ОСВОБОЖДЕНИЕ

- -
- 100%
- +
— Пьяный, — отрезала она вместо приветствия.
— Мам, ну ладно тебе — Серёжа тяжело вздохнул, упёршись рукой в стену.
— Пьяный, говорю. Смотреть на тебя противно. Глаза бесстыжие.
— Мама, я с работы пришёл.
— С какой ещё работы! Это когда ж ты устроиться успел, покажи-ка мне? — Она стояла перед ним — маленькая, сухая, каменно прямая в своём дневном платье, которое нарочно не сняла к ночи. — Работа у него. Пьянь беспросветная, а туда же — называет это работой.
— Мама, дай пройти в комнату.
— Куда пройти? Зачем тебе идти? В берлогу свою, чтобы там пьяным валяться и потолок коптить? — Её голос поднимался — методично, уверенно, как поднимается весенняя вода во время паводка, затапливая всё вокруг. — Сорок лет почти человеку. Сорок! В таком возрасте нормальные мужчины семью имеют, детей растят, дом свой строят. А ты — пьянь поганая. Был пьяницей, пьяницей и подохнешь где-нибудь под забором как собака.
— Мама, не начинай. Пожалуйста, хватит.
— Не хватит! Я тебе правду говорю! Что, правду слушать не хочется? Обидно тебе? Ну так делай что-нибудь, шевелись, чтобы не обидно было!
— Да делаю я, ищу
— Что ты делаешь? Что ты делаешь! — Она почти закричала, и в её глазах вспыхнул тот самый безумный, старческий блеск. — Расскажи мне — что? Под магазином копейки сшибаешь? Это дело по-твоему? Это жизнь?
— Мама. — Серёжа до боли сжал зубы, чувствуя, как внутри закипает глухая, бессильная ярость. — Я устал. Дай мне просто пройти.
— Устал он. Бедненький какой. А я, по-твоему, не устала? Я сорок лет своей жизни на тебя положила, я из-за тебя устала! От тебя самого устала! — Она сделала к нему шаг — крошечный, но преисполненный деспотичной, непреклонной власти.
— Слушай меня сюда. Если ты завтра же с утра не пойдёшь и не устроишься на нормальное, человеческое место — я завещание меняю. Слышишь меня? Меняю! И ничего тебе здесь не достанется, весь этот дом государству отпишу. Ни копейки не получите — ни Верка, ни ты! Вот другие дети за родителями ухаживают — это да, это я понимаю А вы — нахлебники обыкновенные! Только и ждёте моей смерти, неблагодарные!
Серёжа стоял неподвижно. Смотрел на неё в упор, не мигая. В его лице в эти секунды поднималась та медленная, горячая волна, которую Вера видела у него редко, но знала её повадку: когда она доходила до поверхности — он больше не сдерживался.
— Меняй, — сказал он тихо. Голос его прозвучал глухо, словно из подвала.
— Что ты сказал? — Мать осеклась, удивлённо приоткрыв рот.
— Меняй завещание, — повторил он. В этом тихом тоне вдруг появилось что-то каменно-твёрдое, чего в нём не было уже очень много лет. — Мне плевать. Слышишь? Абсолютно плевать. — Закричал он.
— Что ты сейчас сказал?! — она подалась вперёд, не веря своим ушам.
— То, что ты прекрасно слышала. Меняй, как ты меня уже достала. Меняй, только отстань от меня, дай покой.
Мать смотрела на него, тяжело и прерывисто дыша.
— Ах, вот оно как — произнесла она, переходя на шёпот, и в этой внезапной старческой тишине было гораздо больше опасности, чем в её недавнем яростном крике. — Плевать ему. На родную мать — плевать. На родительский дом — плевать. — Она сделала долгую паузу, задыхаясь от обиды. — Ты жалеть будешь, Серёжа. Ты у меня ещё очень горько пожалеёшь.
