним возимся третий день, а он, по-моему, даже не заметил, что с ним что-то происходит. Может, ну его? Зачем тратить на него тебя?
Фраза составлена грамотно. Вика вообще умнее, чем выглядит, и это её единственная настоящая валюта.
— Затем, — отвечает Катя, и голос выходит такой, какой бывает у отца по телефону в девять вечера, когда он уходит с ужина в кабинет, — что я не спрашивала, что тебе кажется разумным. Ты не комитет. Ты человек, который подойдёт к Крестовскому и задаст два вопроса.
Вика моргает. Света смотрит в свой телефон слишком пристально для того, чтобы там действительно что-то было. Рома присвистывает одними губами, беззвучно.
Что-то едва слышно сдвигается, как сдвигается картина на стене, когда рядом хлопнули дверью: на полсантиметра, и никто не заметит, кроме хозяйки. Катя слышит собственный голос со стороны, и ей не нравится громкость. Она никогда не повышает тон. Повышать тон — это как бежать за уходящим лифтом: все видят, что тебе нужно. Резкость стоит дорого и тратится в исключительных случаях, а не на Вику, которая просто сказала правду вслух.
Она берёт стакан, делает глоток холодного сладковатого кофе и фиксирует эту мысль как лишнюю. Не нравится, когда под руку. Просто устала. Вчера легла в три.
— Ладно, — говорит Вика совсем другим тоном. — Горчичная куртка. Поняла.
— Не сегодня. Завтра, после второй пары, он курит у третьего выхода.
— Ты и это знаешь?
— Я много чего знаю.
Звенит звонок, глухой, где-то в конце коридора, и холл приходит в движение: скрип курток, хлопанье сумок, чей-то смех от гардероба. Света подхватывает свою сумку с дивана, Рома уже идёт к лестнице, не оборачиваясь, уверенный, что все пойдут за ним. Все и идут.
Катя встаёт последней. Выбрасывает стакан в урну, и крышка стукает о металл неприятно звонко.
Вика хорошая, но Вика перескажет ей то, что ей самой покажется интересным, а интересным ей покажется не то. И вообще, когда речь идёт о проверке, проверять нужно самой. Катя открывает заметки и пишет одной строкой: «Крестовский, третий выход, 16:40». Потом смотрит в окно, за которым по Вернадского ползёт серая каша из машин, и думает, что вечером у неё всё равно ничего не назначено, кроме ужина, на котором мать будет спрашивать, как учёба.
Из принципа, говорит она себе. Исключительно из принципа.
* * *
В кафе на первом этаже пахнет куриным бульоном и мокрой шерстью. С улицы натаскали снега, он тает полосами у входа, и кто-то уже проехался подошвой, оставив на плитке длинный серый мазок. Катя садится так, чтобы видеть весь зал: спиной к колонне, лицом к раздаче. Это не расчёт, это привычка, как держать спину прямо.
Перед ней салат, который она не собирается есть, и американо в бумажном стакане, который успел остыть ещё по дороге от стойки. Рома уже уничтожил свою порцию пасты и теперь крутит в руках ключи, как человек, которому надо чем-то занять руки, чтобы не казаться глупым. Света разворачивает салфетку и складывает её обратно.
Алексей сидит через два стола у окна. Один. Перед ним тарелка с гречкой и котлетой, компот в гранёном стакане, и он ест так же, как делает всё остальное: без спешки, не оглядываясь, будто у него в этом зале есть какое-то законное дело, которым он и занят.
Куртка висит на спинке стула. Тёмно-синяя, не из тех, что покупают, а из тех, что носят.
За соседним с ним столом второкурсник выкладывает на поднос телефон. Корпус с трещиной через весь экран, модель лет пяти, не меньше.
— Господи, — говорит Катя, и голос у неё спокойный, негромкий, но в кафе он почему-то слышен до раздачи. — Я думала, такие уже только в музее связи. Там ещё змейка должна быть.
Света поворачивает голову. Рома поднимает брови, как человек, получивший сигнал.
— Это не телефон, это семейная реликвия, — подхватывает он. — Передаётся по наследству вместе с курткой.
Света смеётся. На полсекунды позже, чем надо бы, и сначала смотрит на Катю, а уже потом на Рому. Катя это фиксирует, как фиксируют опечатку в чужом документе: вслух не скажешь, но прочитано.
Второкурсник с телефоном краснеет и убирает его в карман. Он здесь ни при чём, он просто оказался на нужном расстоянии. Катя даже не смотрит в его сторону, она смотрит в сторону окна, и смотрит достаточно долго, чтобы любому в этом зале стало понятно, кому адресован текст.
