- -
- 100%
- +
А ещё они с подругой бегали на индийские фильмы. Мама Ленки работала в клубе билетёршей — сидела у входа с катушкой билетов и строгим взглядом. Но для своих делала исключение. Когда начинался сеанс, она открывала боковую дверь и тихонько шептала: «Быстро, быстро, пока никто не видит!» И девчонки проскальзывали внутрь, как мышки, рассаживались на первые свободные места и замирали.
Индийское кино было особенным. Там все пели и танцевали, там была любовь, которую в жизни не увидишь, там красавицы в сверкающих сари убегали от злодеев, а герои с усами всех побеждали. Алина смотрела широко раскрытыми глазами и верила, что где-то есть такая же яркая жизнь.
Глава 5. Первая награда
Как-то раз Кристина с подругой затащили Алину на школьный праздник. Он проходил в том же клубе, на сцене кинозала. Алине было лет шесть, не больше.
Она бежала за сестрой, очень торопилась — боялась опоздать, пропустить самое интересное. А мама кричала вслед из дверей:
— Алина, переодень платье! Оно же всё испачканное, ну куда ты?
Но куда там! Праздник начинался, сестра уже скрылась за дверями клуба, и Алина влетела в зал, запыхавшаяся, счастливая и совершенно забывшая про платье.
Началась викторина. Ведущая загадывала загадки, дети выкрикивали ответы. Кристина, сидевшая рядом, пихала Алину локтем и шептала ответы прямо в ухо. Алина, недолго думая, вскакивала с места и громко выкрикивала их на весь зал. Ей было весело, она чувствовала себя умной и ловкой.
И вдруг:
— Девочка в белом платье, выйди на сцену!
Алина замерла. Белое платье? Это про неё? Она оглянулась. Все смотрели на неё. Кристина подтолкнула: «Иди!»
Алина поднялась на сцену, чувствуя, как горят щёки. Ведущая улыбалась, держа в руках книгу.
— Ты сегодня ответила больше всех. Вот тебе награда — книга сказок. Молодец!
Зал захлопал. Алина взяла книгу дрожащими руками, прижала к груди и спустилась со сцены, ничего не видя от счастья. Это была её первая награда в жизни. Книга с картинками, пахнущая типографской краской, — неужели это всё ей?
Но пока она шла к своему месту, пока садилась, пока Кристина хлопала её по плечу и шептала: «Молодец!» — в голове стучала одна мысль. Нехорошая мысль. Тревожная.
Она опустила глаза на платье. На подоле темнело пятно — то самое, из-за которого мама просила переодеться. Алина вышла на сцену перед всеми в грязном платье. И получила награду. И все видели.
Радость смешалась со стыдом. Книгу она потом прочитала от корки до корки, но тот вечер запомнила навсегда: запах клуба, аплодисменты, тяжесть книги в руках и этот подол с пятном, который жжётся сквозь годы.
Глава 6. Всё своё
В посёлке было всё для жизни. Своё, родное, не городское, но настоящее.
Школа — двухэтажная, кирпичная, с высокими окнами и спортзалом, где пахло потом и резиной от матов. Детский сад на четыре группы — туда Алина не ходила, но помнила, как тётя Зоя, мамина подруга, работавшая там нянечкой, привела её туда на один день. Алина помнила мальчишку, который показывал ей язык.
Магазины. Их было несколько, и каждый со своим лицом.
«Продукты» — главный магазин, где продавали всё: масло, колбасу и, конечно, конфеты. Вспоминая, Алина видела стеклянную витрину, за которой лежали красивыми пирамидками шоколадки «Алёнка» и конфеты «Гулливер».
«Хозтовары» — там можно было купить вёдра, тазы, верёвки, гвозди, краску. Отец часто ходил туда за инструментами, брал Алину с собой, и она с интересом разглядывала полки с блестящими молотками и пахучими кистями.
«Хлеб» — маленький магазинчик, где всегда тепло и пахнет сдобой. Продавщица тётя Шура знала всех в лицо. Детвора часто покупала здесь сдобные булочки по девять копеек.
«Овощи» — этот магазин находился в подвальном помещении. Туда вели бетонные ступеньки вниз, и внутри всегда было прохладно, даже летом. Пахло сыростью, картошкой и капустой. Навалом лежали мешки с луком, морковкой, свёклой. Алина любила заходить туда с мамой — там было таинственно, как в погребе у бабушки.