Она резко повернулась на каблучках, ушла к себе в спальню и с грохотом захлопнула дверь.
Серёжа так и остался стоять посреди темной прихожей, тяжело опустив, рабочие руки.
Она резко повернулась на каблучках, собираясь уйти, но у самой кухонной двери столкнулась взглядом с Верой. Вера стояла в проёме — бледная, неподвижная, окаменевшая от этого крика.
Анна Кирилловна остановилась. Её безумный, блуждающий прищур на секунду зафиксировался на дочери, и на худом лице проступила брезгливая, злая гримаса. Сорок лет Вериной жизни, сорок лет её добровольного рабства, угробленной молодости, и 5 последних лет этих кошмарный уколов и бессонных ночей — всё это было перечёркнуто одним этим старческим взглядом.
— И ты стоишь, змея, подколодная молчишь, — выплюнула мать прямо Веёре в лицо. Голос её звенящей сухостью напомнил тот самый тон, которым Вера недавно говорила у трельяжа. — Глаза вылупила. Думаешь, я не вижу, как ты у меня за спиной с Серёжкой шепчешься? По углам забились, ждёте, когда старуха загнётся, чтобы шмотки её делить? Не дождётесь! Я вас обоих насквозь вижу. Я вас всех переживу. Нахлебники. Дурная у меня кровь, дурные дети выросли.
Она не стала слушать ответа — да Вера и не смогла бы ничего сказать, воздух застрял у неё в груди, как комок сухой хлорки. Мать круто повернулась, дошла до своей спальни и с грохотом захлопнула деревянную дверь.
Серёжа так и остался стоять посреди темной прихожей.
Вера медленно перевела дыхание. Её пальцы на косяке двери судорожно сжались, зажившие в перчатках трещины на коже снова отозвались сухой, пульсирующей болью. Это несправедливое, грязное оскорбление не ранило её — оно окончательно укрепило её логическую броню. Уравнение сошлось. Жалости больше не было. На руинах этой семейной сцены кукловод внутри неё обрёл абсолютную, леденящую уверенность.
Вера бесшумно вышла из кухни. Смотрела на брата в упор. Его лицо сейчас было таким, каким она не видела его уже долгие годы. На нём не было привычной пьяной мути, не было вечной виноватой гримасы, не было и той фальшивой, напускной весёлости, которую он обычно надевал как маску при чужих людях. Это лицо было совершенно голым. Беззащитным. С той самой первобытной, парализующей волю болью, которая просыпается в людях, когда им в лицо швыряют жестокую правду. Правду, которую они сами про себя прекрасно знают, но прячут на самое дно, и которая становится невыносимой именно потому, что она — правда.
— Серёж, — тихо позвала Вера.
Он не ответил. Словно не заметив её, прошёл мимо неё на кухню, тяжело волоча ноги. Сел на табурет. Автоматически взял первое, что попалось под руку на засаленной клеёнке стола — старую пустую кружку. Сжал её в ладонях, уставившись в одну точку.
Вера медленно пошла за ним, бесшумно закрыв за собой кухонную дверь.
Третий камень. Самый тяжёлый, отрепетированный с Григорием камень. Настало его время. Сейчас.
Продажа свободы: Квартирный рай
Она налила ему свежего чаю. Поставила дымящуюся кружку перед ним на засаленную кухонную клеёнку. Села напротив — на своё привычное место, через угол стола, занимая позицию бесстрастного наблюдателя.
Из комнаты матери раздался звук включённого телевизора.
Серёжа крепко держал фаянсовые бока кружки, но не пил. Горячий пар поднимался к его лицу, оседая каплями на лбу, но он словно застыл в оцепенении.
— Она ведь в самом деле это сделает, — глухо сказал он, глядя в тёмную глубину чая. — Завещание поменяет. Всё государству отпишет. Из вредности.
— Может и поменять, — ровно ответила Вера.
