ЮНГА СЕВЕРНОГО ФЛОТА

- -
- 100%
- +

Пролог. Флажки на столе

Я пишу эту книгу — и передо мной на столе лежит кожаный чехол. Потёртый. Тёмно-коричневый. С медными заклёпками. Внутри — два флажка. Жёлто-красные. Выцветшие. Древки стёрты до белизны чужими руками. Не моими.
Я пишу о своей семье давно. Четыре поколения — и у каждого одна профессия, названная разными словами в разные эпохи. Прадед. Дед. Отец. Я. Радиоразведка, криптография — в самом широком смысле этого слова: слышать то, что не предназначено для чужих ушей, и молчать о том, что услышал. Есть другие книги — о предках, о шифрах, о тайнах, которые государство до сих пор предпочитает не называть вслух. Выйдут ли они все — не знаю. Это не в моей власти. Некоторые вещи пишутся в стол. Некоторые вещи ждут своего времени. Время — не всегда при жизни автора. Но эта книга — другая.
Эта книга не содержит государственных тайн. Она не требует грифов и согласований. Она содержит только человека. Моего отца. Виктора Ивановича Клепова из Калуги. Юнгу Соловецкой школы, которому было пятнадцать лет — по документам шестнадцать (но это отдельная история), — когда он стоял на борту деревянного быстроходного полуглиссера, который мчался в апреле 1945 года к центру Берлина и махал этими двумя кусками ткани под пулями немецких снайперов. Того самого мальчика, который исправил цифру в метрике химическим карандашом, потому что государству нужны были связисты, а ему нужно было на войну — туда, где был отец. Потом этот мальчик стал полковником КГБ СССР. Его фотография висит в Зале Славы российской радиоразведки. Но это — потом. Сначала был пятнадцатилетний мальчик с двумя кусками жёлто-красной ткани над Шпрее. И эта книга — про него.
Наша семья держала связь. Это было наследственным — как цвет глаз или форма рук. Прадед служил в Первую мировую. О нем я написал в своей книге «Шифр предательства». Дед — во Вторую мировую войну. Каждый в своё время, каждый своими инструментами. Но всегда одно: держать нить между теми, кто стреляет, и теми, кто командует. Между окопом и картой, где двигают совсем другие флажки — бумажные, по фронтовым картам. Отец — семафором в оконном проёме, когда рация умерла и больше не было ничего, кроме двух кусков жёлто-красной ткани и рук, которые не имели права дрожать. Я — шифраторами. Потому что связист без связи — это просто человек в пустоте. А война бывает разная — не только та, где стреляют. В любой из них надёжная криптографическая связь — не преимущество. Это условие существования. В начале девяностых, когда страна трещала по швам и через банковские каналы шли фальшивые авизо — финансовое оружие, которое могло уничтожить Центральный банк России тихо, без единого выстрела, — я разработал шифраторы, которые закрыли эту брешь. Страна этого не заметила. Так и должно быть — хорошая защита невидима. Потом был один из первых в мире криптографических смартфонов — раньше, чем Стив Джобс показал миру первый iPhone. Уникальные шифратор, которые сегодня работают в шестидесяти четырёх странах мира.
Инструменты менялись. Задача — нет.
Отец махал флажками, чтобы пехота слышала флот. Я создавал шифраторы, чтобы государства слышали друг друга — и только друг друга, без чужих ушей. Четыре поколения. Одна профессия. Разные инструменты. Одна задача. Нить не оборвалась.
Им было по пятнадцать и шестнадцать лет. Государство дало им бескозырки и рации. Два куска сигнальной ткани и ключи морзянки. Задачи, которые не решались иначе, — ибо только мальчики не знали, что это невозможно, и поэтому делали. Детство им никто не вернул. Никто не спросил разрешения его забрать. Эта книга — о том, как это было. Об Иване Клепове, Викторе Клепове. О Соловках и Шпрее. Обо мне, когда память о подвигах деда и отца помогла мне выжить в очень трудное время. О двух кусках выцветшей ткани, которые лежат сейчас передо мной на столе — и которые однажды держали руки пятнадцатилетнего мальчика над горящим Берлином. Руки не дрожали. Я знаю — он сам рассказал.

Клепов Анатолий Иванович. Подполковник инженерно-технической службы. Обеспечивал кодированную связь с космонавтами из Центра Управления Полетами (ЦУП). В том числе с Юрием Гагариным во время его первого полета в апреле 1961 года.