Был даже книжный магазин — маленький, в одну комнатку, но какой! Там продавали не только книги, но и школьные принадлежности. Детвора часто бегала туда покупать ручки — обычные, синие, и особенные, с разноцветной пастой, и блокнотики — в клеточку, в линеечку, с картинками на обложках. Алина могла стоять у прилавка полчаса, выбирая, какую ручку купить на те копейки, что мама давала на карманные расходы.
И был магазин под названием «Дежурный». Время в нём текло по особому расписанию.
В шесть утра, когда посёлок только просыпался, сюда привозили молоко. Свежее, в больших бидонах. И сразу же выстраивалась очередь — женщины в ярких платочках, с бидончиками в руках, с авоськами, в которых позвякивали пустые бутылки из-под сливок и ряженки. Они переговаривались, делились новостями, поглядывали на дверь: скоро ли откроют?
А вечером, когда шахтёры выходили из клети после смены, очередь вилась уже за пивом. Мужчины — с чёрными кругами угольной пыли вокруг глаз, усталые, степенно обсуждали насущное: у кого лава встала, кого премировали, что в мире творится. Пиво было разливное, в кружках, с пеной, и пахло оно солодом и усталостью.
Глава 7. Общаги и киоск
Возле магазинов стояли два общежития. Одно женское, другое мужское — остатки послевоенных лет, когда в посёлок приезжала завербованная молодёжь. Пацаны и девчонки с разных концов страны — из разорённых деревень, из городов, где не было работы — съезжались сюда, под землю, за длинным рублём и новой жизнью. Их селили в эти общаги, по пять человек в комнату, с железными кроватями и тумбочками.
В этих общежитиях, когда были совсем молодыми, жили отец и мама Алины. Там они и встретились. Там и полюбили друг друга.
Потом, когда общежития потихоньку расселяли, в одном из них открыли ателье. В том самом, где когда-то жил отец, он теперь там работал — шил, чинил, перешивал. Запах ткани, стук швейной машинки, сантиметровая лента на шее — таким Алина помнила отца на работе.
А в другом общежитии открыли парикмахерскую. Туда мама водила Алину стричься. Воздух там был густой и особенный: настоянный на мужском одеколоне и чём-то неуловимо женском — то ли духах, то ли лаке для волос, то ли самих женщинах, которые делают себя красивыми. Этот запах хотелось вдыхать и вдыхать, угадывая в нём секреты.
Мастер в белоснежном халате, пахнущем чистотой, легко щёлкала ножницами над головой — вжик-вжик, вжик-вжик. Под тяжёлыми колпаками сушуаров, как под большими белыми грибами, сидели женщины, уткнувшись в журналы. Мелькали страницы «Работницы» и «Крестьянки» с картинками модных стрижек. Женщины казались Алине сказочными существами из другого измерения — такими спокойными, красивыми и далёкими.
Но самое волшебство происходило перед стрижкой. Парикмахер брала раскладную бритву, и та с тихим металлическим щелчком выпускала своё жало. И начинался ритуал: бритва скользила по кожаному ремню — взад-вперёд, взад-вперёд, с тихим, шипящим звуком. Это было завораживающее зрелище. Алина смотрела во все глаза и не могла постичь: как простая сталь может стать настолько острой, что срезает волосы невесомо, будто их и не было?
Рядом с этой опасной, острой красотой на столике всегда стоял стеклянный пузырёк — полная противоположность бритве. От него не веяло риском, только загадкой. К пузырьку тянулась тонкая резиновая трубочка, а на конце её висела пузатая груша, похожая на маленькую бледную каплю.
Это устройство Алина любила даже больше, чем бритву. Она замирала, когда парикмахер брала пузырёк в руки и с той же мягкой улыбкой спрашивала у клиента: «Вас освежить?» И если клиент согласно кивал, мастер ловко сжимала грушу, набирала в неё воздух, а затем — одно движение, и в воздухе взмывало прозрачное, пахнущее облако.
Мельчайшие капли одеколона долго дрожали в воздухе, сверкали в свете ламп и оседали на плечи, на волосы, на журналы. И запах — тот самый, который Алина вдыхала при входе, — становился таким густым, что его можно было трогать руками. В этот момент парикмахерская переставала быть просто парикмахерской. Она становилась местом, где жило настоящее чудо.
Всё это — и острая бритва, поющая на ремне, и волшебный пузырёк, рождающий душистый туман, — навсегда осталось для Алины загадкой. Загадкой, накрытой запахом одеколона, шелестом страниц «Работницы» и «Крестьянки» и тихим, уютным гулом сушуаров.
