Разорванная память

- -
- 100%
- +
Парк был в пятнадцати минутах ходьбы.
«Парк Кузьминки» — кусок старой Москвы, зажатый между панельными девятиэтажками и шумным шоссе. Днём здесь гуляли мамаши с колясками и пенсионеры с палками для скандинавской ходьбы. Вечером — в основном собачники и редкие бегуны. В октябре, когда температура стремилась к нулю, а с неба моросило нечто среднее между дождём и ледяной крупой, парк вымирал.
Анна вошла через центральные ворота — две кирпичные колонны, оставшиеся ещё с советских времён — и сразу свернула на боковую аллею. Здесь было темнее: фонари стояли реже, и часть из них не горела. Жёлтый свет остальных ложился на мокрый асфальт дрожащими лужами, и в этом свете всё казалось нереальным — декорацией к фильму, который снимают в павильоне.
Пахло прелыми листьями. Сырой землёй. Отдалённо — выхлопными газами с Волгоградского проспекта, которые ветер затягивал в парк вместе с обрывками дорожного шума. Под ногами хлюпало: асфальт был в выбоинах, заполненных водой, и листья — кленовые, дубовые, берёзовые — плавали в этих миниатюрных озёрах, как разноцветные кораблики.
Анна включила музыку. Наугад ткнула в плейлист, и в ушах зазвучало — — фортепианные переливы, медленные, тягучие, как осенний дождь. Людовико Эйнауди, "Experience". Она всегда включала его, когда мир становился слишком громким. Она сунула руки в карманы куртки и пошла по аллее, глядя под ноги.
Мысли текли вяло, перескакивая с темы на тему.
Работа. Что она скажет Маргарите Викторовне в восемь вечера? «Извините, у меня творческий кризис»? Или, может, правду: «Я не могу нарисовать сотворение мира, потому что сама чувствую себя пустотой»? Да уж. После такого её не просто уволят. Её внесут в чёрный список, и ни одно издательство в Москве больше не возьмёт у неё заказ. Репутация — это всё. А репутация зарабатывается годами и рушится за один сорванный дедлайн.
Мать. «Я просто хочу, чтобы ты была счастлива». Почему эта фраза всегда звучала как обвинение? Почему «счастье» в устах матери означало «соответствие норме»? Анна представила, как она приходит в клинику на Профсоюзной и ей выписывают таблетки. Маленькие, белые, по три раза в день после еды. И мир тускнеет. И эмоции — чужие и свои — затихают, как радиоприёмник, у которого убавили громкость. И она становится нормальной. Но какой ценой? Ценой дара? Или ценой проклятия? Она до сих пор не определилась, чем именно была её эмпатия.
Сны. Золотые глаза. Они снились ей с детства — не реже раза в месяц, иногда чаще. Всегда одно и то же: темнота, бархатная и глубокая, как космос, и в этой темноте — два глаза. Не человеческие. У человека не бывает таких глаз. Золотистые, светящиеся изнутри, с вертикальным зрачком, который пульсирует в ритме сердцебиения. И голос — низкий, вибрирующий, зовущий по имени. «Анна». Просто имя. Но в этом одном слове было столько всего — боль, надежда, узнавание, — что она просыпалась в слезах, не понимая, почему плачет.
Она никогда не рассказывала об этих снах никому. Даже Лере. Боялась, что это станет последней каплей — той самой странностью, которую нельзя списать на «повышенную эмпатию». То, что выходило за рамки даже самого широкого принятия.
Ей было двадцать четыре. Она жила в съёмной однушке, рисовала иллюстрации, пила растворимый кофе и носила маску нормальности, которая с каждым днём становилась всё тяжелее. И иногда, в моменты вроде этого, когда она шла по тёмному парку и слушала меланхоличное фортепиано, она задавала себе вопрос: а что, если вся её жизнь — это ожидание? Томительное, бессмысленное ожидание чего-то, чему она не знала названия?
Словно она забыла что-то важное. Что-то настолько огромное, что вся её текущая жизнь была лишь паузой между «до» и «после».
Глупость, конечно. Романтическая чушь в духе книг, которые она иллюстрировала.
И музыка в наушниках оборвалась.
Анна сначала не поняла, что произошло. Мелодия просто исчезла, сменившись низким, вибрирующим гулом, похожим на звук, который издаёт электрическая подстанция. Только громче. И глубже. Он шёл не из наушников — он шёл отовсюду, резонируя где-то в грудине, заставляя зубы мелко вибрировать.