— Может — повторил он эхом, силясь ухватиться за привычное малодушие. — А может, и забудет завтра к утру. С её этой головой ничего теперь не поймёшь. Покричит и остынет.
— Серёж.
— Говори.
— Ты вообще когда-нибудь думал об этом всерьёз? — спросила она, и в её голосе прозвучал тот самый холодный, сухой тон, который не оставлял места для увёрток. — О нашем доме. О том, что с нами будет дальше.
— Ты уже спрашивала об этом несколько дней назад, — Серёжа дёрнул сутулым плечом, пытаясь уйти от этого взгляда.
— Тогда я спрашивала абстрактно, — Вера сделала точную, выверенную паузу. — А сейчас я спрашиваю конкретно.
Она говорила тихо, ровно, глядя на него в упор сквозь желтоватый полумрак кухни. Каждое слово ложилось весомо, как кирпич в стену.
— Она проживёт ещё очень долго, Серёжа. Врачи в один голос говорят — лет пять, десять, а может и все пятнадцать. Такие старики физически крепкие, у них все органы работают как часы, это только мозг постепенно отмирает. Она нас всех переживёт, если всё оставить как есть.
— Я знаю — Серёжа зажмурился, словно от физической боли.
— А я — не проживу столько, — отрезала Вера. — Не в том каторжном ритме, в котором я существую здесь последние годы. У меня давление каждое утро — сто семьдесят семь, и все поднимается. Врач прямо сказал: если продолжать в том же духе, это закончится инсультом в ближайшие месяцы. Я до осени могу недожить. Та женщина, про которую нам рассказывала Маргарита Васильевна, помнишь? Которая просто упала замертво у плиты, пока варила обед матери. Ей было всего пятьдесят два года. А мне уже за сорок. Мой организм ломается, Серёжа.
Брат наконец поднял на неё глаза, подёрнутые хмельной мутью, и в них отразился настоящий, неприкрытый испуг. Он впервые увидел перед собой не привычный, вечный громоотвод, защищавший его от всех семейных бурь, а изнурённого, смертельно уставшего человека.
— Вер — Серёжа сглотнул, и его пальцы сильнеё сжали кружку. — Ты что, это всё сейчас серьёзно говоришь? Про инсульт?
— Абсолютно серьёзно. Я уже на грани.
— Тогда тогда надо что-то делать! К врачу тебе нужно хорошему, лечь в больницу, полечиться, таблетки другие подобрать
— Я хожу к врачам, Серёжа. И таблетки я пью горстями, — Вера сделала ещё одну расчётливую паузу, заставляя его впитать всю безысходность ситуации. — Но пока в этом доме ничего не изменится, пока этот ад продолжается каждую ночь — мне не поможет ни один врач в мире. Понимаешь ты это или нет?
Она наклонилась чуть ближе, и жёлтый свет лампы прорисовал глубокие, тёмные тени под её глазами.
— К врачам я бегаю урывками, на часок, другой, не больше, пока она спит. А лечь в больницу, как они требуют, я физически не могу. Ты хоть понимаешь, что это значит, если я уеду на две-три недели в стационар? — Её голос оставался тихим, но в нём появилась звенящая, безжалостная сухость. — Всё это упадёт на тебя. Слышишь? Абсолютно всё. Тебе самому придётся готовить ей и себе завтрак, обед и ужин три раза в день. Мама у нас кушает только свежеприготовленное. Тебе самому придётся отмывать за ней грязь, убирать, стирать её постель и по часам давать таблетки. Сам будешь бегать по магазинам. А на какие шиши, Серёжа? Она ведь из своей пенсии деньги выделяет только на самые дешёвые, копеёчные лекарства, а требует самое лучшеё. Я ей чеки из аптеки приношу, за каждую копеёчку отчитываюсь. И выслушиваю, как всё дорого А дорогие препараты, от сердца, давления и кишечника, а также от деменции, которые хоть как-то гасят её агрессию, я покупаю исключительно за свои. И продукты в этот дом я покупаю на свои деньги. Она может дать деньги себе на булочку или мороженное. Если я лягу в больницу — тебе придётся тащить всё это в одиночку. Поэтому я и работаю уборщицей на двух работах, чтобы ухаживать за ней.