Глава 1. Воскресенье
22 июня 1941 года. Калуга.
Витька проснулся от запаха пирогов.
Не от голоса матери, не от солнца в окне — от запаха. Он пробивался сквозь закрытую дверь кухни, тёплый, с привкусом капусты и жареного лука, и Витька ещё не открыл глаза, а уже знал — воскресенье. В будни пироги не пекли.
Он лежал и не двигался. За стеной сопел Анатолий — младший, пять лет, спал всегда на спине, раскинув руки, как будто падал куда-то и не долетел. В соседней комнате девчонки — Наташа, Галина, Зина — уже шептались о чём-то своём, девчоночьем, непонятном. Голос матери — низкий, ровный — звучал на кухне.
Отца не было уже неделю.
Уехал в прошлое воскресенье — рано, до завтрака. Витька проснулся от звука двери и вышел в коридор в носках, сонный. Отец стоял у порога с вещевым мешком — не чемодан, не командировочный портфель, а именно мешок, армейский, серо-зелёный. Застёгивал пуговицу на воротнике.
— Пап, ты куда?
— По делам, — сказал отец. — Спи.
— Надолго?
Отец посмотрел на него. Не ответил. Потрепал по голове — быстро, как будто торопился — и вышел.
Мать стояла в дверях кухни. Витька обернулся к ней.
— Мам, куда он?
— По делам, — сказала мать. Голос был ровный. Слишком ровный.
Витька знал этот голос. Этим голосом мать говорила, когда не хотела, чтобы дети видели — что именно, Витька не всегда понимал. Просто знал: когда голос такой, не спрашивай.
Он не спросил.
Скрипнула половица у порога — та самая, крайняя, которую отец собирался починить уже второй год и всё не чинил. Витька помнил этот скрип как собственное имя. Но теперь скрипела она не под отцом — просто оседал дом, дышал по утрам, как дышат старые дома. Витька услышал этот скрип, и что-то кольнуло — коротко, непонятно.
Он открыл глаза.
Потолок был белый, с маленькой трещиной в углу — трещина появилась прошлой зимой, когда ударили морозы, и с тех пор не росла и не уходила, просто жила там, в углу, привычная, как всё остальное в этом доме.
Витька потянулся, встал.
Половица у его кровати тоже скрипела — но по-другому, тоньше. Он знал, как наступить, чтобы не скрипела: на самый край, у стены. Научился года три назад, когда начал вставать по ночам читать — мать не разрешала после десяти, а книга не отпускала.
В коридоре стоял велосипед.
Витька остановился и посмотрел на него. Велосипед был взрослый, отцовский — тяжёлый, чёрный, с никелированными крыльями над колёсами. Витька умел ездить, но брал только с разрешения. Спросить было не у кого.
Он взял велосипед молча. Отец бы разрешил.
Сегодня они с Колькой Устиновым договорились на реку. Рыбалка, потом велосипед — до мельницы и обратно. Колька говорил, что у мельницы берёт голавль, крупный, надо только найти правильное место. Витька в голавля не очень верил — Колька всегда говорил про крупного голавля, а ловил плотву — но на реку хотелось. Лето только началось, июнь был тёплый, и воскресенье лежало впереди целое, незанятое, как чистая тетрадь.
Он прошёл на кухню.
Мать стояла у плиты — спиной к нему, в белом переднике с цветочками по краю. Волосы убраны под платок. Руки двигались быстро, привычно — доставала пирог из духовки, перекладывала на полотенце.
— Встал, — сказала она, не оборачиваясь. Всегда знала, даже не слышала.
— Встал, — сказал Витька.
— Умойся сначала.
Витька умылся над тазом, вытерся полотенцем, сел за стол. Стол у окна был на четыре стула, но пятый — отцовский, тот, что у стены — стоял чуть в стороне, как обычно, когда отец уезжал. Мать убирала его не к стене, просто чуть отодвигала — так что он оставался в комнате, но не за столом. Витька не знал, зачем она так делает. Может, чтобы дети не спрашивали лишнего.
Завтрак был шумный — как всегда, когда собирались все.