Она вынула наушники.
Гул не исчез. Он стал громче.
Сердце Анны пропустило удар, а потом забилось быстро-быстро, как у пойманной птицы. Она обернулась, оглядывая аллею. Фонари горели. Деревья стояли на своих местах. Асфальт был мокрым. Всё выглядело нормально — до жути нормально, — но гул продолжался, низкий и монотонный, проникающий под кожу.
А потом появился туман.
Не постепенно. Не так, как обычно наползает туман — медленно, плавно, заволакивая пространство слой за слоем. Нет. Он возник мгновенно, как будто кто-то включил гигантскую дым-машину за кулисами реальности. Густой, плотный, почти твёрдый на вид, он заполнил аллею от земли до крон деревьев, и Анна перестала видеть что-либо дальше вытянутой руки.
Запах ударил в нос — озон, как после сильной грозы, и что-то сладковатое, приторное, похожее на запах гниющих цветов. Лилий, которые перестояли в вазе.
Фонари начали гаснуть.
Один за другим. Не перегорать — именно гаснуть, словно кто-то поворачивал выключатель. Сначала тот, что в десяти метрах впереди. Потом следующий. Потом тот, что за спиной. Тьма наступала с двух сторон, сжимая освещённое пространство вокруг Анны в маленький круг — метр, полметра, сантиметры.
Она выхватила телефон из кармана. Пальцы дрожали, попадая по экрану. Фонарик. Нужно включить фонарик. Она нажала иконку — и экран телефона мигнул, пошёл рябью, как старый телевизор, и погас.
— Да что за...
Собственный голос прозвучал глухо, как через вату. Анна нажала кнопку включения — ничего. Телефон превратился в кусок мёртвого пластика и стекла.
Вдох. Выдох. Спокойно. Это просто туман. Аномальное природное явление. В Москве бывают туманы. В конце октября бывают туманы. Это нормально.
Но запах. И гул. И то, как погас телефон.
Анна попятилась, пытаясь найти глазами хоть какой-то ориентир. Аллея — она должна быть под ногами. Твёрдый асфальт. Лужи. Листья. Привычный, реальный мир.
Под ногами был асфальт. Но когда она посмотрела вниз, ей показалось, что он идёт рябью. Как поверхность воды, в которую бросили камень. Мелкая, частая рябь расходилась от её ботинок концентрическими кругами, и в этой ряби отражался свет — хотя света не было.
Адреналин хлынул в кровь, и мир стал гиперчётким. Анна чувствовала каждый удар сердца — он отдавался в висках, в кончиках пальцев, в животе. Холод пополз вверх от лодыжек к коленям, и она поняла, что дрожит — крупной, неконтролируемой дрожью, которую невозможно остановить усилием воли. Во рту появился металлический привкус — так бывало, когда она слишком сильно пугалась.
Бежать. Нужно бежать.
Она развернулась и побежала — вернее, попыталась. Ноги двигались медленно, словно воздух стал плотным, как кисель, и каждый шаг требовал в десять раз больше усилий, чем должен был. Пространство вокруг искажалось. Деревья, те самые обрезанные тополя, которые она видела сотни раз, теперь выгибались под невозможными углами, их стволы изламывались в зигзагах, как график сейсмической активности. Ветви тянулись вниз, к земле, словно хотели схватить её за волосы.
Гул нарастал. Теперь в нём можно было различить ритм — медленный, пульсирующий, как биение исполинского сердца. Или как шаги. Шаги чего-то огромного, идущего из глубины тумана.
— Кто здесь?! — крикнула Анна.
Голос сорвался на высокой ноте, и она ненавидела себя за этот срыв, за этот животный страх, который звучал в нём. Но она ничего не могла с собой поделать. Она была маленьким, хрупким существом в мире, который внезапно перестал подчиняться законам физики.
Ответа не было. Только шаги. Тяжёлые, мерные, неумолимые.
А потом земля ушла из-под ног.
Буквально. Асфальт разверзся под ней, и она полетела вниз, в темноту — такую глубокую и всепоглощающую, какой не бывает на поверхности. Это было не падение в яму. Это было падение сквозь реальность. Она чувствовала, как тело теряет плотность, как границы между «Анной» и «не-Анной» размываются, как мысли, воспоминания, страхи — всё, что составляло её личность, — растаскивается в разные стороны невидимыми течениями.
Боль пришла сразу и отовсюду. Не острая, локализованная — нет. Это была боль на клеточном уровне, как будто каждую её частицу разбирали и собирали заново. И в этой боли было что-то почти знакомое, как будто она уже проходила через это — когда-то давно, в другой жизни, в другом мире.
