ОСВОБОЖДЕНИЕ

- -
- 100%
- +
— Это правда, — отрезал он, и его слова упали как тяжёлые камни. — Ты действительно на пределе, ты заканчиваешься. И он действительно останется один в этой грязи, если ты поднимешься и уйдёшь. Это не угроза — это факт.
— А если он не возьмётся? — спросила она, поднимая на него глаза. — Если он испугается и наотрез откажется?
— Тогда — другой разговор. Другой день. Другой подход. — Григорий посмотрел на неё в упор сквозь желтоватый полумрак. — Люди никогда не берут с первого раза то, что им по-настоящему страшно. Но они берут это — когда другого выхода им просто не оставляют.
Логика Григория окончательно заполнила комнату, вытеснив из неё последние остатки воздуха. Сделка была расписана до мелочей, и Вере оставалось только заучить свою роль.
Она смотрела на него, и в её сознании, привыкшем к мгновенному анализу причин и следствий, вдруг открылась новая, пугающая глубина. Прошлые формулы расчёта рассыпались, уступая место чистому, интуитивному ужасу перед человеком, сидевшим напротив.
— Ты уже делал это, — тихо сказала она. Голос её едва заметно дрогнул. — Не здесь. Где-то там, раньше. Ты уже убеждал кого-то. Ломал через колено.
Он молчал секунду. Его лицо в слабом жёлтом свете над плитой оставалось совершенно неподвижным, словно маска.
— Я убеждал людей делать то, что необходимо было сделать, — произнёс он наконец, и в его интонации не было ни оправдания, ни гордости. — В самых разных обстоятельствах.
— В Африке.
— В разных местах, Вера.
— И они делали это? Шли до конца?
— Да. Они делали.
Она продолжала смотреть на него, не в силах отвести взгляд. Её внутренний инструмент фиксации реальности теперь с какой-то обострённой, болезненной зоркостью отмечал каждую деталь его облика: это спокойное, пугающе ровное лицо в скудном сиянии над плитой, старый белёсый шрам на запястье, кружку с остывшим чаем, которую он бережно, почти по-детски держал обеими руками. В этом контрасте между его мирным домашним видом и леденящей сутью его слов крылся самый страшный кошмар.
Перед ней сидел тихий, обыкновенный человек. Который просто приносил и укладывал камни. Один за раз, методично, без суеты. Человек, который точно знал законы человеческой слабости и умел терпеливо ждать, пока раствор застынет и стена станет монолитом.
— Хорошо, — сказала она, чувствуя, как внутри неё закрывается какая-то последняя дверь.
Григорий посмотрел на неё чуть внимательнее.
— Хорошо — это что именно?
— Это значит — я слышу тебя, — Вера сделала паузу, пытаясь вернуть своему голосу прежнюю стальную жёсткость. — Я не говорю тебе «да». Я не подписываю твой контракт. Я просто говорю, что слышу.
— Этого достаточно, — сказал он, и на его губах снова промелькнула сухая полоска улыбки. — Пока — вполне достаточно.
Зло получило всё, что ему было нужно на данном этапе. Оно не требовало от неё клятв — ему хватило того, что она не прогнала его и согласилась впустить эти мысли в свою голову.
УСЛОВИЕ КУКЛОВОДА: ТЕНЬ ЗА СПИНОЙ
Потом они молчали.
Долго — молчали так, как молчат люди, которые только что произнесли вслух то, что физически нельзя взять обратно. Они оба понимали это, и возврата к тому зыбкому, условному покою, который существовал в доме до этих слов, больше не было. Невидимая черта была перейдена.
Вера думала. Её мысли больше не вращались вокруг того, правильно это или нет — сам этот вопрос потерял свои чёткие очертания где-то за последние мучительные месяцы, размылся и перестал существовать как моральный ориентир.
Её сознание переключилось на конкретику. На Серёжу.
Она методично перебирала его уязвимые точки — Григорий назвал их именно так, «уязвимыми», и Вера не стала возражать, потому что это было точное, сухое определение. Она знала их наизусть. Давнее, хроническое чувство вины перед матерью, которое грызло его годами. Панический страх перед будущим — тот самый глубинный ужас, который он заливал алкоголем, лишь бы не видеть его в упор. И его любовь к ней, Вере — неумелая, редкая, но абсолютно настоящая.
