Ученик Заступник 1.0.

- -
- 100%
- +

Предисловие к первой книге
Эта книга - о том, почему один человек решает помогать другим.
Не ради денег. Не ради славы. Не потому, что его об этом попросили. А потому, что однажды он увидел: мир устроен так, что у сильных есть всё, а у слабых - ничего, даже права на собственную боль.
Он мог бы выбрать спокойную жизнь. Казённый стол, зелёное сукно, жалованье, пенсия. Мать была бы довольна. Никто не угрожал бы ему по ночам. Никто не подсылал бы к его порогу людей в серых пальто. Но он выбрал другое. Потому что есть вещи, которые нельзя купить за спокойствие. И одна из них - чувство, что ты не прошел мимо.
Помогать - не значит быть святым. Помогать - не значит знать все ответы. Чаще всего это значит - ошибаться. Верить тем, кто тебя обманет. Тратить последние деньги на экспертизу, которая не понадобится. Слышать, как захлопывается дверь перед твоим носом. Получать отказ от судьи, который уже заранее знал решение. Стоять у свежей могилы и понимать, что ты опоздал.
Но помогать - это еще и видеть, как в глазах человека, у которого отняли всё, зажигается что-то похожее на надежду. Это - слышать «спасибо» от старухи, которую не посадили в тюрьму за украденный чайник. Это - вытаскивать брата из психиатрической лечебницы, куда его упрятали за то, что он посмел требовать пенсию. Это - понимать, что ты не бог, не спаситель, не герой. Ты просто тот, кто не отвернулся.
Почему люди помогают другим? Психологи говорят об эмпатии. Религия - о любви к ближнему. Философы - о категорическом императиве. Но на самом деле, наверное, всё проще. Помогать начинаешь тогда, когда однажды чувствуешь чужую боль как свою. Когда видишь, что закон, который должен защищать, превратился в дубину в руках сильного. Когда понимаешь, что если не ты - то никто.
В этой книге нет идеальных героев. Есть человек, который учится быть адвокатом - не по учебникам, а на ошибках, на предательствах, на бессонных ночах. Он проигрывает дела, которые, казалось бы, невозможно проиграть. Он покупает показания свидетеля, который продает его на суде. Он верит слезам игуменьи, которая оказывается виновной. Он отдает последние деньги старику, чья история оказывается ложью. Каждое поражение - это урок. Каждый урок записан в тетрадь, которая становится его совестью.
Но он не сдается. Потому что, кроме поражений, есть и победы. Маленькие, почти незаметные. Солдатка Марфа, которая не пошла в тюрьму. Вдова Пуговкина, которая осталась в своей квартире. Дьякон, которому вернули честное имя. Двенадцать выигранных дел за год. Двенадцать человек, которым стало чуть легче дышать.
И все же однажды он понимает: победы в отдельных делах - это не решение. Пока система, которая плодит несправедливость, остается нетронутой, новые жертвы будут появляться каждый день. Секретарь суда будет покупать дома на непонятные деньги. Пристав будет «терять» протоколы. Судья - выносить решения в пользу тех, кто платит. А адвокат - вычерпывать воду из тонущей лодки, не заделывая пробоину.
И тогда он принимает решение. Не мстить. Не бежать. А идти туда, где принимаются законы. Где решается, кому жить хорошо, а кому - плохо. Потому что помогать можно по-разному. Можно латать раны. А можно менять хирурга.
Эта книга - первая из трех. В ней - начало пути. Двенадцать дел. Двенадцать уроков. И человек, который учится быть не просто адвокатом, а - человеком.
Потому что помогать другим - это не профессия. Это выбор. Который каждый делает сам.