Там же была почта, где работала её мама, почтальоном. Алина неоднократно бывала у мамы на работе. Её завораживало, как мама разбирает газеты и журналы, письма по адресам, складывает всё в большую сумку. Там всегда пахло типографской краской.
Возле дороги, которая вела к школе, стоял киоск. Обычный деревянный ларёк, выкрашенный голубой краской, но для всей поселковой детворы он был Меккой. Здесь продавали мороженое.
В вафельном стаканчике — заветные семь копеек. Пломбир в фольге на палочке — одиннадцать копеек, роскошь. И фруктовое — ледяное, разноцветное, которое таяло быстрее, чем успеваешь лизнуть. А ещё ситро — сладкая газировка в бутылках, от которой щипало язык и хотелось пить ещё больше.
Детвора собирала пустые бутылки из-под лимонада и молока, сдавала их в этом же киоске и на вырученные копейки покупала мороженое. Это была целая экономика: три бутылки — порция пломбира. Алина со своими подружками облазила все окрестности в поисках заветной тары, заглядывала в кусты, под лавки, в канавы. Каждая найденная бутылка приближала к счастью.
Возле киоска росло огромное дерево — старый тополь, раскидистый, с толстым стволом. Под ним собирались шахтёры перед сменой. Курили, перебрасывались шутками, поглядывали на дорогу. Ровно в назначенное время подъезжал автобус — запылённый, дребезжащий, и увозил на шахту.
Глава 8. Наша гордость. Спасательная.
Когда кто-то уезжал далеко от дома — в гости к родственникам в город, на экскурсию в областной центр, в пионерлагерь — и кто-нибудь спрашивал, откуда они, они всегда отвечали с гордостью. С особенной, шахтёрской гордостью, которая передавалась с молоком матери.
— Мы живём в посёлке городского типа «Красный Октябрь».
И в этом ответе было всё: и уголь, и степь, и клуб с колоннами, и киоск с мороженым, и долгая сирена по ночам. В нём было всё, что нужно для жизни. Для хорошей жизни.
Рядом с поселком, сразу за последним домом, начиналась другая территория. Там стояли добротные дома сталинской постройки — двухэтажные, с высокими потолками и толстыми стенами. Не то что финские деревянные домики, которые продувало всеми ветрами и которые дрожали, когда мимо проезжал грузовик. Позже их обложат белым кирпичом, и они станут совсем нарядными. Эти стояли крепко, основательно, на века. А ещё там была военизированная горноспасательная часть. ВГСЧ — для взрослых так писали в документах и говорили официально. Для поселковой детворы это место звалось коротко и по-свойски: «Спасательная».
Туда бегали без спросу. Тайком от матерей, оглядываясь, чтобы никто из знакомых взрослых не увидел и не донёс. Не ради этих строгих домов и не ради ВГСЧ — ради качелей.
Спасатели смастерили их для своих детей. Качели были высоченные — не то что хлипкие дощечки на верёвках. Железные цепи, врытые в землю столбы, тяжёлые деревянные сиденья, отполированные сотнями поп. Когда раскачивались как следует, цепь натягивалась, скрипела, и казалось, что сейчас перелетишь через забор, через крыши, через весь посёлок и окажешься прямо в небе. Ветер свистел в ушах, дух захватывало, и мир внизу становился маленьким и далёким.
Дети прибегали туда ватагой, занимали очередь, спорили, чья очередь раскачиваться выше всех. Пахло там железом, мазутом и особой, мужской жизнью, куда им, мелюзге, официально вход был заказан, но они всё равно совали нос, висли на заборе, разглядывая спасателей в форме, их подтянутые фигуры, их серьёзные лица.
А ещё у спасателей был голос. Настоящий, громкий, который слышали все.
Утром, ровно в семь, над поселком прорезалась короткая, бодрая сирена. «Подъем!» — звонко командовала она, врываясь в сны. И весь посёлок просыпался, зная, что пора завтракать, собирать портфели, идти на работу. Хозяйки начинали греметь посудой, мужики затягивали ремни, детвора тёрла глаза и искала второй носок.
Вечером, когда темнело и на небе загорались первые звёзды, звучал «Отбой». Низкий, успокаивающий гудок, который говорил: день прожит, всё хорошо, можно спать. Дети росли под этот ритм, как под бой часов. Это был голос порядка, голос защиты, голос большой земли, которая следит за ними и оберегает.