И, наконец, деньги. Он всегда отчаянно нуждался в них. Не из жадности, а из-за той вечной, изнуряющей нехватки, которая преследует людей, живущих случайными, нестабильными заработками. Полученные крохи он тратил легко, бездумно, словно пытался откупиться от реальности. Половина дома, избавление от унизительного труда из жалости — вот это был его язык. Это он понял бы сразу.
Вера просчитывала всё это с той холодной, пугающей точностью, которую она всё чаще замечала в себе. Это была точность кукловода, которую Григорий разглядел в ней с самого первого дня и которую сама она так долго и упорно отрицала.
Теперь она перестала отрицать. Может, на самом деле перестала уже давно.
— Григорий, — позвала она, не поднимая глаз от стола.
— Да, — отозвался он из своего угла.
— Одно условие.
— Говори.
— Серёжа не должен знать про тебя, — Вера ровно посмотрела на него сквозь тусклый жёлтый свет. — Он не должен даже догадываться, что ты — часть этого уравнения. Для него всё должно выглядеть как его личное решение. Его и моё. Наш общий семейный крест.
Григорий внимательно всматривался в её лицо, выдерживая паузу.
— Почему это так важно?
— Потому что, если он хотя бы на секунду узнает, что существовал скрытый план — что его просто использовали как инструмент, — он сломается совсем по-другому. Он не выдержит этого предательства. Он должен быть абсолютно уверен, что сам совершил этот выбор. — Она сделала тяжёлый вдох. — Только тогда он примет этот груз. Только тогда он пойдёт на это.
Григорий молчал секунду, взвешивая её слова. Тень от его головы на стене кухни оставалась неподвижной.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Твоё условие принято. Я останусь в тени.
— И ещё, — добавила Вера, и её пальцы сильнее сжались на остывшем фаянсе кружки.
— Что?
— Ты говоришь — твоя часть плана — это Серёжа. Показать ему как, научить технике, подготовить. Моя часть — всё, что будет после. Но я должна знать наперёд, до мельчайших деталей, что произойдёт, когда всё закончится. Что скажут врачи? Что запишет в протокол следствие? Я должна видеть всю картину целиком.
— Пожилой человек с запущенной деменцией — слишком лёгкая мишень для судебно-медицинской экспертизы и оперативников, — Григорий говорил бесстрастно, словно читал лекцию по криминалистике. — Представь стандартную схему: уличный грабитель или наркоман следит за домом. Видит, что ты выходишь в магазин с сумками, калитка открыта, в комнатах никого нет. Он заходит поживиться, а на него внезапно бросается полоумная старуха в бреду. Он убивает её как лишнего, опасного свидетеля, лихорадочно забирает из тумбочки что-нибудь ценное — например, у матери точно были похоронные сбережения, — и уходит. Если всё сработано чисто, биологических следов и зацепок нет, то никто всерьёз копать не станет. Наша полиция ищет, только когда есть от чего оттолкнуться, когда есть очевидная улика. А так... пусть оперативники заводят дежурное дело и ждут повторных ограблений в этом районе. Не дождутся.
— А Серёжа? На него ведь всё равно упадёт тень.
— Серёжа — Григорий сделал паузу. — Разумеется, на него посмотрят в первую очередь. Мотив на поверхности: тяжёлый алкоголизм, долги, постоянная нехватка денег, физическая возможность. Но для обвинения нужны железные доказательства, улики. Если он сделает всё точно так, как я ему покажу — никаких следов не останется. Дело зависнет.
— Ты уверен в этом? — Вера подняла на него глаза, и в них отразился весь накопленный за эти годы страх перед необратимым.
— Да. Уверен.
— Откуда у тебя эта уверенность, Григорий? Откуда?
— Потому что я уже делал это, — сказал он просто.
Слова упали в тишину кухни с тяжёлым, свинцовым весом. Она смотрела на него. Долго, вглядываясь в эти привычные, тупые черты лица, за которыми теперь открывалась осязаемая, кровавая бездна его прошлого.
— Хорошо, — тихо сказала она наконец. Логика вытеснила остатки ужаса. Она приняла его прошлое как гарантию их общего будущего.
Вера встала. Твёрдым, механическим шагом прошла к раковине. Вылила остывшую заварку, наблюдая, как тёмная струя исчезает в сливе. Поставила кружку на сушилку.