Анатолий Шигапов
Глава 1. Первый день
Александр Зарецкий стоял у Иверских ворот, сжимая диплом так, что картон хрустнул под пальцами. Ноябрьский ветер с Неглинной лез под шинель, леденил запястья, забирался за воротник. Но холоднее всего было в груди - там, где последние три ночи не спали, перебирая доводы, будто чётки. Выбор лежал поперёк горла, словно рыбья кость: госслужба - казённое присутствие в Нижнем, стол под зелёным сукном, жалованье, спокойная старость матери. Или к Плевако - в Москву, в кабалу, в безвестность.
Он видел себя за канцелярским столом: перекладываешь бумаги, ставишь штампики, вечерами - карты с сослуживцами, разговоры о повышениях, о пенсии. Честно, сытно, скучно. А мать будет довольна. Аграфена Петровна всю жизнь тянула его одна, держалась за любую копейку, штопала чулки до дыр, мыла полы у чужих людей, чтобы сын мог учиться. Она имела право на покой. Но что-то внутри кричало: «Защищать!» Не бумажки перебирать - говорить, стоять рядом с тем, кого давят обстоятельства, возвращать веру в справедливость.
Он вспомнил, как на втором курсе случайно попал на выездную сессию окружного суда. Дело было мелкое: старую крестьянку Агафью обвиняли в краже мешка овса у помещика. Свидетелей не было, улики - шаткие. Прокурор, молодой человек с университетским значком, обличал лениво, по бумажке. А защитник, пожилой присяжный поверенный с усталыми глазами, вдруг поднялся и заговорил не о праве - о жизни. Он сказал: «Господа присяжные, у этой женщины четверо внуков, которых она поднимает одна. Муж убит на войне, сын в солдатах, дочь умерла родами. Она взяла овёс не для продажи - для каши детям. Я не прошу вас нарушать закон. Я прошу вас увидеть человека». И присяжные, хмурые мещане и купцы, заплакали. Старуху оправдали. Зарецкий сидел на скамье, и в горле стоял ком. Он тогда понял: вот что значит - защищать. Не оправдывать преступление, а показать, что за протоколом, за статьёй - живой человек, со своей болью и правдой. С того дня он больше не думал о других профессиях.
Теперь, стоя у Иверских, он снова переживал тот момент, но к чистому воспоминанию примешивался страх: а вдруг он не сможет так же? Вдруг его эмоции, его сострадание - не сила, а слабость? Профессор, давая рекомендацию, сказал: «Способен к анализу, но излишне эмоционален. В суде это может подвести». Зарецкий тогда обиделся, а теперь, в холодном ноябре, чувствовал правоту этих слов.
Однокурсник, круглолицый Петелин, хлопнул по плечу, вырвав из мыслей. От Петелина пахло табаком и дешёвым одеколоном.
- Сашка, ты бы в присяжные поверенные, с твоим-то нюхом. Говорят, Плевако вон орёт, как лев, а ты тихий - всех усыпишь и выиграешь. Шучу. Но правда, чего тебе в чиновниках киснуть? Там без связей ходу нет. А в адвокатах - талант нужен.
Зарецкий выдавил улыбку. У Иверских часовни уже ждала мать, Аграфена Петровна. Она стояла, ссутулившись, в тёмном платке, завязанном по самые брови, и распутывала узелок с пирожком. Маленькая, сухая, с натруженными, красными от стирки руками. Плакала она скупо, по-крестьянски - не лицом, а плечами, которые мелко вздрагивали. Зарецкий подошёл, обнял её, чувствуя, как под ватной кацавейкой бьётся частое, больное сердце.
- Саша, иди на коронную службу. Там кормят, я стара, мне подвиги твои ни к чему. Живи тихо. Женишься, внуков понянчу.
- Я не хочу бумажки перекладывать, мама. Я хочу защищать, - слова вышли хрипло, точно он оправдывался за несовершённый грех.
Она отстранилась, заглянула ему в лицо. Глаза у неё были выцветшие, голубые, как старая эмаль. Она словно хотела что-то сказать, но не решалась. Наконец поджала губы, молча перекрестила, сунула ему в руку тёплый пирожок. Уже отойдя на несколько шагов, бросила через плечо:
- Тогда иди к Плевако. Второго шанса я тебе не дам.