Но был у этого голоса и другой тон. Страшный.
Иногда сирена не замолкала долго. Она врывалась в дома неожиданно, среди бела дня или глухой ночью, и повисала над поселком сплошным, тягучим воем. Не отрывистым, как обычно, а непрерывным, давящим на уши, леденящим душу.
И тогда в каждом доме, в каждом дворе наступала тишина.
Замирали ложки в руках. Застывали разговоры на полуслове. Дети, игравшие во дворе, останавливались и смотрели на взрослых. Женщины бледнели, прижимали руки к груди, прижимали детей к себе, крепко, до боли.
Потому что в глубине шахты, под землёй, в темноте и пыли, были свои. Отец. Муж. Сын. Брат. Кормилец. Тот, без кого жизнь останавливается.
Долгая сирена значила одно — случилось. Обвал. Взрыв метана. Прорыв воды. Слова, которые никто не хотел произносить вслух, повисали в воздухе тяжелее свинца. Женщины крестились тайком, быстро, часто, шепча молитвы, которым научили их матери. Старики, сидевшие на лавочках, смолили цигарку за цигаркой, глядя в одну точку. Детвора забывала про качели и про игры, прижималась к заборам и смотрела на дорогу, ведущую к «Спасательной».
Туда, где уже бежали люди. Туда, где строились в ряды мужчины в касках, с лампами на касках, с дыхательными аппаратами за спиной, готовые спуститься в ад, чтобы вытащить своих. Туда смотрели все.
В такие минуты посёлок замирал. Даже собаки не лаяли — только выли иногда, подвывая сирене, и от этого становилось ещё страшнее.
А потом сирена замолкала. Обрывалась внезапно, как ножом отрезало. И наступала тишина — тяжёлая, липкая, ожидающая.
И в этой тишине, в каждом доме, продолжало жить одно чувство. Оно передавалось от матерей к детям, от стариков к молодым, оно было в воздухе, в воде, в угле, который жгли в печах. Надежда.
Та самая, без которой в поселке не выжить. Надежда на то, что спасатели успеют. Надежда на то, что земля отпустит. Надежда на то, что всё будет хорошо.
Она теплилась в груди у каждой женщины, у каждого ребенка, даже у тех, кто уже не верил ни в бога, ни в черта. Она горела тихим огоньком, как лампадка перед иконой. Она помогала дышать, ждать, не сходить с ума.
И часто — очень часто! — надежда оправдывалась. Спасатели вытаскивали. Земля отпускала. И всё было хорошо.
До следующего раза. До следующей долгой сирены.
Глава 9. Отец
Когда Алины ещё не было на свете, в их дом пришла беда. Та, что потом поселится в кладовке — в виде деревянных ног, завёрнутых в простыню, и в отцовском взгляде.
Отец приехал на Донбасс в пятидесятые, совсем пацаном, с тощим чемоданом и мальчишеской удалью. Ушёл под землю на шахту «Ясиновка-Глубокая». Там, в забое, и встретил маму Алины. Тогда девушки работали под землёй — подпирали плечом вагонетки, сошедшие с рельсов. «Не то что нынешнее племя», — говорила мама, и Аля представляла тонкие девичьи плечи, чёрные от угольной пыли, упирающиеся в железо.
В детстве Аля любила рассматривать старые фотографии. Отец в шахтёрской робе, через плечо — тяжёлая брезентовая спасательная сумка, в руках — шахтёрская лампа. «Коногонка», — объяснял отец. Слово пахло лошадьми и подземельем. Когда-то коногоны водили под землёй лошадей и первыми прикрепили лампы к каскам. Теперь лошадей не было, а слово осталось. Как память.
У молодой семьи появились дети. Когда двум девчушкам было четыре и шесть, случился обвал.
Потом родилась Алина, отец уже работал в поселковом ателье портным.
Как случилось страшное, Алина узнала не сразу. Мать молчала. Отец не любил говорить. Только иногда, когда Аля замечала, как он по утрам надевает протез, она принимала это как должное. Ну да, у папы нет ноги. Ну и что? Папа же есть. Он сажает её на колени, гладит по голове шершавой ладонью. А то, что в кладовке стоят несколько ног — из дерева и кожи, на разные сезоны, — это просто странность. Детство не спрашивает, оно принимает мир таким, какой он есть.
Но однажды вопросы пришли.
— Пап, а почему у тебя нога не своя?