— Иди, — бросила она через плечо. — Уже поздно.
— Может, мне сегодня остаться? — Григорий сделал движение, словно хотел подойти ближе.
— Нет. Мне нужно думать. Одной.
— Сколько времени тебе нужно?
— Не знаю. — Она замерла у раковины. — Дня три. Может — неделя. Мне нужно уложить это в голове.
— Хорошо.
Он встал без лишних споров. Спокойно оделся в прихожей, застегнул куртку, взял свою сумку. У самой двери он на секунду остановился и обернулся.
— Вера.
— Что?
— Ты ведь сама прекрасно знаешь, что делаешь. Всё просчитала.
— Знаю, — ответила она, не поворачивая головы.
— Это не слабость, — тихо, почти ласково произнёс он из темноты коридора. — То, что ты позволяешь себе думать об этом, планировать до мельчайших деталей — это не минутная слабость. Это — сила. По-настоящему слабый человек не способен додумать такую мысль до самого конца, до технического воплощения. Он ломается на полпути от глупых предрассудков. А ты — сильная.
Она ничего не ответила на эту дьявольскую похвалу. Ейне нужны были его комплименты, её внутренний счётчик уже работал в автономном режиме.
Григорий вышел. Тихо скрипнула, а затем захлопнулась калитка во дворе.
В доме воцарилась абсолютная, звенящая тишина. Контракт со злом был скреплён этим молчаливым согласием.
КУКЛОВОД ПРАВДЫ: ТЕХНОЛОГИЯ ВЫБОРА
Она осталась одна.
Долго ещё стояла у раковины, тяжело опершись ладонями о её холодный жестяной край, и неподвижно смотрела в пустую, тёмную глубину слива. Кран на кухне молчал — Григорий починил его недавно. Это был его самый первый, незаметный камень, брошенный в основание их заговора, и раствор вокруг него давно застыл, намертво скрепив их жизни.
Из маминой комнаты сквозь тонкую перегородку по-прежнему долетало дыхание. Ровное, мерное. И этот неизменный старческий присвист. Она была жива.
Вера опустила глаза и стала разглядывать свои руки. В последнее время она заставила себя работать исключительно в плотных резиновых перчатках, и глубокие, болезненные трещины на костяшках пальцев наконец начали затягиваться, оставляя лишь сухую красноту на коже. Она смотрела на эту красноту, словно пыталась увидеть на своих ладонях следы того решения, которое только что приняла.
Мысли её потекли дальше, выстраивая конкретные, бьющие без промаха слова, которые она скажет брату. Не прямо сейчас — сейчас было нельзя, нужно было дать этой свинцовой мути осесть на дно, дождаться точного момента. Но это произойдёт скоро. Очень скоро.
«Она уже не живёт, она просто мучается», — повторила она про себя.
И это была чистая правда. Самая очевидная, осязаемая правда, которую невозможно было оспорить. Это не было ложью или манипуляцией.
«Эта болезнь рано или поздно убьёт нас обоих, но меня — гораздо быстрее».
И это тоже была правда. Сухие цифры на тонометре не врали: давление сто шестьдесят семь каждое утро. Её организм работал на износ, на самом пределе. Ещё немного — и броня треснет.
Вера зажмурилась и мысленно, с леденящей душу отчётливостью, произнесла те самые финальные слова, которыми она собиралась переломить волю Сергея, лишая его всякого выбора:
— Если ты мне сейчас не поможешь, я просто поднимусь и уеду, — отрезала она в пустую темноту кухни, словно Серёжа уже стоял перед ней, сутулясь и пряча глаза. — Уеду навсегда и оставлю тебя здесь с ней один на один, и дом мне этот не нужен, выйду удачно замуж. Будешь точно так же, до полного одурения, возиться с ней целыми днями: готовить, отмывать грязь и судорожно думать, где достать хоть какую-то копейку. И не на выпивку тебе придётся её искать, заметь, а просто для того, чтобы вы оба не умерли здесь с голоду! Я не буду помогать вам. У матери пенсия, ты здоровый мужик
Эти слова, отрепетированные в темной тишине, казались ей идеальным, сокрушительным оружием. Они были сотканы из абсолютных, неопровержимых фактов, но за ними стояла та самая холодная точность кукловода, которая окончательно выжигала в ней человека.