И пошла, не оборачиваясь, быстрым, почти молодым шагом.
Почему именно Плевако? Он не спросил. Всю жизнь мать роняла имена, как случайные пуговицы, - но каждая потом оказывалась пришита к судьбе. Так было с дядей, о котором она обмолвилась лишь раз: «Твой дядя в солдатах пропал». И только позже, роясь в старых бумагах, Зарецкий наткнулся на письмо без подписи, где говорилось о ссылке за участие в студенческом бунте. Так было с отцом, которого он не помнил: «Ушёл и не вернулся». Соседи шептались, что его забрали за долги и сгинул он где-то на строительстве железной дороги. Может, и Плевако - из этих тайных нитей.
Вечером в своей каморке, снимаемой у старой вдовы на Пресне, Зарецкий зажёг сальную свечу и сел на скрипучую кровать. Комната была крошечная: кровать, стол, сундук с книгами, в углу - икона Богородицы с потускневшей позолотой. Он перебирал бумаги. Диплом с отличием, похвальный лист за сочинение по римскому праву, та самая рекомендация профессора. Он перечитал её и горько усмехнулся. «Излишне эмоционален». Сейчас, перед шагом в неизвестность, он ощущал эту эмоциональность как проклятие. Но в то же время знал: именно она привела его к Плевако. Что-то внутри твердило: «Только там ты научишься превращать слабость в силу».
Аграфена Петровна заглянула в дверь - она жила в соседней комнате, отгороженной ситцевой занавеской.
- Саша, спой, что ли. Ты ведь соловьём заливался раньше. Помнишь, как на Пасху «Христос воскресе» выводил?
- Не хочется, мама.
- Оттого и не хочется, что думаешь много. А ты меньше думай, а больше делай. Защитник нашёлся... - Она покачала головой и скрылась за занавеской.
Зарецкий остался один. Он вдруг ясно понял: мать уже всё решила. Плевако - не случайность. Почему-то вспомнилась старая, пожелтевшая газета, которую он нашёл в её сундуке года три назад. «Присяжный поверенный Плевако оправдал крестьянку, обвинявшуюся в поджоге». Тогда мать вырвала газету из рук, покраснела и спрятала. Может, та крестьянка - она сама? Может, отсюда и странное благословение? Эта мысль была как удар тока, но Зарецкий отогнал её: слишком невероятно. И всё же ниточка осталась.
Он долго сидел без сна, глядя на огонь свечи. Представлял контору Плевако, строгого наставника, первого клиента. Страх мешался с восторгом. Он дал себе слово: не подвести. Ни мать, ни ту старуху из суда, ни самого себя.
Утром он стоял на пороге дома Плевако на Большой Дмитровке. Сердце колотилось где-то у горла. Дверь была тяжёлая, дубовая, с медной ручкой в виде львиной головы. Он взялся за неё, перекрестился мысленно и вошёл.
Приёмная встретила его запахом мокрой овчины, сургуча, табака и кислого кваса. Просторная комната с низким потолком, тёмные стены, завешанные гравюрами судебных сцен. Вдоль стен - длинные лавки, и на них, плечом к плечу, сидели просители. Купец в лисьей шубе, нервно теребящий шапку, - видимо, с вексельной тяжбой. Молодая баба в платке, прижимающая к груди спящего младенца, - лицо измученное, глаза красные от слёз. Отставной генерал без эполет, с орденской планкой, прямой как палка, - глядел в стену с выражением оскорблённого достоинства. Старик-еврей с длинной седой бородой, в залатанном лапсердаке, что-то шептал себе под нос. Атмосфера была густая, тревожная, все ждали, как на исповеди, и каждый боялся, что его не выслушают.