Наташа — старшая из сестёр, пятнадцать лет, серьёзная, как маленькая мать — разливала чай. Галина, двенадцати лет, уже успела поспорить с Анатолием из-за места — Анатолий хотел сидеть у окна, Галина тоже хотела у окна, и это было вечное, нерешаемое, каждое воскресенье одинаковое. Зина, самая младшая из девчонок — девять лет — ела молча и смотрела в стол: она всегда так делала, будто думала о чём-то очень важном и не хотела отвлекаться.
Мать поставила пироги на середину стола.
Сразу стало тихо.
Пироги с капустой, с яйцом и один — с яблоками, для Зины, потому что Зина капусту не ела. Мать помнила, кто что любит, кому как резать, кому наливать больше, кому меньше — и всё это без записей, без напоминаний, просто знала, и это казалось Витьке таким же естественным, как то, что солнце встаёт на востоке.
— Сегодня жарко будет, — сказала мать, садясь.
Никто не ответил про гром к вечеру. Некому было.
Витька посмотрел на отцовский стул у стены. Спинка, сиденье, четыре ноги. Просто стул.
Ел и смотрел в окно. Улица была ещё пустая — рано. Соседский кот Васька сидел на заборе и умывался. По Никитской прошёл дядя Миша с палкой — он всегда ходил по воскресеньям в одно и то же время, никто не знал куда. За крышами синело небо — чистое, без единого облака, обещание хорошего дня.
— А почему воскресенье воскресеньем называется? — спросил Анатолий.
Мать чуть помолчала.
— От слова «воскреснуть».
— А кто воскрес?
— Это долгая история. Доешь сначала.
Анатолий не понял, почему не отвечают, насупился, отвернулся к окну, забыл через тридцать секунд.
Витька смотрел на мать.
Она была красивая — он не думал об этом обычно, она просто была, как воздух, как дом, как запах пирогов по воскресеньям. Но последнюю неделю что-то в ней было другое. Ела мало. Говорила ровно — тем самым слишком ровным голосом. По вечерам сидела у окна и смотрела в темноту, когда думала, что дети спят. Витька видел — он уже три года умел ходить по половицам бесшумно.
Что она видела в темноте — не говорила. Витька не спрашивал.
— Можно выходить? — спросил Витька.
— Посуду помой, — сказала мать.
Он вышел в половине десятого.
Солнце уже поднялось высоко — горячее, настоящее, июньское. Улица пахла нагретой пылью и где-то — сиренью, хотя сирень уже отцветала. Витька прислонил велосипед к калитке, проверил шины — накачаны, отец всегда держал в порядке — и пошёл за Колькой.
Устиновы жили через три дома.
Колька уже ждал на крыльце — с удочками, с жестяной банкой для червей, взволнованный, как всегда перед рыбалкой.
— Голавль у мельницы точно есть, — сказал он вместо здравствуй. — Петька Сёмин вчера двух поймал.
— Петька Сёмин врёт через раз.
— Клянётся.
— Всё равно врёт.
Они пошли к реке. Велосипед Витька вёл рядом — пока к реке, потом оставит в кустах.
Калуга в то воскресное утро была сонная, тёплая, своя. Витька знал её всю — каждую улицу, каждый проулок, каждый двор, где можно пройти насквозь. Монастырь на горе. Ока внизу — широкая, медленная, с жёлтым песком у берега. Старый мост. Рынок, который по воскресеньям ещё работал до полудня.
Он любил этот город — не думая об этом, не называя это любовью. Просто он был здесь. Это было его место. Других мест не требовалось.
— Сначала у моста, — говорил Колька. — Там перекат, голавль любит перекат.
— Голавль плотву не любит?
— Голавль хищник. Почти.
— «Почти хищник» — это как?
— Ну, он и мошку берёт, и малька. Хищник с настроением.
Витька усмехнулся.
Они спустились к реке. Вода была тёплая, чуть зеленоватая у берега — водоросли. Дальше — серая, глубокая, медленная. Где-то в глубине двигалась рыба — по своим рыбьим делам, не зная о Витьке и Кольке, о воскресенье, о голавле с настроением.
Они закинули удочки.
Солнце грело в спину.
Колька молчал — что было странно. Но у воды молчали все.
Витька смотрел на поплавок. Думал ни о чём — так, обрывками. Велосипед до мельницы и обратно. Завтра контрольная по арифметике. «Робинзон Крузо» — третья перечитка, но каждый раз как первая. Отец обещал в следующее воскресенье пойти на стадион — «Локомотив» играет с москвичами.
Обещал — до того как уехал.