Он долго молчал. Посадил Алю на табуретку, вздохнул глубоко, как перед спуском в шахту.
«Ничего не предвещало беды, — сказал он тихо. — Смена была обычная. Я спустился, приступил к погрузке. И вдруг — один миг, и я уже лежу. Глыба придавила меня. Нога на рельсе оказалась. А впереди — электропоезд. Тормозов нет. Я слышал, как он приближается. И слышал, как трещит моя кость. Слышал это собственными ушами. И ничего не мог сделать».
Он замолчал. В комнате стало так тихо, что Аля услышала, как тикают ходики на стене.
— А потом — шок, темнота. И спасатели. ВГСЧ. Ребята наши. Они меня откопали, вытащили. Ногу не спасли. Но жизнь — спасли.
Аля сидела, прижавшись к его плечу, и впервые чувствовала, какой он на самом деле хрупкий. И какой сильный.
Держать удар — это не только подпирать вагонетку плечом. Это ещё и жить дальше. С протезом. С памятью о том, как трещит твоя собственная кость.
А потом пришло осознание: он больше не парень без ноги — он инвалид. А за спиной — семья, трое девчонок, три пары глаз, которые смотрят и ждут. Их надо поднять, вырастить, выучить. А в багаже — семь классов, военное детство, и ни одной профессии.
И он нашёл выход. Решил: пойду учиться. Вечерами шагал в вечернюю школу. Потом — техникум, специальность «портной». И завертелось.
Алина, самая младшая, помнила это смутно: папа уезжал куда-то надолго. А потом — праздник! Он появлялся в дверях, уставший, но с подарками: куклы из папье-маше, фильмоскоп с плёнками, игрушечный сервиз, книжки.
В углу комнаты стояла белая этажерка с накрахмаленными салфетками, расшитыми ришелье. Она медленно наполнялась сокровищами: журналы с выкройками, книги по конструированию, лекала. А между ними — просто книги. Для души.
У окна жила швейная машинка — немецкая «Веритас», чёрная, с золотистыми узорами. Отец частенько склонялся над ней по вечерам. Моторчик гудел ровно, лапка прыгала, и строчка ложилась ровно, строчка к строчке.
Главным его царством было поселковое ателье. Там он кроил, шил, заведовал. Работы хватало всегда — время было такое, когда люди ценили вещи, сшитые на заказ, с душой.
Мама тоже не отставала. Наберёт ситца — в цветочек или горошек — и застрочит на своей машинке. Нашьёт дочкам обновок к лету. Аля выскочит на улицу, крутанётся, юбка солнце-клеш взлетит: «Посмотрите, какое у меня платье! Мама сшила!»
Всю жизнь отец носил протез. Тяжёлый, неудобный, натирающий до мозолей. Но он никогда не позволял себе раскисать. Всю мужскую работу по дому — дрова, забор, картошку — делал сам. Не потому, что некому помочь, а потому что он был мужчиной. Отцом. Главой. И не мог позволить себе быть слабым.
У каждого человека есть свой лабиринт памяти — своя собственная страна воспоминаний, куда он возвращается вновь и вновь, чтобы припасть к родниковой воде у истоков своей малой родины. Но есть и другая память — память предков, тот незримый свет, который люди обязаны хранить в своих сердцах и передавать дальше, своим детям, как эстафету бессмертия.
Это простое и щемящее понимание приходит не сразу. Оно приходит только тогда, когда тебе уже за пятьдесят. А ещё — когда твоих родителей уже нет на этой земле. Вдруг остро хочется спросить, запомнить каждое слово, записать, остановить время... Но отца уже не окликнуть, и мамин голос звучит лишь в глубине памяти. И тогда ты начинаешь блуждать по тому самому лабиринту, собирая по крупицам всё, что когда-то говорил отец и тихо рассказывала мама, склонившись над детскими кроватями.
Эта память поколений, эта живая нить рода — и есть твой стержень. Именно она держит тебя, не даёт согнуться под ударами судьбы и в самые тёмные времена напоминает: ты не один, за твоей спиной — целая вечность.
Но что делать с воспоминаниями о войне? С теми страшными, обжигающими картинами смерти, с муками людей, которые не вытравить из сознания? Те, кто пережил этот ад, не хотят возвращаться туда снова и снова. Это неподъёмный груз, который они несут через всю свою жизнь, стиснув зубы. И тем, кто не видел войны своими глазами, этого никогда до конца не понять. Можно лишь прикоснуться к их боли краем души, но измерить её глубину не дано.