Зарецкий невольно стал прикидывать: с чем пришли эти люди? Купец, верно, судится с компаньоном; баба - может, солдатка, муж сгинул, имущество отбирают; генерал - наверное, земельный спор; старик - выселение из доходного дома. Он поймал себя на мысли, что уже примеряет на себя роль адвоката, ищет возможные линии защиты, мысленно задаёт вопросы. Это немного успокоило.
Секретарь, горбоносый старик в очках, с лицом, изрытым оспой, молча провёл Зарецкого без очереди. По приёмной прокатился лёгкий ропот, но никто не посмел возразить.
Кабинет поразил. Стол завален бумагами так, что не видно дерева, на подоконнике - остывший чай с лимонной коркой, в углу - чучело филина с жёлтыми стеклянными глазами. На стенах - полки с книгами, не только юридическими: Зарецкий заметил томик Пушкина, Библию, какие-то медицинские атласы. Запах - пыль, воск, немного лекарств. Фёдор Никифорович Плевако сидел, положив ноги в стоптанных сапогах на стопку дел. Был он грузен, с крупной головой, седеющей бородой, но глаза - живые, быстрые, как у наборщика, оценивающего рассыпанную кассу. Он окинул вошедшего взглядом: рост, плечи, руки, линия подбородка. Ничего лишнего.
- Курс окончили?
- Да.
- Вторым. - Не спросил, констатировал. - Первый - кто понимал, второй - кто учился. Садитесь.
Зарецкий сглотнул. «Вторым». Значит, Плевако уже навёл справки. Это пугало и одновременно внушало уважение.
Плевако протянул синюю папку.
- Дело купца Басова. Обвинение в мошенничестве с векселями. У вас четверть часа. Потом скажете, какую линию защиты вы бы избрали. Время пошло.
Зарецкий углубился в бумаги. Дело было запутанным: векселя подписаны задним числом, свидетели противоречили друг другу, бухгалтерские книги пухли от приписок. Но одна деталь зацепила глаз: купец Басов - единственный кормилец семерых детей, мал мала меньше. Сердце ёкнуло. Он уже представлял, как присяжные плачут, слушая о голодных сиротах, как прокурор умолкает, пристыжённый. Картинка вышла яркая, почти живая. Он мысленно выстроил речь: «Господа присяжные, за этим человеком стоят дети, которым он - единственная опора...»
Ровно через пятнадцать минут он выпрямился:
- Я бы давил на сострадание. Показать, что за этим человеком стоят дети, что тюрьма разорит всю семью...
Плевако перебил без тени улыбки, голосом резким, как удар:
- Вы не в церкви, Зарецкий. Присяжные сострадают один раз, потом устают. Ваша линия - пустая. Вам кто дал право рисковать свободой клиента, играя на жалости? Посмотрите сюда. - Он ткнул пальцем в ведомость. - Чернила на подписи расплылись только в одном месте, где стоит фамилия Басова. А на других бумагах за тот же день - ровные. Это улика: чернила были сырыми, когда документ подшивали. Значит, подпись поставили позже. Подлог. Вот ваша линия. Думать надо не сердцем, а головой. Сердце потом приложите.
Зарецкий почувствовал, как краска заливает щёки. Он даже не заметил чернила! Вместо фактов - эмоциональная картинка. Стыд обжёг горло. Он вдруг увидел себя со стороны: восторженный мальчишка, готовый проливать слёзы, но не умеющий видеть простейших улик. Захотелось провалиться сквозь землю.
Плевако смягчился, откинулся на спинку кресла. Голос стал тише:
- Вы не первый, кто ошибается. Но запомните: сострадание без мысли - это яд. Для адвоката и для клиента. Хотите помогать - учитесь видеть то, что скрыто. А теперь идите в приёмную, там ждут. Скажите секретарю, чтобы выдал договор.