Она осознала пугающее открытие: чтобы быть кукловодом, ей не нужно лгать. Достаточно просто выбирать нужную правду — давление под сто семьдесят, страдания матери, квартирный рай для брата — и расставлять эти факты как детали капкана. Вера почувствовала, что эта стерильная, очищенная правдагораздо преступнее любой лжи, потому что от неё невозможно защититься. Ложь можно опровергнуть, но против фактов её собственного износа и маминого распада у Сергея не было оружия
Проект манипуляции был завершён.
Слова, отрепетированные в ночной тишине, казались ей идеальным, сокрушительным оружием. Они были сотканы из абсолютных, неопровержимых фактов.
Правда.
Если мы сделаем это, тогда её не будет — у тебя появится половина дома, своя доля, независимость.
Тоже правда.
Всё до единого слова — чистая, голая правда. И именно в этом крошечном совпадении крылся самый невыносимый, леденящий душу ужас. Всё, что она собиралась сказать родному брату, до последнего слога было абсолютной истиной.
Чудовищная манипуляция, которую они спроектировали с Григорием, выстраивалась не из коварной лжи, а из самого настоящего, осязаемого, из того, что прямо сейчас происходило с ними. Не из обмана — а из правды, которую она, Вера, лично подберёт, очистит и расставит в его сознании точно так же, как расставляют громоздкую мебель в тесной комнате — так, чтобы у человека просто не осталось физической возможности свернуть, чтобы он шёл только по одному-единственному, нужному ей коридору.
Это и был настоящий кукловод. Не тот, кто придумывает дешёвый обман. А тот, кто хладнокровно выбирает удобную правду и делает её капканом.
Вера подняла тяжёлый взгляд и снова подошла вплотную к окну. В тёмном стекле, на фоне ночного двора, чётко проступило её собственное отражение. На неё глядела измученная, постаревшая женщина с застывшим лицом. За её спиной простиралась пустая, безупречно отмытая кухня, залитая скудным жёлтым светом над плитой.
Она смотрела на это чужое отражение и вдруг поймала себя на том, что думает о старой любительской фотографии из маминого альбома — лето семьдесят первого года. На том снимке была совсем молодая девушка в лёгком белом платье. Она стояла под какой-то яблоней и смеялась — искренне, легко, запрокинув голову. Та счастливая девочка из прошлого ещё не знала, кем и чем она станет пятьдесят лет спустя. Какую страшную броню ей придётся на себя надеть.
Вера поймала себя на мысли, что сама тоже не заметила, когда именно она превратилась в то, чем стала сейчас. Это перерождение произошло без трубных звуков, без громких объявлений и видимых катастроф. Просто — произошло. В один из обычных серых дней, за одним из сотен тихих согласий со злом ради рациональной необходимости.
Она резко отвернулась от окна, словно пытаясь сбежать от собственного взгляда.
Подошла к столу, открыла блокнот. Быстро пролистала страницы и нашла последнюю ночную запись, сделанную ещё до прихода Григория: «Я решу тоньше».
Вера взяла ручку и уверенно, не колеблясь, написала ниже всего одно слово, окончательно встраивая брата в мёртвую матрицу своего расчёта:
«Серёжа».
Закрыла блокнот. Медленно, аккуратно убрала его глубоко в сумку. Застегнула молнию.
В этой тишине кухни кран капнул один раз — необычно громко, словно в пустой металлический таз упала не вода, а первая монета в уплату договора.
Она посмотрела на свои руки: они больше не дрожали, но стали казаться ей холодными и какими-то окончательно завершёнными, как инструмент, который наконец нашёл своё применение.
Встала и выключила жёлтый свет над плитой. Кухня мгновенно погрузилась во тьму.
Вера пошла спать.
А за стеной, в своей душной комнате, по-прежнему спала мама. Из полумрака спальни доносилось её ровное, тяжёлое дыхание. И этот неизменный старческий присвист, отсчитывающий последние дни их прежней, ложной жизни.
Когда Вера легла, дом окутала плотная, почти осязаемая тишина, в которой больше не оставалось места ни страху, ни колебаниям. Она закрыла глаза и уснула мгновенно — тем ровным, непроницаемым сном праведника, который всё рассчитал и наконец снял с себя изнуряющее бремя выбора.