Серёжа замер, ложка в его руке едва заметно задрожала. В его сознании, привыкшем прятаться от быта, эта картина заиграла живыми, страшными красками.
— И это ещё не всё, — Вера безжалостно продолжала укладывать камни, заколачивая последнюю дверь в его ловушке. — Если я лягу в больницу моя работа уборщицей сразу прекратится. Никто не будет держать за мной место три недели и ждать, пока я лечусь. Возьмут новую женщину, а я на это место, в пять утра на ледяном ветру, с огромным трудом устроилась. И что будет потом? Я выйду из больницы безработной, без копейки в кармане. На что мы жить тогда будем, Серёж? На её пенсию, из которой она ни рубля не даёт без боя, мы просто подохнем здесь с голоду. Вместе с ней. Да она считает, что мы должны содержать её, а ей пенсия даётся государством для её развлечений.
Она замолчала, давая раствору застыть вокруг этой страшной математики. Её слова, сотканные из чистой, неопровержимой правды её физического и финансового истощения, били точно в цель. Она методично разрушала его последнюю психологическую защиту, загоняя брата в тот самый угол, из которого для него не должно было остаться иного выхода, кроме одного-единственного действия.
Серёжа смотрел на неё долгим, потяжелевшим взглядом. В его сознании, до краёв наполненном только что услышанной страшной математикой быта, медленно проворачивались невидимые шестерёнки. Логика сестры перекрыла ему все лазейки для бегства.
— Понимаю, — сказал он наконец, и, кажется, совсем протрезвел. Слова давались ему с трудом, словно ворочать ими приходилось физически. — Всё я понимаю, Вер.
— Ты понимаешь, — эхом повторила она, закрепляя пройдённый рубеж. — Ты ведь видишь всё это каждый божий день. Ты здесь живёшь, ты дышишь этим адским воздухом. — Она подалась чуть вперёд, сокращая дистанцию, и посмотрела на него прямо, не оставляя возможности отвести глаза. — Серёжа, я хочу спросить тебя об одной вещи. И мне нужно, чтобы ты ответил мне предельно честно. Не так, как ты делаешь обычно — не надо отшучиваться, злиться или уходить в свою комнату. Посмотри на меня.
— Спрашивай, — буркнул он, сильнеё сжимая ладонями фаянсовые бока кружки.
— Ты думал когда-нибудь, что ты будешь делать если я помру в этом месяце?
— Вера понизила голос почти до шёпота, отчего кухонное пространство мгновенно сузилось вокруг них, — и что было бы, если бы её если бы её не стало?
Наступила мёртвая, звенящая тишина. Слышно было, как на часах в коридоре равнодушно отсКапивают секунды.
Серёжа неподвижно смотрел на кружку с остывающим чаем. Долго смотрел, словно на дне её искал спасительное опровержение. В его лице сейчас не было гнева, была лишь беззащитная, голая растерянность человека, у которого сорвали последнюю маску.
— Думал, — признался он наконец. Звук вышел тихим, сиплым, предназначенным скореё самому себе, чем ей.
— И? Что ты думал?
— И ничего. Думал и всё. Страшно это, Вер. Страшно.
— А я скажу тебе точно, что было бы, — Вера перешла на ровный, деловой тон, выкладывая перед ним ту самую готовую, заманчивую схему. — Этот старый дом — наш. Пополам, без всяких глупых ультиматумов про завещание. Твоя половина — полностью твоя. Захочешь — живи сам на своей территории. Захочешь — пустим туда квартирантов, оформим аренду. Квартиранты — это стабильные, живые деньги каждый месяц. Без обмана, без задержек.