Зарецкий вышел, кусая губы. Контракт, подсунутый секретарём, он читал долго и внимательно. Жалованья не будет полгода. Спать в конторе. Выходной - воскресенье, и то если нет дела. И пункт, который заставил его замереть: в случае проигрыша он теряет право на самостоятельную практику в Московской губернии на год. Ловушка. Но странным образом эта суровость успокоила: Плевако не торгуется, не обещает благ, он требует полной отдачи. И Зарецкий подписал, чувствуя, как кончик пера царапает бумагу. «Лучший способ учиться - быть должным», - повторил он про себя.
Когда заселялся в каморку при конторе - крошечную комнату с железной койкой, столом и умывальником, - под кроватью нашёл забытый кем-то блокнот. Полистал: записи судебных речей, пометки о свидетелях, выписки из законов. На последней странице - фраза, выведенная писарским почерком с нажимом: «Поверил в свою способность читать людей. Гордыня. Наказан. Ф.П.». Зарецкий вздрогнул. Плевако? Ошибка? Он отложил блокнот, но фраза засела в памяти, как заноза. Может, и его собственная самонадеянность - того же корня? Он вспомнил, как уверенно предложил линию на жалость, даже не проверив детали. Гордыня? Да, гордыня.
До вечера он разбирал старые папки, знакомился с делопроизводством. Плевако иногда проходил мимо, бросал короткие указания: «Эти два дела - тренировочные. Третье - солдатка - настоящее. Не спешите». Зарецкий кивал, но мысли возвращались к блокноту. Если сам Плевако ошибался и признавал это, значит, цена ошибки в этой профессии - судьба человека. И значит, он, Зарецкий, должен научиться ошибаться как можно меньше.
Он снова вышел в приёмную - она уже опустела, только секретарь раскладывал папки. Зарецкий попросил разрешения взглянуть на регистрационные книги. Тот неохотно разрешил. Зарецкий пролистал записи за последние месяцы: сотни дел, от убийств до мелких краж. Мелькали фамилии, адреса, статьи. Он чувствовал, как огромный, сложный мир права приоткрывает перед ним свою дверь. И в этом мире он - пока лишь робкий ученик.
Ночь опустилась на Москву. Зарецкий сидел в своей каморке, но сон не шёл. Мысли крутились вокруг блокнота, вокруг слов Плевако, вокруг того давнего процесса со старухой Агафьей. Тогда он был просто зрителем, а теперь сам должен стать тем, кто говорит. И он вдруг испугался: а вдруг не получится? Вдруг он так и останется «вторым», который только учился, но не понял?
Он встал, накинул шинель и прошёл в кабинет Плевако. Тот не запирал двери - странная черта для человека, имеющего столько врагов. Кабинет при лунном свете казался таинственным. На столе громоздились папки, чучело филина поблёскивало стеклянными глазами. Зарецкий наугад вытащил одну - старую, с потёртым корешком. Дело мещанки Сидоровой, обвинённой в поджоге. Плевако проиграл. В материалах - записка, приколотая булавкой: «Поверил свидетелю. Не проверил его долги. Женщина осуждена на 5 лет. Моя вина». Дальше - пометка другим почерком, более поздним: «Через год нашёл настоящего поджигателя. Свидетеля - на каторгу. Сидорову освободили. Но год её дети жили в сиротстве».
Зарецкий закрыл папку. Сердце колотилось. Он представил тех детей, одних, без матери, в холодной квартире, возможно, голодных. И человека, который мог им помочь, но ошибся, потому что поверил не тому. Вот она, цена гордыни. Теперь понятно, почему Плевако так жёстко говорил о проверке фактов. Этот шрам он носит в себе.
Он аккуратно поставил папку на место и отошёл к окну. Москва за стёклами жила своей ночной жизнью: где-то лаяли собаки, скрипел снег под шагами запоздалого прохожего, вдалеке прозвонил колокол на пожарной каланче. Зарецкий думал о матери. Если та крестьянка из газеты - действительно она, то Плевако когда-то спас её от тюрьмы. Может, и свою ошибку он искупил, защитив другую беззащитную. Тогда понятно, почему мать направила его сюда. И если так, то долг Зарецкого - не подвести и её, и Плевако, и всех, кого он когда-либо будет защищать.