Отец Алины носил в себе эту тяжесть всю свою долгую жизнь. Эта страшная память жила в нём, как затаившаяся рана, которая никогда не заживала до конца. Он никогда не рассказывал детям о войне, не ворошил прошлое, не пугал их ночными кошмарами. Он просто много читал книг о военном времени. Листая пожелтевшие страницы чужих романов и повестей, он словно бы тайно возвращался в собственное украденное детство, проживая чужой подвиг и чужую боль вместо своей собственной, чтобы хоть на миг отпустить её.
Всё, что осталось у сестёр, — это короткие воспоминания отца. Его рассказы о том, как ему, совсем ещё мальчишке, пришлось навсегда покинуть родной дом. Он родился в селе Замх, в Люблинской волости. Сейчас эта земля принадлежит Польше, но в его голосе, когда он произносил это название, всегда звучала щемящая тоска по чему-то навсегда утерянному. Крестили его в православной церкви, и он всегда с особой гордостью, чуть приподняв голову, добавлял: его семья принадлежала к лемкам — или, как говорят по-другому, к русинам. И в этом слове для него было всё: и вера предков, и древняя история, и та несправедливость, что разметала его народ по белу свету.
История лемков — это история горькой Голгофы. Этот народ, принявший христианство ещё от святых Кирилла и Мефодия, заселял склоны Карпат более тысячи лет. Но мир не прощает тем, кто хранит верность своим корням. Сначала были долгие столетия гонений и насильственного обращения в унию, когда за православие можно было поплатиться жизнью. Потом пришла Вторая мировая война, и всё смешалось в кровавом водовороте. А в 1944–1946 годах, по соглашению между Польшей и Советским Союзом, около полумиллиона русинов и лемков были насильно выселены со своих исконных земель в далёкие украинские степи, а кому-то повезло уехать недалеко и осесть в западных районах Украины. Отца Алины и его семью эта участь не миновала.
Они покидали Замх, оставляя за спиной насиженные дома, дедовские поля и могилы предков. Семьи разлучали, разбрасывали по разным колхозам, чтобы они быстрее растворились, потеряли свой язык и свою память. Чужие люди, чужая земля, чужая, тяжёлая работа — так начиналась их новая жизнь.
А тех, кто всё же уцелел после первого переселения, в 1947-м настигла новая волна — операция «Висла». Оставшихся лемков разметали по северным и западным землям Польши, запрещая им селиться компактно, запрещая строить церкви и петь песни на родном языке, чтобы ассимилировать, стереть с лица земли саму память об этом народе. Сотни деревень были стёрты с лица земли, а люди, у которых отняли Родину, превратились в безмолвных изгнанников, вынужденных носить свою боль в сердце.
Отец Алины был одним из тех, кто эту боль пронёс через всю жизнь. Тяжкий груз депортации, горечь потери родины и уничтоженной веры отцов навсегда осели в его душе. Поэтому он молчал. Он никогда не рассказывал детям о войне, не ворошил прошлое. Единственным его способом возвращения в ту утраченную страну были книги о военном времени. Листая пожелтевшие страницы чужих романов, он словно блуждал по лабиринту собственной памяти, пытаясь собрать по крупицам тот мир, который у него отняли, чтобы передать его хотя бы в своих снах — детям, родившимся и уже выросшим на чужбине.
Глава 10. Мама
Мама родилась на Подолье, в тридцатых. В большой семье, где семеро детей — это не просто цифра, а семь ртов, семь судеб, семь тоненьких ниточек, вплетённых в одно полотно. Детство у неё было тяжёлое, голодное, выжженное лихорадкой. Тиф. Она часто рассказывала детям о своей деревне, о той земле, где каждый колосок был на счету, и почти каждый год возила их в гости к единственному оставшемуся брату. Из семерых — только двое. Остальные растаяли, как утренний туман над Южным Бугом.
Мамины рассказы, со всеми их подробностями, запали в душу Алины на всю жизнь. И сейчас, спустя столько лет, она всё чаще прокручивает их в памяти, как старую, потрескавшуюся киноплёнку. Вот кадр: мама молодая, с красивыми, густыми, чёрными волосами, которые вились и падали на плечи длинными, живыми змейками. А вот наезжает другой кадр — болезнь. Тиф подкосил её внезапно, свалил с ног высокой, пышущей жаром температурой.