Она сделала короткую, выверенную паузу, давая картинке обрести плоть.
— Тебе больше не придётся унижаться, бегать на этот профилактический склад или по притонам искать случайные копеёчные подработки. Вообще никуда не надо будет бежать, Серёж. Живёшь себе спокойно, трезвеёшь, делаешь что хочешь, и ни одна живая душа в этом мире тебе больше слова дурного не скажет.
Серёжа поднял на неё глаза. Хмельная муть из его взгляда окончательно выветрилась, уступив место какому-то лихорадочному, сухой блеску.
Вера видела, как в его голове, подстёгнутый её словами, со скрипом заработал этот чужой, иезуитский механизм. Перед его внутренним взором мгновенно развернулась та самая панорама «квартирного рая», которую так детально спроектировал Григорий. Маленькая, тихая, чистая комнатка. Никаких изнуряющих обязанностей. Никаких старческих криков в шесть утра про пересоленную кашу и призраков в углах. Стабильные деньги, капающие на карту. Никто не пилит, никто не тычет сорока годами и забором. Полная, абсолютная свобода.
Приманка была заглощена. Её упрямый расчёт безупречно сработал на его эгоизме.
— Вер, — он сглотнул, и его сутулая спина неёстественно выпрямилась. — Ты вообще, к чему сейчас всё это ведёшь? Зачем ты это говоришь?
— Пока — ни к чему, — мягко, почти равнодушно ответила она, поднимаясь с табурета. — Просто констатирую факты. Просто хочу, чтобы ты трезвой головой понимал — как оно могло бы быть в нормальной жизни. И как оно обязательно будет, когда меня не станет от инсульта или инфаркти у этой самой плиты.
Она поправила волосы у виска тем самым точным, маминым жестом.
— Всё, ложись спать. Уже очень поздно.
Она бесшумно вышла из кухни, прикрыв за собой дверь.
Третий, самый тяжёлый камень манипуляции лёг на своё место, намертво придавив остатки его воли. Раствор из её безжалостной правды и его трусливой мечты застывал быстро и прочно. Ей больше не нужно было ничего делать. Ловушка для брата была открыта полностью, и теперь время работало на них с Григорием.
Переименование: Рождение «Освободителя»
Серёжа созрел за десять дней.
Вера не ожидала, что всё произойдёт так стремительно — её внутренний расчёт отводил на этот процесс гораздо больше времени. Но мать в эти десять дней упрямо работала против себя самой, даже не догадываясь об этом. Она кричала на него по любому поводу, трижды устраивала безобразные ночные истерики, а в один из вечеров, прямо при Григории, брезгливо выплюнула ему в лицо: «Пьянь конченая!» В другой раз она произнесла — достаточно громко и отчётливо, чтобы звук прошёл сквозь тонкие доски стены: «Лучше бы этого Серёжи вообще никогда не было на свете».
Это последнеё Вера слышала сама — и видела лицо брата сразу после этих слов. Его защитная броня разлетелась в пыль.
Он пришёл к ней сам. Поздно, почти в полночь. Вера сидела у себя в комнате, тупо глядя в экран, где шёл очередной проходной сериал; Григорий ушёл около часа назад. Серёжа вошёл без сКапа — пьяный, но не до беспамятства, а именно в том опасном, пограничном состоянии, когда алкоголя в крови ровно столько, сколько необходимо трусливому человеку, чтобы решиться произнести вслух то, что трезвым он никогда не посмеёт сказать.
Он тяжело сел на край её кровати. Смотрел на неё в упор, не мигая.
— Вер, — глухо позвал он.
— Что ты хочешь, Серёж? — Она убавила звук на пульте, бережно фиксируя каждое его движение.
— Это надо кончать, — отрезал он.
Вера ровно, без единой лишней эмоции посмотрела на него.
— Что именно — кончать?