Он зажёг свечу и раскрыл свою тетрадь - чистую, купленную на последние деньги. Вывел на первом листе: «Урок №1: ищи чернила, а не слёзы». Подумал и приписал: «Урок №2: гордыня сострадания - самый незаметный грех». Перечитал и остался недоволен: слишком пафосно. Но оставил как есть - пусть напоминает. Потом добавил третью запись, уже без номера: «За каждым делом - живые люди. Ошибиться нельзя. Надо проверять всё, даже если очень хочется верить».
Утром, когда Плевако пришёл, Зарецкий уже сидел за столом с тремя папками. Верхние - банкротство и наследство - он разобрал за час. Там были формальные вопросы: расчёт долговой массы, права кредиторов, очереди наследования. Он применил холодный анализ, как учили, и справился. Нижняя, тощая, с надорванным углом, лежала перед ним. Солдатка Марфа Никитина. Трое детей. Муж, стрелок, убит на Кавказе. Самовар взят в лавке Елисеевых - формально кража. Фактически - что-то иное.
Он раскрыл папку и погрузился в показания. Писал околоточный: «Кричит, что не воровка, а дура. Самовар несла продавать, да уронила на мостовую, помялся. Теперь и продать нельзя. Дети плачут. Просит отпустить. Говорит, коли посадят - ребятишки по миру пойдут». Зарецкий перечитал трижды. Встал, подошёл к окну. Мысль заработала, но теперь он помнил урок: не жалеть - понимать. Искать детали.
Он взял лист бумаги и начал записывать вопросы. Почему самовар? Почему не продала что-то ещё? Есть ли свидетели того, что она действительно уронила его? Как жила до кражи? Кто её знает? Была ли она замечена в чём-то подобном раньше? Список получился длинный, и каждый пункт требовал проверки ногами. Он вспомнил слова Плевако: «Адвокат не тот, кто говорит, а тот, кто ходит».
Плевако заглянул через плечо, взглянул на список вопросов и впервые едва заметно улыбнулся.
- Уже лучше. Учитесь. Теперь идите и проверьте. Ногами, Зарецкий, ногами. Адвокат тот, кто ходит, а не тот, кто плачет.
Зарецкий кивнул и начал собираться. Он сложил бумаги в саквояж, проверил, есть ли деньги на извозчика. Впереди была Хитровка. Он ещё не знал, что встреча с Марфой Никитиной станет не просто его первым настоящим делом, но и первым уроком той самой гордыни сострадания, о которой он только что писал. И что именно там, в смрадном подвале, ему придётся выбирать между жалостью и правдой.
Когда он выходил, секретарь вдруг окликнул его:
- Господин Зарецкий, вам просили передать. - Он протянул маленький свёрток. Зарецкий развернул: это был кусок чёрного хлеба с солью, завёрнутый в чистую тряпицу. - От Фёдора Никифоровича. Сказали, на удачу. И ещё велели напомнить: «Не накормите своей жалостью - накормите фактами».
Зарецкий взял хлеб, чувствуя, как к горлу подступает ком. Он положил свёрток в карман шинели и шагнул за порог. Начинался его первый день в качестве ученика Плевако, и он был полон решимости пройти этот путь до конца - каким бы тернистым он ни оказался.
Глава 2. Солдатка
Хитровка встретила Зарецкого запахом, который он не мог бы спутать ни с чем: кислая капуста, гниющие отбросы, карболка из ночлежек, мокрый угольный дым, застревающий в горле. Ноябрьский рассвет едва пробивался сквозь плотные тучи, и в переулках стоял серый полумрак, прорезаемый лишь жёлтыми пятнами керосиновых фонарей у трактиров.