Последней мыслью, которая мелькнула в угасающем сознании, была мысль о золотых глазах.
Теперь она знала, кому принадлежал голос, звавший её во снах.
Но знание пришло слишком поздно, и тьма поглотила её целиком.
Часть 2. Запах серы и гниющей соломыПервым вернулось обоняние.
Запах проник в сознание раньше, чем свет, раньше, чем ощущение собственного тела, — он просто был, плотный и многослойный, как гобелен, сотканный из гниения. Сера — острая, химическая, царапающая ноздри, как нашатырь. Под ней — сырая земля, спрессованная, древняя, пахнущая так, словно её не тревожили столетиями. Ещё глубже — что-то мускусное, животное, напоминающее запах мокрой собачьей шерсти, смешанный с кислым потом. И наконец, самая отвратительная нота — сладковатый, приторный аромат разложения. Не свежего — застарелого, въевшегося в камень и солому, как въедается в мебель запах табака в квартире заядлого курильщика.
Анна закашлялась.
Это вышло непроизвольно — спазм диафрагмы, рефлекторная попытка вытолкнуть из лёгких воздух, пропитанный этим запахом. Но кашель отозвался болью в рёбрах — острой, пронзительной, прострелившей от позвоночника к грудине, — и она застонала, ещё не открывая глаз, ещё не понимая, где находится и что с ней произошло.
Холод был вторым ощущением.
Не тот холод, к которому она привыкла в Москве, — бодрящий октябрьский морозец, от которого спасает шарф и горячий чай. Нет. Этот холод был другим — глубинным, вековым, словно исходил не снаружи, а откуда-то изнутри камня, на котором она лежала. Он просачивался сквозь куртку, свитер, джинсы, впитывался в кожу ледяными иглами, и мышцы — она чувствовала это каждой клеткой — свело до каменной твёрдости. Её правая щека, прижатая к чему-то твёрдому и влажному, онемела почти полностью.
Камень. Она лежала на камне.
Анна медленно, очень медленно — потому что любое резкое движение отзывалось болью в рёбрах и позвоночнике — перекатилась на спину. Открыла глаза.
Темнота. Не та, к которой привыкают глаза, — когда через несколько минут проступают очертания. Эта темнота была абсолютной.Всепоглощающая, лишённая малейшего проблеска света. Темнота, которую можно было почти осязать — плотная, вязкая, давящая на глазные яблоки, словно кто-то накрыл её лицо чёрной бархатной подушкой. Анна заморгала — веки двигались, ресницы касались друг друга, она чувствовала это, но тьма не становилась менее абсолютной.
Она попыталась поднести руку к лицу. Рука двигалась — она знала это, ощущала движение мышц и сухожилий, — но тьма скрывала её. Анна поднесла ладонь вплотную к глазам, почти касаясь ресниц, и не увидела ничего. Ни силуэта. Ни намёка на движение.
Первая волна паники была чисто физиологической.
Сердце ударило в грудь — раз, другой, третий, — как кулаком изнутри. Дыхание участилось, сбилось, стало рваным. Во рту появился металлический привкус — вкус крови, смешанный с чем-то горьким, похожим на желчь. Анна сглотнула, и горло отозвалось болью — слизистая была сухой, раздражённой, будто она дышала через рот несколько часов подряд.
Сколько прошло времени?
Парк. Туман. Падение. Провал.
Она помнила всё фрагментарно, как сон, который тает по пробуждении. Аллейка, фонари, гаснущие один за другим. Рябь на асфальте. Искажённые деревья. Чудовищный гул. И — тьма, которая поглотила её.
Сколько она пробыла без сознания? Часы? Сутки? Недели?
Внутренние часы, которые у каждого человека настроены на суточный ритм, молчали. Она не чувствовала, день сейчас или ночь, утро или вечер. Тело не давало подсказок — ни голода, ни жажды, только боль и холод, а боль и холод могут длиться вечность.
«Меня похитили», — подумала она, и мысль эта была почти успокаивающей в своей обыденности. Похитили. Да, так бывает. Накачали наркотиком, бросили в подвал. Требуют выкуп. Или продадут. Или...
Нет. Детали не сходились.
Туман не был похож на рукотворный. Фонари гасли не так, как гаснут от перебоев с электричеством. Асфальт под ногами шёл рябью — это не галлюцинация. И телефон не просто разрядился — он погас, как будто кто-то выключил саму возможность его работы. И запах. Этот запах. Он не принадлежал Москве. Он вообще не принадлежал её миру.