Поплавок стоял неподвижно.
Хорошее лето.
Долгое лето.
Он ещё не знал, что у этого лета есть только два часа.
На площадь они вышли случайно.
Рыбалку свернули раньше — поплавок не шевелился, Колька сказал, что рыба от жары ушла на глубину и до вечера не выйдет, Витька согласился, потому что хотел велосипед до мельницы.
Площадь была на пути.
Уже издали было видно — что-то не так. Люди стояли толпой у репродуктора — чёрная тарелка на столбе, Витька знал этот столб, мимо него ездил сто раз. Но сейчас у столба была толпа. Люди стояли тихо. Так тихо, что Витька почувствовал что-то холодное — маленькое, острое — ещё до того, как услышал голос из репродуктора.
Репродуктор говорил.
Слова были официальные — такие слова Витька слышал на собраниях, на парадах, по радио в большие праздники. Слова про правительство, про территорию, про вероломное нападение.
Витька не сразу понял.
Колька дёрнул его за рукав:
— Слышишь?
— Слышу.
Витька стоял и слушал. Слово «война» прошло сквозь толпу как волна — не громко, почти беззвучно, просто люди вокруг стали другими. Чуть медленнее. Чуть тяжелее.
Он посмотрел на мать.
Она стояла в толпе — в нескольких шагах, он не сразу её увидел. Пришла сама, как и все, кого это утро застало на улице, или вышла следом — Витька не знал. Руки сложены перед собой. Лицо — прямо, на репродуктор.
И Витька понял: она знала.
Не то чтобы знала про войну — но знала про что-то. Стояла не так, как стояли другие — не с открытым ртом, не с выражением человека, которого только что ударили. Стояла как человек, который ждал этого удара. Который готовился, не зная точно — когда. И вот — когда.
Отцовский армейский мешок. Слишком ровный голос всю последнюю неделю. Темнота за окном, в которую она смотрела по вечерам.
Витька смотрел на мать и чувствовал, как что-то уходит — не сразу, не целиком, но необратимо. Как вода уходит из-под ног на песчаном берегу, когда проходит волна. Стоишь ещё — а земли уже нет.
Репродуктор продолжал говорить.
Колька стоял рядом. Молчал.
Никто не плакал. Ещё не плакал — это придёт потом. Сейчас была только тишина и голос из чёрной тарелки, и солнце, которое продолжало светить, как будто ничего не случилось.
Репродуктор замолчал.
Площадь несколько секунд была совсем тихой.
Потом начался шум — голоса, движение, кто-то побежал — и это уже был другой мир. Тот, в котором Витька проснулся утром, почувствовал запах пирогов и взял отцовский велосипед, решив, что отец бы разрешил — того мира больше не было. Он кончился, пока говорил репродуктор.
Мать обернулась.
Нашла его глазами в толпе — сразу, точно, как умеют только матери.
Ничего не сказала. Просто смотрела на него секунду — две — и в этом взгляде было всё, что она не говорила всю последнюю неделю. Всё, о чём Витька не спрашивал.
Потом сказала:
— Домой.
Они пошли домой.
Велосипед остался в коридоре. На рыбалку они не пошли. Это лето закончилось в то воскресное утро — хотя календарь показывал июнь.
И отцовский стул так и стоял у стены. Чуть в стороне от стола. Не убранный. Не придвинутый.
Просто ждал.
Глава 2. Перрон
12 октября 1941 года. Калуга.
Степан Михайлович Орлов пришёл вечером.
Витька открыл дверь и не сразу узнал его — Орлов стоял в шинели, без шапки, лицо землистое от усталости и чего-то ещё. Чего-то такого, что Витька не умел назвать, но почувствовал сразу — как чувствуют сквозняк ещё до того, как хлопнет окно.
— Наталья дома? — спросил Орлов.
— Дома.
— Зови.
Он не сказал «здравствуй». Шинель не снял. Витька это заметил.
Мать вышла из кухни — вытирала руки о передник, ещё не понимая. Увидела Орлова и остановилась. Что-то в её лице переменилось — быстро, едва заметно. Как меняется свет перед грозой — ещё не темно, но уже не так.
— Степан, — сказала она.
— Наталья, — сказал Орлов. — Детей убери.
Мать обернулась на Витьку.
— Витя, возьми младших. В комнату.
— Мам...
— Витя.