— Вот это всё, — он неопределённо махнул дрожащей рукой в сторону маминой спальни. — Нельзя так дальше жить, понимаешь? Ты полностью права была тогда на кухне. Нельзя. Это не жизнь, это каторга какая-то.
— Серёжа
— Нет, ты постой, ты дослушай меня! — Он говорил тихо, лихорадочно, в захлёб, как говорят люди, которые приняли безумное решение и панически боятся замолчать, чтобы не раздумать на полпути. — Она сегодня опять за своё. «Пьянь конченая, алкаш подзаборный» При нём ведь сказала, при чужом человеке, при Григории Ивановиче! — Он сделал тяжёлую паузу, сглатывая слюну. — Знаешь, о чём я тогда подумал? Честно?
— О чём?
— Что лучше бы её лучше бы её вообще не было, — он выговорил это страшное признание и сам тут же, всем телом испугался того, что слетело с его губ. Замер, ожидая от сестры крика или осуждения.
— Думала, — ответила Вера.
Произнесла это просто, сухо, без малейшей паузы или тени сомнения. Этот ответ прозвучал в тишине комнаты как щелчок взведённого курка.
Серёжа смотрел на неё, потрясённый этой обыденной, страшной солидарностью. Хмельная муть в его глазах окончательно сменилась леденящим ужасом.
— И что что нам теперь с этим делать? — беспомощно спросил он.
Воцарилась звенящая, душная пауза. Вера пристально вглядывалась в его лицо — в эти воспалённые красные глаза, в эту застывшую маску человека, который наконец дополз до самого края бездны и теперь, цепенея от страха, смотрит в её тёмную, манящую глубину. Его воля была полностью парализована, он ждал её приказа.
— Серёж, — тихо, почти ласково позвала она, наклоняясь к нему. — Если я скажу тебе сейчас одну вещь очень серьёзную вещь ты не уйдёшь? Не испугаешься?
— Не уйду, — мотнул он головой, тяжело дыша.
— Обещаешь мне?
— Обещаю.
Она помолчала, давая ему глубже увязнуть в этом зловещём обещании.
— Есть способ, — тихо сказала она.
Серёжа смотрел на неё, боясь моргнуть.
— Какой какой способ?
— Убрать её.
Наступила тишина. Длинная, свинцово-плотная — та самая тишина, которая навсегда затапливает комнату после слов, которые физически невозможно взять обратно. Воздух между ними сделался тяжёлым.
— Ты серьёзно? — спросил он, и это был не вопрос удивления, а глухое, парализующеё признание её правоты.
— Да.
— Вера Господи, Вера
— Серёжа, — она перебила его ровно, не отводя прямого, леденящего взгляда. — Она уже давно не живёт. Ты сам всё это видишь каждый день, зачем ты врёшь себе? Она часами разговаривает с покойным отцом, с народившимся сыном. Она выбегает ночью на мороз босиком. Она нас с тобой не узнаёт, Серёж, смотрит как на чужих врагов. — Она сделала точную, выверенную паузу. — Это больше не мама. Это всего лишь оболочка, то, что от неё осталось. Мозг полностью разрушен, врач сам открыто говорил — это необратимо. Там нет человека.
— Но она ведь живая Дышит ведь.
— Она мучается, — отрезала Вера. — Каждый божий день мучается — от вечного страха, от непонимания, от того, что мир вокруг стал для неё чужим и враждебным. Мы просто прекратим её страдания. Прекратим этот ад для неё. И для себя заодно. И продлим мне жизнь. Ты ведь не хочешь, чтобы я умерла раньше, чем она?
Серёжа сидел неподвижно, уставившись в пол. Его ладони судорожно сжались на коленях.
— Нет, Вер Я на такое не пойду. Не смогу я.
— Хорошо, — спокойно согласилась Вера.
Она медленно встала с кровати, расправила плечи и посмотрела на него сверху вниз с той холодной, окончательной жёсткостью, от которой у брата перехватило дыхание.