Она попыталась сесть.
Движение вышло медленным, неуклюжим, разбитым на стадии. Сначала — опереться на локоть. Локоть скользнул по влажному камню, и Анна едва не рухнула обратно. Мышцы живота — она задействовала их, чтобы поднять корпус, — отозвались резкой болью, словно кто-то провёл по ним тупым ножом. Она зашипела сквозь зубы, но продолжила. Упёрлась второй рукой. Подтянула колени. Села.
Каждый вдох отдавался в рёбрах — справа, в районе шестого-седьмого, кажется, там трещина или ушиб. Она провела пальцами по грудной клетке, надавила осторожно. Боль была терпимой, не кинжальной, не такой, как при переломе (она читала где-то, что при переломе человек не может дышать глубоко). Значит, просто сильный ушиб. Или — кто знает, как работает физика в этом месте, — последствие того странного падения сквозь реальность.
Она облизала губы. Сухие, потрескавшиеся. На нижней — корка запёкшейся крови. Значит, она прикусила губу при падении. Или ударилась. Во рту всё ещё держался металлический привкус, и когда она сплюнула — просто повернула голову и сплюнула на камень, — слюна была густой и солёной.
«Я жива. Я в сознании. Я могу двигаться. Это уже неплохо».
Она сказала это вслух — шёпотом, едва шевеля губами. Собственный голос прозвучал глухо, почти без эха, и это дало ей первую зацепку: помещение маленькое. Очень маленькое. В большом зале или пещере голос отзывался бы, отражался от стен, а здесь он просто глох, как в коробке, обитой войлоком.
Темница. Она в темнице.
Анна заставила себя встать — точнее, попыталась. Ноги не держали. Мышцы бёдер и икр затекли до состояния деревянных протезов, и когда она попробовала перенести на них вес тела, колени подогнулись. Она рухнула обратно, больно ударившись копчиком о камень, и на несколько секунд замерла, пережидая очередную волну боли и тошноты.
Второй подход был успешнее. Она поднялась, опираясь спиной о стену — та была прямо за ней, грубая, с острыми выступами, и камень холодил даже через куртку. Потом, цепляясь за эти выступы, как за поручни, она выпрямилась. В полный рост встать не получилось: потолок оказался ниже, чем она думала, и макушка упёрлась в шершавую каменную поверхность, с которой посыпалась какая-то труха. Пришлось пригнуться.
«Итак. Маленькое помещение. Низкий потолок. Я могу стоять, только согнувшись. Вдох, выдох. Дыши».
Она выставила руки перед собой и пошла вдоль стены.
Шаг. Ещё шаг. Камень под ладонями был грубым, неровным — явно не обработанный, а природный или вырубленный в скале. Местами на нём был мох или что-то похожее на мох: склизкое, холодное, отзывающееся под пальцами как мокрая губка. В щелях между камнями — застывшая влага, липкая и маслянистая на ощупь.
Она считала шаги. Раз, два, три. На четвёртом рука упёрлась в угол — резкий поворот стены под прямым углом. Анна двинулась дальше. Ещё три шага — следующий угол. Ещё два — она наткнулась на дверь.
Металл.
Холодный, гладкий, с вертикальными полосами — рёбрами жёсткости или коваными накладками. Анна провела по нему ладонями, пытаясь найти ручку, засов, замочную скважину — хоть что-то. Ничего. Только гладкая поверхность и стык с каменной стеной, настолько плотный, что туда не просунуть и ноготь.
Она толкнула дверь. Потом ударила плечом — раз, другой, третий, забыв про боль в рёбрах, которая от каждого удара становилась всё ярче. Дверь не шелохнулась. Даже не дрогнула. Она стояла как влитая — монолитная, непрошибаемая, равнодушная к усилиям человеческого тела.
— Эй! — голос сорвался на крик, но получился сиплым и жалким. — Кто-нибудь! Выпустите меня!
Тишина. Даже не тишина — отсутствие реакции. Звук её голоса увяз в камне и металле, как муха в паутине, и не вызвал никакого отклика.
— Пожалуйста... — прошептала она и сползла по двери на пол.
Здесь, у двери, камень был чуть теплее — или ей просто показалось. Она села, прижалась спиной к металлу, обхватила колени руками. Дыхание сбилось окончательно — рваное, частое, с всхлипами на выдохе. Слёзы подступили к глазам, но не потекли — словно заморозились где-то в носовых пазухах, оставив после себя только жжение и ощущение заложенности.