Алексей ест гречку.
Он не поднимает голову, не замирает с вилкой, не делает той короткой паузы, по которой всегда видно, что человек услышал и решает, обижаться ему или сделать вид. Ничего. Отрезает кусок котлеты, кладёт в рот, жуёт. Берёт компот. За окном по Вернадского ползёт троллейбус, и Алексей смотрит туда, в окно, как смотрят на погоду.
Тишина за Катиным столом становится вязкой. Рома ещё держит на лице остатки ухмылки, но она уже нигде не держится. Света разворачивает салфетку в третий раз. Вот что обидно: неловко не ему. Неловко им, и это продолжается четыре секунды, и каждая из них длиннее предыдущей.
Катя встаёт.
Она проходит эти два стола медленно, потому что медленно всегда выглядит лучше, и останавливается напротив него, положив кончики пальцев на край столешницы. Пластик липкий. Кто-то пролил компот и вытер рукавом.
— Знаешь, что меня в тебе умиляет, — говорит она. — Не бедность. Бедность бывает временная, это даже бывает романтично. Умиляет сочетание. Носить куртку с подшитой подкладкой и при этом сидеть с таким лицом, будто ты тут всем делаешь одолжение. Гордость, Хоторов, это довольно дорогой аксессуар. Её обычно покупают после всего остального.
Говорит она негромко. Громко говорят те, кому нужны свидетели, а ей свидетели не нужны, они уже есть.
Алексей кладёт вилку. Выравнивает её параллельно краю тарелки, спокойно, без демонстрации, и только после этого поднимает глаза.
Карие, светлее, чем у неё. И в них нет того, что она привыкла там находить: ни злости, ни заискивания, ни мужского интереса, который можно потом использовать. Он смотрит на неё так, как смотрят на человека, которого жалко, и при этом никакой жалости в лице нет. Хуже всего именно это.
Он чуть отодвигает тарелку.
— Ты уже третий день что-то про меня узнаёшь, Катя. Через Вику, через Крестовского, через кого-то ещё. И сейчас ты подошла, хотя могла сидеть там и смеяться дальше, и это было бы для тебя удобнее. — Он говорит без нажима, так, будто объясняет дорогу. — Я не думаю, что тебе интересна моя куртка. Я думаю, под всей этой бронёй стоит одинокая девушка, которой не с кем поговорить. По-настоящему, без счёта: кто кому чего должен. Ты хочешь, чтобы в тебе увидели не дочь Морозова. А сама первая всем про неё напоминаешь, потому что иначе страшно.
В зале шумно: лязгает поднос, у раздачи спорят про сдачу, кто-то хохочет у автомата с кофе. Этот шум идёт мимо, как вода мимо опоры моста.
У Кати есть ответ на любую фразу. Это не талант, это навык, наработанный лет с четырнадцати, как у теннисистки правая рука: мяч летит, рука уже там. Про жалость к себе. Про психологов, которые берут три тысячи за час и формулируют лучше. Про то, что мальчикам из Медведкова всегда кажется, будто они видят людей насквозь, потому что больше им смотреть не на что.
Всё это есть. И всё это не поднимается, будто кто-то вынул из неё провод.
Она стоит и чувствует, как горячеет кожа под воротником водолазки, и это самое унизительное, потому что такое не контролируется. Пальцы всё ещё на липком пластике. Она их убирает.
— Ты псих, — говорит Катя.
Коротко. Плоско. Таким ответом в её кругу не отвечают, таким отвечают в школьном коридоре, когда больше нечем.
Она разворачивается и идёт к выходу, и спина у неё ровная, и шаг обычный, и никто, кроме неё самой, не знает, что она ушла первой. Рома вскакивает со своим подносом, Света что-то говорит ему вслед. Катя не оборачивается.
У дверей она понимает, что оставила на столе сумку, и возвращаться нельзя ни при каких обстоятельствах.
* * *
Во дворе минус семь и то особое февральское освещение, когда небо уже не белое, но ещё не синее, а цвета старой простыни. Катя стоит у ограды, там, где вытоптана тропинка к урне, набитой окурками так плотно, что они торчат вверх, как мелкий бурьян. Пальто она взяла в гардеробе сама, протянув номерок молча, и женщина за стойкой почему-то посмотрела на неё дольше обычного.
В правом кармане лежит пачка, початая ещё в новогодние, на Пресне, у Полины, когда все вышли на балкон и было смешно. Шесть сигарет и чья-то зажигалка с отломанным колёсиком-предохранителем. Катя не курит. Точнее, она не курит при них, потому что курящая девушка — это девушка, которой нервно, а нервно бывает тем, у кого нет позиции. Сейчас позиции тоже нет, но нет и свидетелей.