Безупречная математика распада, которую они по колышкам выстроили с Григорием на этой кухне, сошлась в её сознании до последней цифры, подарив ей долгожданную, спасительную иллюзию покоя.
Живая, кровоточащая совесть была окончательно вытеснена стерильными формулами целесообразности, как вытесняют хлоркой застоявшийся воздух. В этой звенящей пустоте комнат она больше не чувствовала себя заложницей обстоятельств или жертвой чужого безумия — теперь она чувствовала себя мастером, который закончил сложные чертежи и теперь, в предвкушении долгожданной свободы, просто позволяет себе короткий отдых перед началом настоящей, чистой работы.
А за стеной, в своей душной комнате, по-прежнему спала мама. Из полумрака спальни доносилось её ровное, тяжёлое дыхание. И этот неизменный старческий присвист, отсчитывающий последние дни их прежней жизни.
ГЛАВА 21. ОБУЧЕНИЕ
Первый камень: Диагноз безнадёжности
Первый камень Вера положила в четверг.
Серёжа вернулся домой после очередной неудачной попытки подзаработать: склад, куда его обещали взять, закрыли на внеплановую профилактику, велев приходить на следующей неделе. Он был абсолютно трезв, но находился в том особом, хрупком состоянии, которое обычно настигало его в первой половине дня. Он был слегка напряжён, чувствовал себя кругом виноватым и испытывал острую, почти детскую потребность выговориться, пока эта редкая готовность к живому общению ещё не была залита и заглушена алкоголем.
Вера налила ему супу, размашисто нарезала хлеб. Они сели на кухне. Горела та самая слабая жёлтая лампа над плитой, бросая косые тени на их лица.
— Как мама сегодня? — спросил он, не поднимая глаз от стола и пытаясь придать голосу будничность.
— Как обычно, — ровно ответила Вера. — Утром кричала на весь дом, что я умышленно пересолила кашу. Потом долго и обстоятельно говорила с призраком отца, который, по её мнению, сидел в углу спальни.
Серёжа замер, глядя на дымящуюся тарелку с супом.
— С отцом — повторил он тихо, словно примеряя это безумие на себя.
— Да. С отцом.
Воцарилась пауза. Слышно было, как за окном шумит ветер в ветвях собирающейся цвести яблони.
— Вер, — Серёжа сглотнул, — она что, совсем уже?..
— Прогрессирует, — проговорила Вера с той особенной, расчётливой сухостью, которой люди часто пытаются защититься от невыносимой, раздирающей душу правды. Она произносила слова резко, точно по линейке рану провела. — Врач ведь прямо сказал: назад хода нет, этот процесс идёт в одну только сторону — к худшему. Ничего уже не воротится, а только будет усиливаться, ей будет всё хуже и хуже с каждым днём с каждым часом будут ухудшения! И страдания её, по мере угасания сил, станут лишь невыносимеё, конца им не предвидится. Этим ложным режимом мы только мучаем её. Живьём ведь, живьём режем по-живому!
Серёжа кивнул. Продолжал молчать.
Она пристально смотрела на него — на его беззащитно опущенные, сутулые плечи, на ложку, зажатую в некрупной, но рабочей руке, на то, как судорожно он избегает даже смотреть в сторону маминой комнаты. Он остро чувствовал весь этот тлен, Вера видела это по его замершему взгляду. Брат понимал, что с матерью происходит необратимая катастрофа, но физически не мог смотреть на это прямо. Ведь прямой взгляд требовал тяжёлых, честных мыслей, мысли требовали немедленных решений, а никаких решений у него в голове не было.
Был только страх перед будущим.
— Серёжа, — тихо позвала она.
— Что?
— Ты давно думал о том, что будет?
— Когда — будет? — Он вздрогнул.
— Потом. — Она сделала точную, выверенную паузу. — Вообще. С нами. С этим домом.
Он наконец поднял взгляд. Смотрел на неё растерянно и испуганно, как смотрят на человека, который внезапно сорвал повязку с раны.
— Не думал, — глухо сказал он и снова опустил голову.
— Я тоже раньше старалась не думать, — мягко, почти сочувственно произнесла Вера. — Но жизнь заставляет. Приходится.
Она встала из-за стола. Медленным, бесшумным движением убрала его пустую тарелку, поставила её в раковину. Больше в этот день она не проронила ни слова.