«Так. Стоп. Дыши по квадрату. Вдох — раз, два, три, четыре. Задержка — раз, два, три, четыре. Выдох — раз, два, три, четыре. Задержка — раз, два, три, четыре».
Техника, которой научила её Лера на третьем курсе, когда у Анны случилась паническая атака прямо в аудитории, посреди лекции по истории дизайна. Лера тогда вывела её в коридор, усадила на подоконник и сказала: «Слушай сюда. Ты не умираешь. Это просто твой мозг думает, что умирает, потому что где-то там, в древней коре, сработала сигнализация "тигр!". А никакого тигра нет. Тигр — это просто дедлайн, или мама, или что-то ещё. Дыши. Квадратом. Я с тобой».
Лера. Интересно, Лера уже заметила, что Анна пропала? Сколько прошло времени? Если в Москве сейчас утро — должно быть, заметила. Они договаривались созвониться в воскресенье. Или если вечер — Лера могла написать в мессенджер, а Анна не ответила. Лера была настойчивой. Если Анна не отвечала на сообщения больше суток, Лера начинала звонить. Если не брала трубку — приезжала домой. У неё были запасные ключи.
«Она поднимет тревогу. Она будет меня искать. Она найдёт».
Эта мысль была тёплой, почти утешительной. Анна вцепилась в неё, как в спасательный круг, и дыхание понемногу выровнялось. Квадрат работал. Вдох — четыре. Задержка — четыре. Выдох — четыре. Задержка — четыре. Сердце перестало колотиться о рёбра, отступило вглубь груди, забилось ровнее.
Так. Теперь думать.
Если бы её хотели убить — убили бы сразу. Она была без сознания, беспомощна, убить её ничего не стоило. Но её не убили. Её заперли в камере. Маленькой, тёмной, холодной, но — в камере. Для этого нужна причина. Она зачем-то нужна тем, кто её похитил. Нужна живой.
Это не очень утешало — мало ли зачем преступникам может понадобиться живая женщина, — но лучше, чем ничего. Пока она жива, у неё есть шанс. Пока она в сознании и может мыслить, у неё есть возможности.
Анна разжала руки, которыми обхватывала колени, и снова ощупала пространство вокруг себя. Камера была крошечной — метров пять квадратных, не больше. Два шага от двери до противоположной стены, три шага вдоль. Пол — каменный, с уклоном к центру, где было небольшое углубление. Слив? Или просто выбоина? В углу — что-то мягкое, рассыпчатое, влажное. Солома. Гнилая солома, вперемешку с чем-то ещё — может, тряпьём, может, какими-то отходами. Запах от неё шёл особенно сильный.
Никакой мебели. Никакой посуды. Никаких признаков того, что здесь вообще кто-то был до неё.
Хотя нет. Проведя рукой по стене у двери, она нащупала что-то — царапины. Глубокие, параллельные борозды в камне, слишком узкие, чтобы их мог оставить человек. Следы когтей? Или какого-то инструмента? Анна изучила их кончиками пальцев: четыре борозды, расстояние между крайними — сантиметров десять. Если это следы когтей, то существо, которое их оставило, было размером с крупную собаку. Или с медведя.
Она отдёрнула руку.
Так. Хватит. Не думать об этом. Думать о другом. О чём-нибудь полезном.
Сколько у неё еды? Ноль. Воды? Ноль. В карманах куртки — бумажный носовой платок, смятая пачка жвачки, ключи от квартиры (бесполезные здесь) и телефон. Телефон! Она совсем забыла о нём. Анна сунула руку во внутренний карман — да, вот он, холодный прямоугольник. Она нажала кнопку включения. Экран остался чёрным. Нажала ещё раз, подержала дольше. Никакой реакции. Разряжен? Но он был заряжен почти на семьдесят процентов, когда она выходила из дома. Она помнила точно.
Тот гул. Он погасил телефон. Вырубил его, как вырубил фонари в парке.
Анна убрала телефон обратно в карман. Бесполезный кусок пластика. Но она не могла заставить себя его выбросить — это было последнее, что связывало её с прежним миром. С Москвой. С Лерой. С матерью. С той жизнью, где она была художницей-фрилансером с сорванным дедлайном, а не пленницей в каменном мешке неизвестно где.