— Я в этом аду больше оставаться не намерена, моё физическое и душевное изнурение дошло до предела, — произнесла она удивительно ровным, леденящим тоном. — А ты поступай как знаешь. Тогда я просто уеду. Соберу вещи, сниму комнату в другом конце города, поменяю номер телефона. И ты останешься в этом доме. Один. Один на один с ней. Мне самой от этого дома ничего не нужно, ни метра — я хочу только покоя и наконец начать жить по-человечески. Без дневных кошмаров и ночного ада, которые убивают меня.
Она сделала шаг к нему, заставляя его впитать каждую деталь грядущего кошмара.
— Ты хоть отдаёшь себе отчёт, что значит остаться с ней один на один? Я тебе расскажу, Серёжа. Четыре раза за ночь ты будешь в ужасе подрываться от её диких воплей. У неё разрушается мозг, понимаешь? Разлетаются в прах механизмы сна и бодрствования, а в пустоте рождаются призраки, с которыми она станет вести бесконечные ночные беседы. Ты будешь круглосуточно захлёбываться её бредом и подозрениями, слушать, что ты умышленно хочешь её убить или отравить. Таблетки — строго в восемь утра, суп — в двенадцать. Ужин ты будешь готовить и подавать ей сам, возвращаясь со своих случайных шабашек. А в перерывах — сам стирать её грязное бельё, мыть за ней и караулить у дверей.
Повернёшься спиной, она ночью откроет замок, уйдёт — и ты один будешь искать её по канавам. На складах, где тебя держат из чистой жалости, ты долго не продержишься. Да и копеёк этих тебе и на пропитание не хватит, а она будет требовать, требовать и требовать. Ты и сейчас-то едва справляешься с собственной жизнью, Серёж С ней на руках ты слетишь с катушек самое долгое через месяц. Сорвёшься, уйдёшь в глухой запой и всё бросишь. Вы оба здесь просто сгниёте.
Серёжа молчал. Его ладони, лежавшие на коленях, медленно разжимались, уступая место той парализующей, липкой картине будущего, которую она так умело развернула перед ним.
— А при другом варианте, — Вера заговорила тише, без малейшего нажима, возвращаясь к языку его тайных желаний, — ты сможешь пустить освободившуюся половину дома под сдачу в наём. Квартиранты — это стабильные, чистые деньги каждый месяц. На карту. Без задержек. — Она сделала короткую паузу. — Тебе вообще больше не надо будет судорожно искать работу. Никуда не надо будет бежать и унижаться. Живёшь себе как хочешь, в абсолютном покое. Расслабляешься с кем угодно и когда угодно. И ни одна живая душа в этом доме тебе больше слова дурного в упрёк не скажет. Никто не пилит.
— Вера — в его голосе послышался глухой, испуганный стон.
— Серёжа, — она оборвала его мягко, но свинцово-тяжело. — Она всё равно мозгами мертва. Запущенная деменция убивает безвозвратно, это закон природы. Но до того, как это случится, она окончательно убьёт нас с тобой. Меня — совершенно точно. Давление под сто семьдесят каждое утро — это медицинский факт. Ты действительно готов меня хоронить, Серёж? Готов остаться здесь с ней один на один в этой грязи? Ты искренне веришь, что справишься сам так, как я справляюсь все эти долгие годы? Та женщина, про которую рассказывала Маргарита Васильевна которая точно так же, как я, тащила всё на себе и упала замертво у плиты. Ей было всего пятьдесят два года. А мне скоро пятьдесят, и нет, ни мужа, ни детей, ни нормальной работы. Всё мать заняла.
Наступило долгое, удушливое молчание. Жёлтый свет лампы из коридора тусклой полосой падал на пол комнаты.
— И ты думаешь, — Серёжа наконец поднял голову, и звук его голоса напоминал хруст сухого дерева, — ты думаешь, что это можно сделать так, чтобы — он осёкся, не в силах договорить страшное слово до конца.