Он вышел из пролётки на углу Подколокольного переулка, заплатил извозчику и остался стоять, оглядываясь. Москва здесь была другая - не та, что на Большой Дмитровке с её экипажами и нарядными вывесками. Здесь дома лепились друг к другу, как пьяные, подпирая друг друга плечами, окна без стёкол заткнуты тряпьём, на верёвках между домами висело мокрое бельё, застывающее коркой на морозе. По грязному снегу сновали оборванные мальчишки, бабы с вёдрами, старухи, похожие на тени. Пахло нужой - той самой, которая не кричит, а молча вдавливает человека в землю.
Отыскать Марфу Никитину стоило трёх часов и рубля мелочи, розданного местным мальчишкам. Мальчишки эти - босые, несмотря на ноябрь, с синими от холода губами - окружили его стайкой, вырывая друг у друга монетки.
- Барин, барин, дай ещё копеечку! Я знаю, где солдатка живёт, что самовар стащила!
- Врёшь, Петька, это я знаю! В подвале у Кривого дома!
Зарецкий поднял руку, и стайка притихла. Он выбрал самого бойкого - конопатого мальчишку лет десяти, с оттопыренными ушами и цепкими, как у хорька, глазами.
- Как тебя зовут?
- Гришкой кличут. А что, барин, дело какое?
- Проведёшь к Марфе Никитиной - получишь ещё пятак.
Гришка шмыгнул носом и махнул рукой:
- Пошли, барин. Только там такое дело... - он запнулся, оглянулся на товарищей. - Там это... нехорошо.
- Что - нехорошо?
- Да старший их, Егорка, он бешеный. Может и камнем запустить. Он тут всех гоняет.
Зарецкий запомнил это имя: Егорка. Старший сын.
Дом без номера притулился к глухой стене Хитровской ночлежки - трёхэтажного мрачного здания с облупившейся штукатуркой, известного на всю Москву как «Утюг». В подвал вели ступени, скользкие от грязи и ледяной корки. Зарецкий спускался осторожно, держась за влажную стену. Внизу пахло так, что перехватывало дыхание: кислая капуста, гнилая картошка, мокрые пелёнки, застоявшийся дым. И ещё чем-то сладковатым - может быть, болезнью.
Дверь была приоткрыта. Он постучал. Изнутри послышался детский кашель - надсадный, с присвистом, какой бывает при грудной болезни. Женский голос ответил:
- Войдите, незаперто.
Он шагнул внутрь. Комната была крошечная, шагов пять в длину, с одним окном под потолком, затянутым промасленной бумагой. В углу - печка-буржуйка, сейчас холодная. Вдоль стены - топчан, накрытый драным одеялом, под которым лежали, прижавшись друг к другу, двое младших детей. Третий, старший, сидел в углу, скрестив руки на груди. Это был Егорка - худой, с острыми скулами, волосы светлые, давно не стриженные, глаза - злые, настороженные.
Марфа Никитина сидела на продавленном табурете у стола, на котором стояла пустая глиняная миска и лежала корка хлеба - видимо, единственная еда на сегодня. Зарецкий увидел её лицо и на мгновение замер. Ей было, наверное, лет тридцать, но выглядела она на все пятьдесят. Кожа землистого цвета, глаза ввалились, губы потресканы. Светлые волосы убраны под платок, но пряди выбивались, и в них уже заметна была седина. Она сидела, опустив плечи, и смотрела в пустую миску так, будто надеялась, что там появится еда сама собой.
- Вы адвокат? - голоса у неё почти не было, один хрип.
- Зарецкий, от Плевако, - он назвал имя патрона и увидел, как на мгновение в её глазах мелькнула искра надежды и тут же погасла.
- Самовар - правда, барин, - заговорила она тихо, не поднимая глаз. - Только он сломанный. Я его понесла продавать, а руки дрожали, уронила. Прямо на мостовую. Он и помялся. Теперь ни продать, ни вернуть. Кто ж так ворует? Никто. Только дура.