Первая затяжка отдаёт в горле чем-то сухим и жжёным, и она кашляет, коротко, в кулак, злясь на собственное горло.
Фраза стоит в голове целиком, как отпечатанная. Он сказал не «ты одинокая». Он сказал: под всей этой бронёй стоит одинокая девушка, которой не с кем поговорить. По-настоящему, без счёта: кто кому чего должен. Катя разбирает её на части, как таможенную декларацию, ищет, где подложено. Лесть? Нет, лестью не называют одинокой. Попытка подката через жалость, приём из дешёвых пабликов про психологию отношений? Тогда он бы задержал взгляд, тогда бы он потом посмотрел ей вслед, а он пододвинул тарелку и, кажется, спокойно доел. Манипуляция требует, чтобы манипулятор чего-то хотел. Он ничего не хотел. В этом вся мерзость.
Она выдыхает в сторону, и дым идёт низко, не поднимаясь, прижатый холодом к земле.
Мимо, по расчищенной дорожке, идут трое с первого курса, видят её и сбавляют шаг. Один открывает рот, явно собираясь поздороваться с тем выражением лица, которое она знает наизусть: смесь готовности услужить и страха быть замеченным неправильно. Катя смотрит сквозь него, и парень передумывает. Обычно это приятно. Сейчас никак, как будто нажала кнопку в лифте и лифт не поехал.
На парковке за оградой греется чёрный «Гелендваген» Ромы, выхлоп белым столбом, двигатель работает вхолостую уже час, потому что Роме так удобнее. Раньше ей в голову не приходило считать это глупым.
— Ладно, — говорит она вслух, негромко, и сама себе кажется смешной.
Сумка осталась там, на столе, рядом с его подносом. Чёрная, с ремешком, в ней ключи, помада, пропуск, который она никогда не использует, и ничего такого, без чего нельзя прожить сорок минут. Возвращаться нельзя. Это азбука: тот, кто возвращается, признаёт, что уходил неправильно.
Пепел срывается и падает ей на рукав, серой лепёшкой, и Катя смахивает его перчаткой, и на кашемире остаётся серая полоса.
Отец говорил такое про мать. Не ей, не в разговоре, а в телефон, в прихожей, застёгивая пальто, и Кате было лет четырнадцать, и она стояла на лестнице выше, где её не видно. Голос у него был ровный, рабочий, тот же, каким он обсуждает активы: Лена у меня одна даже в переполненной комнате, с этим ничего не сделаешь. Он сказал это не зло, а как про дефект поставки.
Катя затягивается ещё раз, слишком глубоко, и в глазах становится мутно, и она решает, что мутно от никотина.
Она не помнит, что он говорил дальше. Она помнит ковёр на лестнице и то, что мать в это время была в гостиной, в десяти шагах, и слышать не могла. Всё. Больше в этом воспоминании ничего нет, и доставать его не нужно, потому что оно ни к чему не ведёт и ничего не объясняет, а всего лишь всплывает иногда, как чек из старой куртки.
Она тушит сигарету о край урны, тщательно, дольше, чем нужно.
Телефон в левом кармане. Экран сразу облепляет холодом пальцы. Семнадцать сообщений в беседе, из них четырнадцать за последние двадцать минут, и она не читает ни одного. Открывает Вику отдельно.
«Забудьте про Крестовского. Не стоит он внимания».
Отправляет. Смотрит на серую галочку, потом на синюю, потом на «печатает…», которое идёт долго, стирается, начинается снова. Вика сейчас подбирает интонацию, в которой можно переспросить, не получив по лицу.
Правильный ход был другой, и Катя его знает: выжать Крестовского досуха, узнать, где Алексей работает, на что живёт, с кем жил, что было в прошлом вузе, и класть это на стол по кусочку, пока у человека не перестанет получаться сидеть ровно. Это несложно. Это даже не требует усилий, это требует двух звонков.
Вместо этого она добавляет:
«И сумку мою забери, я в кафе оставила».
«хорошо», приходит через секунду. И следом: «Кать всё норм?»
Катя блокирует экран, не отвечая.
Норм — это слово из того языка, где всё решается голосованием семи человек в беседе. У неё всё норм, у неё всегда всё норм, у неё даже сейчас, с испорченным рукавом, с горечью во рту и с чужой фразой, которую не получается ни опровергнуть, ни выкинуть, всё абсолютно норм.