Этот голос Витька знал. Не спорят.
Он увёл Анатолия и Зину в комнату. Наташа пошла сама — она умела чувствовать такие моменты. Галина попробовала остаться, мать повторила одно слово — «Галя» — и Галина ушла.
Витька закрыл дверь.
И сразу прижался к ней ухом.
Голоса были приглушённые. Орлов говорил короткими фразами — Витька улавливал обрывки. «...немцы у Тарусы...», «...к утру будут здесь...», «...Иван просил, если что...», «...ты понимаешь, что они сделают...».
Мать молчала. Потом спросила что-то — Витька не расслышал.
Орлов ответил одним словом.
Витька не расслышал и этого. Но мать после этого слова замолчала надолго. Потом произнесла — ровно, без интонации:
— Когда?
— Завтра утром. Поезд в шесть. Последний состав — больше не будет.
— Степан. Иван знает?
Пауза.
— Иван попросил меня об этом ещё в июне, — сказал Орлов. — Когда уходил. Сказал — если дойдут до Калуги, ты знаешь, что делать.
Тишина.
— Собирай детей, Наталья. Самое необходимое. Документы — в первую очередь.
Ночью никто не спал.
Вернее — спали младшие. Анатолий заснул быстро, не понимая. Зина долго лежала с открытыми глазами и смотрела в потолок, потом тоже провалилась. Галина плакала в подушку, пока не затихла. Наташа сидела рядом с матерью и помогала собираться — молча, аккуратно, складывала вещи в чемодан с такой сосредоточенностью, будто от правильной укладки зависела чья-то жизнь.
Может, зависела.
Витька сидел у окна.
Калуга за окном не светилась — светомаскировка, темнота в каждом окне. Но небо на западе было не тёмным. Там стоял слабый красноватый отсвет — едва заметный, как бывает перед рассветом. Но до рассвета было далеко.
Это был не рассвет.
Витька смотрел на этот отсвет и думал об отце. Иван Петрович был там — за этим красным. Тянул свой кабель, держал связь, делал то, за что немцы расправятся с его семьёй, если найдут.
Если найдут.
Витька впервые подумал об этом прямо — не обходя, не отвлекаясь. Отец занимается тем, о чём не говорят вслух. Немцы это знают или узнают. И тогда — мать, сёстры, Анатолий.
Он встал. Прошёл на кухню.
Мать сидела за столом и глядела в одну точку. Перед ней лежали документы — аккуратной стопкой, перевязанные бечёвкой. Метрики, справки, фотография. Руки на столе — неподвижные, спокойные.
— Мам.
Она подняла взгляд.
— Ложись спать, Витя.
— Не хочу.
Она помолчала. Потом кивнула — едва заметно, как будто приняла какое-то решение.
— Садись.
Он сел напротив.
— Мам, — сказал Витька. — Орлов сказал — немцы расправятся. Это правда?
Мать не сразу ответила.
— Да, — сказала она наконец. Без смягчений, без «не беспокойся». Просто — да. — Папина работа особая. Они ищут таких людей. И семьи.
— Я понял.
— Поэтому мы уезжаем.
— Орлов остаётся? — спросил Витька.
Мать посмотрела на него — долго, внимательно. Так смотрят, когда видят, что ребёнок стал другим, и ещё не решили, как с этим быть.
— Остаётся, — сказала она.
Больше они не говорили. Сидели за столом — мать и сын — и смотрели каждый в своё. За окном на западе красный отсвет не гас.
На вокзал шли в темноте.
Орлов нёс чемодан. Наташа вела Зину за руку. Витька нёс Анатолия — тот дремал на плече, тёплый и тяжёлый, не проснувшийся по-настоящему. Галина шла рядом с матерью, держась за её руку.
Улицы были пустые. Ни одного светящегося окна. Только шаги по брусчатке — и где-то далеко, с запада, глухое низкое буханье. Как гром за горизонтом. Но не гром.
Орлов шёл впереди. Иногда оглядывался.
— Степан Михайлович, — негромко спросила мать. — Далеко они?
— К полудню будут в городе, — сказал Орлов, не оборачиваясь. — Не отставайте.
На вокзале было людно — неожиданно, после пустых улиц. Женщины с узлами, старики, дети. Мужчин почти не было. Те, что были — в форме, с оружием, с закрытыми лицами. Голоса — вполголоса, почти шёпот. Никто не кричал.