Первый камень манипуляции был положен. Раствор между её волей и его слабостью был залит. Теперь Вера просто отошла в сторону, давая времени сделать свою работу и позволяя этому первому страшному сомнению засыхать в сознании брата.
Второй камень: Эхо иного пути
Вечер.
Второй камень Вера положила через три дня, в воскресенье.
Серёжа сидел у себя после ужина. Мама ушла в свою комнату непривычно рано, пожаловавшись, что очень плохо себя чувствует и сильно устала от собственной дневной суеты. Вера зашла в комнату брата — просто так, без видимого повода, что само по себе уже было огромной редкостью для их отчуждённого быта.
— Можно к тебе? — тихо спросила она, останавливаясь у порога.
— Ну, заходи, — буркнул он, удивлённо приподняв голову.
Она прошла в глубь комнаты и села на жёсткий стул у рабочего стола. Серёжа лежал на диване, вольготно устроив ноутбук на животе. Он смотрел какой-то документальный видеоролик про дикую природу — ленивые жирафы медленно, красиво вышагивали по выжженной африканской саванне, и оператор снимал их долгими, залитыми солнцем планами. От этого зрелища веяло такой недостижимой свободой, что в душной комнате с занавешенными окнами стало трудно дышать.
— Серёжа, — негромко позвала она, глядя на экран. — А ты думал когда-нибудь, чем бы ты занимался, если бы не было вот всего этого?
— Чего — этого? — Он перевёл на неё непонимающий взгляд.
— Всего. Нашего дома. Тяжёлой маминой болезни. Твоих вечных обязательств здесь.
Он пристально, с нарастающей тревогой посмотрел на неё.
— Вер, ты вообще, к чему клонишь?
— Да ни к чему. Просто. Стало интересно.
Серёжа передёрнул плечами и вернулся взглядом к жирафам, словно пытаясь спрятаться за красивой картинкой от её неудобных вопросов.
— Не знаю, — нехотя выдавил он из себя. — Уехал бы куда-нибудь, наверное. На Север, на вахту. На буровые. Там мужикам платят нормально, если вкалывать.
— А почему не уехал раньше?
— Ну — Он неопределённо пожал плечом, и в этом жесте сквозило все его многолетнеё, безвольное бессилие. — Мама ведь. Потом ты. Проблемы эти бесконечные. Как-то всё не сложилось.
— Не сложилось, — эхом повторила она, и в её голосе прозвучал приговор его загубленной молодости.
Она медленно встала со стула. Ей не нужно было развивать эту мысль дальше — её внутренний счётчик зафиксировал, что нужная струна задета. Она сняла запрет с его потаённой мечты. Теперь он сам, лёжа в темноте, будет думать о больших северных деньгах и свободе, которая начнётся, «когда всего этого не станет».
— Спокойной ночи, — ровно сказала она.
— И тебе, — ответил он, не поворачиваясь.
Вера тихо вышла, прикрыв за собой дверь. Второй камень лёг на своё место, идеально совпав с формой его собственных скрытых желаний. Раствор застывал. Ловушка из его личной правды обретала жёсткие, материальные контуры.
Третий камень: Ультиматум ярости
Мама достала его в субботу.
Серёжа пришёл в половине десятого вечера — не то, чтобы сильно пьяным, но и далеко не трезвым. Этот промежуточный, средний градус он удерживать как раз никогда не умел, но сегодня так вышло случайно: его собственные деньги окончательно закончились, а приятели наотрез отказались поить его в долг, отмахиваясь, что сами на мели.
Речь его пока оставалась связной, а шаги — твёрдыми, почти уверенными, но взгляд уже изменился: глаза подёрнулись той характерной мутноватой плёнкой, которая всегда появлялась у него после трёхсот граммов дешёвого алкоголя и выдавала внутреннеё оцепенение.
Мама его ждала. Она всегда караулила его — специально, нарочно не ложилась в постель, когда знала, что он задержится. И ведь не потому караулила, что действительно беспокоилась за него, — нет, тут не было и капли материнской тревоги! — а исключительно потому, что ей жизненно необходимо было выговориться. Всё то злое, раздражающеё, что накопилось в ней за день, вся эта старческая, накипевшая желчь теперь мучительно требовала исхода.
Он ещё и разуться не успел в тесной прихожей, как дверь её комнаты резко распахнулась, и она вышла в коридор.