Время шло. Она не знала, сколько именно — минуты, часы? В абсолютной темноте и тишине время теряло смысл, становилось вязким, резиновым, растягивалось или сжималось непредсказуемо. Анна то погружалась в дрёму — поверхностную, тревожную, полную обрывков мыслей, — то выныривала обратно, не понимая, спала она или бодрствовала.
Ей казалось, прошло несколько часов, когда она услышала первый звук.
Шаги.
Она не спутала бы их ни с чем. Тяжёлые, мерные, отдающиеся низкой вибрацией в камне. Но ритм был неправильным — не человеческим. Человек ступает: пятка, носок, пауза. А здесь было что-то другое — то ли четыре точки опоры, то ли суставы гнулись под другими углами. К шагам примешивался металлический отзвук — цок, цок, цок, — словно по камню стучали не ногти и не копыта, а что-то среднее. Когти? Когти, подбитые железом?
Анна подобралась, вжалась спиной в угол — тот, что был дальше всего от двери. Сердце снова ускорилось, но она подавила панику усилием воли. Дыши. Квадратом. Не теряй голову.
Шаги приближались. Теперь она слышала ещё один звук — низкое, утробное ворчание. Оно напоминало собачий рык, но в нём было что-то почти речевое, какие-то модуляции, перепады тона, которые не свойственны животным. Словно существо бормотало себе под нос на языке, состоящем из одних согласных.
Шаги остановились прямо за дверью.
Анна затаила дыхание.
Тишина продлилась несколько бесконечных секунд. Потом — скрежет. Громкий, рвущий перепонки, как ножом по стеклу. Дверь дрогнула и начала открываться — наружу, не внутрь, — и в камеру хлынул свет.
Тусклый. Красноватый. Мерцающий, как пламя факела, но неестественного оттенка — слишком багровый, с фиолетовыми отливами по краям. После абсолютной темноты он резанул по глазам так, что Анна зажмурилась, прикрывая лицо ладонью. По сетчатке словно полоснули бритвой, и на несколько мгновений она полностью ослепла — только багровые пятна плыли под веками, как разлитые чернила.
Существо в дверях издало звук — не то фырканье, не то смешок.
— Живая? — Голос был скрипучим, шипящим, словно воздух выходил не через голосовые связки, а через дыру в горле. Акцент — странный, незнакомый, искажающий слова так, будто их выговаривал кто-то, у кого рот устроен иначе, чем у человека. — Надо же. Обычно после Перехода — месиво. Кости в труху, мозги в кисель. А эта целая. Интересно.
Анна медленно, очень медленно опустила ладонь и заставила себя открыть глаза.
Свет всё ещё резал, но теперь она могла различать детали. Фигура в дверном проёме была низкой — едва ли выше метра с небольшим — и непропорциональной. Слишком длинные руки, заканчивающиеся кистями, которые почти касались пола. Слишком широкая грудная клетка, бочкообразная, обтянутая чем-то, что могло быть как кожаным доспехом, так и собственной шкурой существа — бугристой, с костяными наростами вдоль позвоночника. Голова сидела на короткой, почти невидимой шее и напоминала помесь человеческого черепа с мордой рептилии: вытянутая вперёд челюсть, лишённая губ, обнажала частокол мелких, загнутых назад зубов. Глаза — два уголька, тлеющих жёлтым в глубоких глазницах, — смотрели на Анну с выражением, которое она не смогла бы описать даже под дулом пистолета. Любопытство? Голод? Профессиональный интерес коллекционера, наткнувшегося на редкий экземпляр?
Она открыла рот, чтобы что-то сказать, но издала только невнятный сип.
— Не дёргайся, — существо шагнуло в камеру, и теперь Анна видела его ноги — или то, что их заменяло. Три сустава на каждой конечности, ступни с длинными, чёрными когтями, цокавшими по камню. — Дёрнешься — свяжу. Свяжу — потащу волоком. Будет больно. Не люблю делать больно. Порчу товар.
Товар.
Слово вонзилось в сознание ледяной иглой. Товар. Она — товар.
— Где я? — удалось выдавить ей. Голос дрожал, но она всё-таки сумела придать ему подобие твёрдости. — Что это за место? Кто вы?
Существо склонило голову набок — движение было быстрым, птичьим, неестественным для такой массивной головы.
— Вопросы. Хорошо. Живая и с мозгами. Дважды интересно. — Оно прищёлкнуло чем-то, что, вероятно, заменяло ему язык, и сделало ещё шаг вперёд. — Я — Сквик. Торговец. Информация. Артефакты. Редкости. Ты — редкость. Очень редкая. Человек. В Искажённом мире. Живой.