Это было страшнее крика.
Состав стоял у перрона — товарные вагоны, двери открыты. Люди грузились молча, подавали детей в тёмные проёмы.
Орлов провёл их вдоль состава — уверенно, он знал куда. Остановился у одного вагона.
— Сюда.
Помог матери. Подсадил Наташу. Галину. Зину. Протянул руки — взял Анатолия у Витьки, передал внутрь.
Витька запрыгнул сам.
В вагоне было тесно и пахло сырым деревом и людьми. В углу кто-то плакал — ровно, без остановки. Витька нашёл место у стены, усадил Анатолия рядом с матерью.
Орлов стоял на перроне внизу.
Мать наклонилась из проёма.
— Степан. Иди с нами.
— Не могу, — сказал Орлов.
— Степан...
— Наталья. — Голос у него был ровный. Очень ровный. — Этот поезд должен уйти. Ты понимаешь?
Мать молчала.
— Иван знает? — спросила она наконец.
— Иван попросил, — сказал Орлов просто. — Он знал кого просил.
Он поднял руку — не попрощаться, просто жест. Потом отступил от вагона и пошёл вдоль перрона — к станционному зданию, где стояли несколько бойцов с винтовками.
Мать смотрела ему вслед.
Паровоз загудел.
Состав тронулся медленно — почти незаметно сначала, потом перрон начал уплывать назад. Витька стоял у приоткрытой двери.
Орлов был у станционного здания — он и ещё трое. Они глядели не на уходящий поезд — в другую сторону, туда откуда шло низкое буханье. Туда, где красный отсвет.
Состав набирал ход.
И тогда — с той стороны, куда смотрел Орлов, — раздались выстрелы.
Сначала редкие. Потом чаще. В темноте мелькнули вспышки — у самого края перрона. Орлов и те трое бросились навстречу. Силуэты смешались в темноте.
— Витя, отойди от двери, — сказала мать.
Он не отошёл.
Вагон уходил, расстояние росло, перрон становился меньше — но он видел. Там стреляли. Там мелькали фигуры. Там Орлов держал подступы к перрону — ценой которую Витька понял не сразу, а потом, через несколько минут, когда стрельба стихла и состав был уже далеко.
Слишком далеко чтобы что-то разглядеть.
Слишком далеко чтобы помочь.
Витька отступил от двери. Сел на пол — спиной к деревянной стене, колени к груди. Вагон качался. Колёса стучали ровно, без остановки. В углу всё так же плакали.
Мать опустилась рядом. Плечо к плечу. Молча.
Анатолий спал.
— Мам, — сказал Витька. — Он не успел?
Мать не ответила сразу.
— Он сделал что должен, — произнесла она наконец.
Витька смотрел в темноту вагона.
Степан Михайлович Орлов. Он шёл на вокзал с чемоданом в руке, впереди, оглядываясь. Проводил их — и остался. Потому что Иван Петрович попросил.
Он знал кого просил.
Витька закрыл глаза.
Где-то позади оставалась Калуга. Впереди была темнота, стук колёс и Урал, о котором Витька знал только, что он далеко.
Он думал об отце.
Отец не знал — сейчас, в эту минуту — что его семья в теплушке, что состав идёт на восток. Не знал, что Орлов стоял на перроне. Не знал — или знал? Орлов сказал: Иван попросил меня об этом ещё в июне. Значит отец готовился к этому. Попросил друга — на случай если.
Витька подумал: отец всегда знал, что делать.
Когда Витька упал с дерева и сломал руку — знал. Когда сгорел сарай у соседей — знал. И сейчас — за сотни километров отсюда, в темноте, под огнём — знал.
Ты за старшего.
Он не говорил этого вслух. Уехал в июне без прощания, с армейским мешком на рассвете. Но Витька слышал эти слова — не ушами, как-то иначе. В том как отец потрепал его по голове в коридоре перед уходом. В том как обернулся у двери.
Ты за старшего.
Витька поднял голову.
Мать. Наташа. Галина. Зина. Анатолий.
Все здесь. Все целые.
Мать посмотрела на него — в темноте вагона, среди чужих людей. Посмотрела долго.
— Всё нормально, мам, — сказал Витька.
Она кивнула.
Бомбёжка началась под утро.
Состав встал посреди поля — резко, без предупреждения, люди попадали с нар. Потом снаружи закричали от паровоза:



