Ученик Заступник 1.0.

- -
- 100%
- +
Она говорила без слёз, и это было страшнее плача. Зарецкий видел: человек смирился с тем, что его считают воровкой, и уже не пытается оправдываться.
- Почему судье не сказали?
Она подняла на него глаза - выцветшие, как у матери Зарецкого, но без той внутренней твёрдости, только пустота.
- А кто мне, бабе, поверит? Скажут - воровка, придумала. Я ведь и правда взяла. Зашла в лавку, огляделась - никого. Самовар на прилавке стоял. Я его под мышку - и бежать. Хотела продать, купить хлеба, крупы... Хотела как лучше, а вышло - хуже некуда. - Она замолчала, потом вдруг добавила, и голос её дрогнул: - Я как мимо лавки Елисеева прохожу, так меня трясти начинает. У них там - и масло, и сахар, и колбасы... А самовары у них просто так стоят, для красоты. И я подумала: неужели они заметят один? Глупая. Заметили.
Зарецкий слушал и чувствовал, как внутри поднимается знакомая горячая волна сострадания. Но он помнил урок Плевако и заставил себя думать холодно. Зависть к лавочнице - это не раскаяние. Это честное, неудобное чувство, которое она не пытается скрыть. И оно, как ни странно, делало её более живой, более настоящей.
Вдруг из угла подал голос Егорка. Он поднялся - оказался не таким уж маленьким, почти по плечо Зарецкому - и шагнул ближе.
- Чего пришли? - голос у него был ломкий, мальчишеский, но злой. - Денег дадите? А то все только смотрят и уходят. Мать не воровка, слышите? Она хорошая. Это я на рынке булку украл третьего дня. И позавчера - три картофелины. Меня сажайте.
Марфа ахнула, замахнулась, но не ударила - только застонала, схватившись за грудь.
- Егорка! Ты что говоришь-то! Окстись!
- А что? - мальчишка сверкнул глазами. - Правду говорю. Всё равно нам пропадать. Так хоть пусть знают: не ты воровка, а я.
Зарецкий присел перед ним на корточки. Их глаза оказались на одном уровне.
- Тебя как зовут?
- Егор. А вам какое дело?
- Егор, сажать тебя не за что, - сказал Зарецкий спокойно, хотя внутри всё дрожало. - Ты голодный, ты защищаешь мать и младших. Это не воровство, это отчаяние. Но если ты будешь воровать, тебя однажды поймают, и тогда матери станет ещё хуже. Понимаешь?
Егорка молчал, глядя исподлобья. Но в глазах что-то дрогнуло - то ли обида, то ли признательность.
- Я хочу помочь вашей семье. Но для этого мне нужно знать правду. Всю, без утайки. Расскажешь, как дело было в тот день?
Мальчишка засопел, потом кивнул. И рассказал. В тот день, когда мать взяла самовар, они не ели двое суток. Младшая, Анютка, плакала, просила хлеба. Мать ходила к лавочнику просить в долг - не дал. Ходила к батюшке - тот благословил, но денег не дал. Тогда она пошла к Елисеевым, чтобы попросить хоть какой работы - мыть полы или стирать. Но приказчик выгнал её: «Таких, как ты, тут сотни ходит». И тогда она увидела самовар на прилавке. И взяла.
- Она не воровка, - закончил Егорка шёпотом. - Она просто не могла больше смотреть, как Анютка плачет.
В комнате повисла тишина, только младшая девочка всё кашляла - надсадно, с присвистом. Зарецкий огляделся. В углу стоял помятый самовар, чёрный, с глубокой вмятиной на боку. Ни смеха, ни гротеска - просто тупая бессмысленность, символ всего, что пошло не так. Он подошёл, потрогал вмятину. Потом обернулся к Марфе.
- Марфа Никитина, я буду вас защищать. Но мне нужно, чтобы вы рассказали всё как есть. И вы, и Егор. И ничего не скрывали. Даже то, что вам стыдно говорить. Иначе я проиграю. А я не хочу проигрывать.
Марфа посмотрела на него долгим взглядом, и впервые за всё время в её глазах блеснули слёзы.
- Спасибо, барин. Я расскажу. Всё расскажу.
Она заговорила - сбивчиво, перескакивая с одного на другое. О муже-стрелке, убитом на Кавказе. О том, как не получила пенсию, потому что бумаги потерялись в канцелярии. О том, как продала всё, что можно было продать, включая обручальное кольцо. О том, как пошла к Елисеевым не воровать - просто попросить, и как её выгнали, и как обида и голод толкнули её на этот шаг.
Зарецкий записывал, но не в тетрадь - на отдельных листах, торопливо, стараясь не упустить ни одной детали. Когда она закончила, он сложил листы в саквояж и поднялся.
- Я приду завтра. И принесу вам еды. А вы пока никуда не уходите и ничего не предпринимайте. И ты, Егор, - он повернулся к мальчишке, - больше не воруй. Обещаешь?
Егорка шмыгнул носом и кивнул - угрюмо, но искренне.
Зарецкий вышел из подвала, и холодный воздух обжёг лёгкие. Он стоял на скользких ступенях, смотрел на серое небо и думал: «Вот оно, первое настоящее дело. Не бумажное, не учебное. Живое. И если я проиграю - эти дети пойдут по миру».
Он сунул руку в карман и наткнулся на смёрзшийся кусок хлеба, завёрнутый в тряпицу, - подарок Плевако. Он развернул его, отломил половину и вернулся в подвал. Молча положил хлеб на стол, кивнул Марфе и вышел снова. В спину ему смотрели три пары глаз.
На следующий день Зарецкий проснулся в своей каморке при конторе с первыми петухами. Спал он плохо: снились ему дети Марфы, кашель Анютки, злые глаза Егорки, вмятина на самоваре. Он умылся ледяной водой из кувшина, надел чистую сорочку и сел за стол с твёрдым намерением распутать дело.
Первым делом он отправился в лавку Елисеевых на Тверской. Лавка была знатная, с зеркальными витринами, медными ручками, вывеской с золотыми буквами. Внутри пахло чаем, пряностями, копчёной колбасой. Приказчик, молодой человек с прилизанными волосами и перстнем на мизинце, встретил его настороженно.
- Чем могу служить?
- Я присяжный поверенный Зарецкий, помощник Фёдора Никифоровича Плевако. Расследую дело о самоваре, украденном у вас месяц назад.
Приказчик сразу подобрался, перстень блеснул.
- Ах, это! Так воровка уже поймана, дело закрыто. Чего ж расследовать? Она сама призналась.
- Я хочу осмотреть место происшествия и задать несколько вопросов. Это не займёт много времени.
Приказчик нехотя провёл его в подсобное помещение. Там, на полках, стояли самовары разных размеров - от крошечных дорожных до огромных, на десять стаканов.
- Вот здесь стоял украденный, - он указал на крайнюю полку у двери. - Марфа Никитина зашла под предлогом спросить работу. А когда я отвернулся - схватила самовар и бежать. Я за ней, но она скрылась в переулках. Сторож видел.
- Можно поговорить со сторожем?
- Отчего ж нельзя? Только он нынче болен, дома сидит.
Зарецкий записал адрес сторожа - оказалось, что он живёт неподалёку, в том же районе, что и Марфа. Это показалось ему любопытным, но он пока не стал делать выводов.
Он осмотрел самовары. Тот, что стоял у двери, был простой, медный, без особой ценности. Зарецкий попросил показать книгу учёта товаров. Приказчик замялся.
- Книга у хозяина. Он нынче в отъезде.
- Когда вернётся?
- Через неделю.
Зарецкий запомнил и это. Отказ показать книгу мог быть простой бюрократией, а мог - попыткой скрыть что-то. Например, что самовар был списан как бракованный.
Он вышел из лавки и направился к меднику. Того звали Силантий, он держал мастерскую в подвале на Сретенке - крошечную, но чистую, пропахшую канифолью и паяльным дымом. Старик с увеличительным стеклом на лбу возился над разобранным примусом.
- Кого Бог послал?
Зарецкий представился и изложил дело. Силантий выслушал, покивал, потом снял очки и сказал:
- Интересно. Вы, барин, не первый, кто про этот самовар спрашивает. На прошлой неделе приходил человек от Елисеевых, просил написать бумагу, что самовар-де был новый и стоил не меньше трёх рублей. Я отказал.
- Почему?
- А потому что я этот самовар помню. Старый он был, латаный. Я его прошлой весной ещё чинил - дно запаивал. Ему цена красная - тридцать копеек, и то если покупатель дурак. А Елисеевы хотели, чтобы я написал, будто он новый. Я и отказал. Не хочу врать.
Зарецкий почувствовал, как сердце забилось быстрее. Вот она, деталь, которая может перевернуть дело.
- Силантий Палыч, вы могли бы подтвердить это в суде? Письменно или устно?
Старик задумался, поскрёб бороду.
- Письменно могу. Только вы мне за бумагу заплатите, а то чернила нынче дороги. А устно - не знаю. В суд идти - время терять. А у меня заказы.
- Я заплачу. И за бумагу, и за время.
Силантий кивнул и взялся за перо. Через полчаса у Зарецкого в саквояже лежала бумага с оценкой самовара: «Самовар медный, старый, латаный, с двойным дном. Рыночная стоимость - не более тридцати копеек».
Теперь у него был факт. Не слеза, не эмоция - факт.
Он вернулся в контору и до вечера работал над делом. Писал запросы, составлял хронологию событий, сверял показания. Плевако заглянул в каморку раз, другой, ничего не сказал, только хмыкнул. Зарецкий знал: это хороший знак.
К вечеру он пошёл к сторожу лавки - тому самому, что видел, как Марфа убегала с самоваром. Жил сторож в том же районе, что и Марфа, и Зарецкий ожидал увидеть нищету, но ошибся. Дом был крепкий, с резными наличниками, в сенях пахло пирогами. Сам сторож, пожилой мужик с окладистой бородой, сидел у печки в чистом тулупе.
- Болею я, барин. Простудился. Чего изволите?
Зарецкий задал несколько вопросов: видел ли он сам момент кражи, узнал ли Марфу, что именно видел. Сторож отвечал путано, сбивался.
- Ну, видел, как она бежала с самоваром. Лица не разглядел, но платок узнал - красный.
- А она была в красном платке? - уточнил Зарецкий. Он помнил, что Марфа была в сером.
- Ну... может, в сером. Темно было.
- В котором часу это случилось?
- Да обеденное время было. Солнце светило.
- А вы сказали, что темно было.
Сторож замялся, закашлялся в бороду. Зарецкий понял: показания шиты белыми нитками. Возможно, сторож вообще ничего не видел, а его заставили дать показания - или он сам решил выслужиться перед хозяином.
Он не стал давить, поблагодарил и ушёл. Теперь у него было три опоры: оценка медника, путаные показания сторожа и отсутствие учётной книги у Елисеевых. Этого могло хватить для защиты.
Ночью он снова сидел в каморке, перебирая бумаги. Подготовил проект речи - сухой, без единой эмоции, только факты. Но что-то не давало ему покоя. Он вспомнил слова Плевако: «Для защиты надобно сердце, но не в бумаге - в груди». Он отложил проект и начал писать заново. Теперь он обращался не к судье, а к присяжным. И не как юрист, а как человек, видевший подвал и слышавший кашель Анютки.
Он писал до рассвета. И когда наконец отложил перо, ему показалось, что он нашёл нужные слова.
Суд состоялся через три дня. Судебная палата была полна - дело считалось резонансным из-за имени Плевако, хотя сам мэтр сидел в заднем ряду, давая ученику слово. Зарецкий знал, что Плевако будет оценивать каждое его слово, каждый жест, каждую паузу. И от этого волнение только усиливалось.
Прокурор, молодой красавец с университетским значком и перстнем на мизинце, начал первым. Он говорил гладко, красиво, с хорошо поставленным голосом. Обличал: «Святость собственности попрана! Если каждый голодный возьмёт, что ему нужно, - страна рухнет! Закон един для всех, и никакая нужда не может оправдать кражу! Подсудимая призналась - так пусть же и несёт наказание, как положено по закону!»
Присяжные слушали сухо. Марфа сидела на скамье, опустив голову, и не шевелилась. Только пальцы её мелко дрожали, перебирая край платка.
Настала очередь Зарецкого. Он встал. Горло пересохло. Пальцы комкали бумагу с заготовленной речью. Первые слова дались как хрип:
- Я не буду спорить с господином прокурором. Он прав: закон един для всех. Кража есть кража, и этого никто не отрицает.
Пауза. Тишина. Зарецкий обвёл глазами присяжных - не всех сразу, а каждого по очереди: пожилого купца с окладистой бородой, молодого мещанина в косоворотке, дворянина с усталым лицом.
- Но позвольте мне показать вам одну улику. - Он извлёк из саквояжа бумагу, подписанную медником Силантием. - Вот заключение мастера, который ещё прошлой весной чинил этот самовар. Самовар старый, латаный, с двойным дном. Его рыночная стоимость - тридцать копеек. Тридцать копеек, господа присяжные. Это не кража ценной вещи. Это отчаянный поступок женщины, которая надеялась продать хлам, чтобы накормить детей.
Он передал бумагу присяжным. Они зашептались, разглядывая заключение.
- Теперь я хочу задать вопрос. Почему Марфа Никитина взяла именно этот самовар? Почему не взяла денег из кассы - а касса была открыта, я проверил. Почему не украла что-то более ценное, что можно было спрятать в карман - серебряные ложки, например? Ответ прост: она не умеет красть. Она не воровка. Она просто мать, которая больше не могла смотреть, как её дети умирают от голода.
Он повернулся к Марфе, и она подняла на него заплаканные глаза.
- Её муж, стрелок, убит на Кавказе. Пенсию ей не дали - потеряли бумаги в канцелярии. Она продала всё, что имела, включая обручальное кольцо. В тот день, когда она взяла самовар, её дети не ели двое суток. Двое суток, господа присяжные. А младшая дочь больна грудной болезнью и кашляет так, что слышно через три стены.
Он сделал паузу, давая этим словам осесть в тишине.
- Я не прошу вас оправдывать кражу. Я прошу вас понять: если вы сейчас накажете эту женщину тюрьмой, вы оставите на улице троих сирот. Они будут голодать, побираться, замерзать в подворотнях. А через десять лет, возможно, старший из них, Егор, будет стоять перед вами уже не за кражу булки. И тогда вы спросите себя: а можно ли было этого избежать? Можно. И это зависит от вашего вердикта сегодня.
Он сел. Молчание длилось долго, почти минуту. Потом прокурор что-то возразил, но без огня, без прежней уверенности. Он чувствовал, что присяжные уже не с ним.
Присяжные совещались тридцать пять минут. Возвратились хмурые. Старшина, пожилой купец, развернул лист:
- Не виновна.
Марфа рухнула на колени прямо на дощатый пол. Зарецкий помог ей подняться. Она вцепилась ему в рукав, губы её дрожали.
- Барин... я правда уронила... правда...
- Я знаю. Теперь идите к детям. И помните: вы не воровка. Вы - мать.
У выхода, в полумраке коридора, его остановил Плевако. Положил руку на плечо - жест, который он позволял себе крайне редко.
- Не за речь хвалю - за работу. Вы копали, а не плакали. Факты, а не слёзы. Запомните этот день, Зарецкий. Это было ваше первое настоящее дело. И вы его выиграли не сердцем - головой. Сердце вы оставили на потом, и правильно сделали.
Зарецкий молча кивнул. Он чувствовал опустошение - и одновременно радость, чистую, как родниковая вода.
Вечером в своей каморке он открыл тетрадь и записал: «Дело Марфы Никитиной. Урок: факт сильнее жалости. Но факт, поданный с состраданием, сильнее вдвойне. Оценка медника - тридцать копеек - решила исход. Показания сторожа развалились при первом же вопросе. Елисеевы пытались скрыть истинную стоимость самовара. Теперь они, вероятно, попытаются отомстить. Надо быть готовым».
Он отложил перо и долго смотрел на огонь свечи. Где-то далеко, за стенами конторы, за серыми московскими улицами, в подвале Хитровки трое детей сегодня не будут голодными. И это была его заслуга. Но он уже понимал: это только начало. И следующие дела будут сложнее, а враги - опаснее.
Глава 3. Три дела на столе
Утро после оправдания Марфы Никитиной выдалось морозным и ослепительно ясным. Солнце, редкое для московского ноября, заливало кабинет Плевако холодным золотом, высвечивая каждую пылинку, каждый волосок на чучеле филина с жёлтыми стеклянными глазами. Зарецкий пришёл рано, ещё до открытия приёмной, надеясь застать патрона одного и, возможно, услышать похвалу - или хотя бы одобрительный кивок. Но Плевако уже был на месте. Он сидел, откинувшись в кресле, с чашкой остывшего чая в руке, и смотрел в окно на заснеженную Дмитровку с таким видом, будто читал в морозных узорах чью-то судьбу.
- А, Зарецкий. Проходите. Садитесь. - Он кивнул на стул напротив, не оборачиваясь. - Я тут подумал: хватит вам возиться с одним делом. Пора браться за несколько сразу. Настоящий адвокат всегда ведёт параллельно не меньше трёх-четырёх. Это дисциплинирует ум. Заставляет переключаться. Не даёт зациклиться на одной жалости.
Он повернулся к столу и положил перед собой три папки. Две верхние, пухлые, перетянутые бечёвкой - синие, с картонными корочками казённого образца, с инвентарными номерами в углу. Нижняя - тощая, с надорванным углом, в серой обложке, уже знакомая Зарецкому.
- Вот ваше меню на неделю. Верхние - банкротство купца Селиванова и спор наследников Талызиных. Тренировочные. Формальность, бумажная работа. Разберётесь. А нижнее... - он сделал паузу, постучал пальцем по серой обложке, - нижнее - солдатка Марфа Никитина. Вы её уже знаете. Вердикт вынесен, но дело не закончено: нужно оформить реабилитацию, проследить, чтобы решение суда не обжаловали, и, возможно, помочь с возвратом детей в школу. Этим займётесь параллельно.
Зарецкий взял папки, чувствуя их тяжесть. Толстые были не просто пухлыми - они были тяжёлыми, как булыжники, и от них пахло пылью, старыми чернилами и временем.
- Разрешите вопрос, Фёдор Никифорович?
- Разрешаю.
- Почему вы сразу не дали мне все три? Почему сначала - только солдатку?
Плевако усмехнулся в бороду, поставил чашку на подоконник.
- Потому что вы бы утонули. Вы бы схватились за бумажные дела, а солдатка бы ждала. А в её деле время работает против неё. Каждый день в тюрьме - это день голода для её детей. Я дал вам её первой, чтобы вы поняли: есть дела, где промедление - смерти подобно. А есть дела, где излишняя спешка вредит. Вот и учитесь отличать. Это чутьё, Зарецкий. Ему не учат в университете. Оно приходит с опытом. Или не приходит.
Зарецкий слушал, стараясь не упустить ни слова. После процесса Марфы он начал относиться к наставнику иначе: не как к грозному экзаменатору, а как к человеку, который сам прошёл через ошибки и теперь осторожно, но твёрдо ведёт ученика.
- И ещё одно, - Плевако подался вперёд, и голос его стал тише. - Верхние дела - это не пустая формальность. Это школа. Если вы научитесь видеть человека за векселями - вы станете адвокатом. Если нет - останетесь писарем. А писарей у нас и без вас хватает.
Он махнул рукой, отпуская ученика. Зарецкий вышел, прижимая папки к груди. В приёмной уже толпились посетители. Секретарь, горбоносый старик в очках, встретил его кивком.
- Господин Зарецкий, сегодня принимаете вы. Фёдор Никифорович велели. Вот первые трое. - Он протянул три карточки с именами. - Начинайте.
Зарецкий сел за свободный стол в углу приёмной. Сердце колотилось. Это был его первый день самостоятельного приёма - пусть и под незримым присмотром Плевако. Он оглядел ожидающих. Их было человек десять, и каждый пришёл со своей бедой.
Первым подошёл мастеровой с подбитым глазом. Он был коренаст, в залатанном полушубке, руки - в ссадинах и мозолях.
- Никифор Квашнин, барин. Плотник с Пресни. - Он мял в руках шапку. - Третью неделю хозяин денег не платит. Я к нему пришёл, а он меня - с лестницы. Вот, видите? - Он указал на синяк. - И жену с детьми кормить не на что. Что делать, ума не приложу.
Зарецкий записал адрес, имя хозяина, расспросил о деталях: был ли договор, есть ли свидетели, платил ли хозяин раньше. Оказалось, что договора не было - только честное слово. Зарецкий объяснил, что без письменного соглашения дело сложное, но можно попробовать через мирового судью. Плотник ушёл, кланяясь, хотя в глазах его читалось сомнение.
Следом подошли две старухи в одинаковых тёмных платках. Они держались за руки, но было видно, что каждая тянет в свою сторону. Спор шёл из-за наследства - комода красного дерева, оставшегося от покойной сестры. Одна утверждала, что комод обещан ей лично при жизни сестры. Вторая - что комод должен быть продан, а деньги поделены поровну. Зарецкий терпеливо выслушал обеих, записал детали, пообещал разобраться. Старухи ушли, переругиваясь шёпотом.
Затем подошёл молодой человек в потёртом сюртуке. Он нервно теребил шляпу, оглядывался.
- Господин адвокат, я по делу о долгах. Мой отец умер, оставив векселя на три тысячи. Я студент, денег у меня нет. Кредиторы грозят описать имущество. Помогите.
Зарецкий записал и его. Поток посетителей не иссякал: вдова с жалобой на соседа, перегородившего проход к колодцу; лавочник, у которого полиция изъяла товар по ложному доносу; старый солдат, требующий пенсию за увечье. К полудню Зарецкий исписал десять листов заметками, адресами, вопросами. Он чувствовал, как голова идёт кругом, но вместе с тем - странное воодушевление. Каждый из этих людей видел в нём надежду. И он не имел права их подвести.
Когда поток иссяк, он выдохнул и откинулся на спинку стула. Секретарь подошёл, поставил перед ним стакан холодного чая.
- Ничего, привыкнете. У Фёдора Никифоровича в иной день до вечера народ стоит. И всем нужно помочь.
Зарецкий кивнул. Он разложил перед собой три папки Плевако и понял: приёмная работа - это лишь верхушка айсберга. Настоящая битва начнётся сейчас, когда он откроет эти синие обложки.
Первое дело - банкротство купца Селиванова. Зарецкий развязал бечёвку, раскрыл папку и погрузился в бумаги.
Купец второй гильдии Трофим Кузьмич Селиванов владел мануфактурной лавкой в Замоскворечье на Большой Ордынке. Торговал сукном, ситцем, бархатом, бумазеей - словом, держал дело крепко, на широкую ногу. В иные годы его выручка доходила до двадцати тысяч рублей. Но три года назад что-то пошло не так. Конкуренты открыли рядом две новые лавки, переманили приказчиков, демпинговали по ценам. Поставщики взвинтили проценты. Селиванов начал брать займы - сначала под проценты, потом под залог имущества. Кредиторы, почуяв запах крови, требовали возврата досрочно. В итоге долгов набралось на сорок тысяч рублей, а выручка упала до трёх тысяч в год. Суд признал банкротство. Теперь семнадцать кредиторов делили остатки имущества, и каждый тянул одеяло на себя.
Зарецкий начал с реестра кредиторов. Список был внушительный. Первым стоял банкир Ливенсон - десять тысяч под закладную на дом. Далее - купец Прохоров, четыре тысячи под векселя. Потом - мещанин Гусев, триста рублей за поставку тесьмы и пуговиц. Этот Гусев, мелкий лавочник, и был клиентом Плевако, а значит - и Зарецкого.
Он составил таблицу на трёх листах: имя кредитора, сумма, дата займа, процент, залог, дата подачи иска. Сверял даты, подписи, приложения. И наткнулся на странность.
Закладная на дом Селиванова была оформлена задним числом. В бумаге значилось двенадцатое марта, а нотариальное заверение датировалось двадцатым апреля - когда Селиванов уже официально был признан несостоятельным. Это означало, что банкир Ливенсон, возможно, не просто кредитор, а сообщник, пытающийся вывести имущество из конкурсной массы до того, как его арестуют за долги. Зарецкий перепроверил трижды, перечитал сопроводительные письма, сравнил почерк на разных страницах. Ошибки быть не могло.
Он отложил перо и задумался. Формально его задача - представлять интересы Гусева, мелкого кредитора, которому причиталось всего триста рублей. Но теперь он видел, что за спиной Гусева стоит махинатор Ливенсон, который может увести всё имущество, оставив мелких кредиторов ни с чем. Что делать? Прямо обвинить банкира в подлоге он не мог - для этого нужны были доказательства, экспертиза, свидетельские показания. Но он мог заявить ходатайство о приостановке раздела имущества до выяснения обстоятельств. Это дало бы время.
Он записал в тетради: «Селиванов. 1. Проверить закладную Ливенсона. Дата не совпадает с нотариатом. 2. Сверить даты с бухгалтерской книгой Селиванова (хранится в архиве суда). 3. Опросить соседей - когда Селивановы выехали из дома. Если до оформления закладной - значит, документ подложный. 4. Найти свидетелей, видевших Ливенсона в конторе Селиванова в апреле. 5. Составить ходатайство о приостановке раздела имущества». Он понимал: это дело не на одну неделю. Но медлить нельзя - счёт идёт на дни.
Он закрыл первую папку, потянулся, размял затёкшую шею и взялся за вторую - спор наследников Талызиных. Здесь всё было иначе: не цифры и векселя, а семейная драма, растянувшаяся на два года.
Умер богатый помещик, отставной гвардии поручик Аркадий Петрович Талызин, не оставив завещания. Его вдова, Анфиса Петровна, женщина шестидесяти трёх лет, претендовала на усадьбу в Тверской губернии, триста десятин земли и доходный дом в Москве на Остоженке. Но внезапно объявился дальний племянник из Саратова - Симеон Талызин, утверждавший, что он - единственный наследник по мужской линии. Племянник предъявил метрики, письма покойного, свидетельства саратовского нотариуса. Вдова, в свою очередь, пыталась доказать, что племянник - самозванец, и прилагала к делу показания крестьян, которые «точно помнили», что у покойного не было братьев. Дело тянулось два года, обросло встречными исками, экспертизами, жалобами в Сенат.
Зарецкий читал и чувствовал, как в нём поднимается брезгливость. Это был не спор о справедливости - это была грызня за имущество, в которой обе стороны не брезговали ничем. Племянник, судя по его письмам к поверенному, был человеком циничным и грубым: «Запросите побольше, авось вдова уступит, старая дура. Ей помирать скоро, а нам жить». Вдова, напротив, писала трогательные, почти слёзные письма о своей любви к усадьбе, о верности памяти мужа. Но среди бумаг Зарецкий нашёл записку её сестры, адресованную поверенному: «Анфису не жалейте, ей деньги не нужны, ей покой нужен. А вот нам с мужем - очень даже». И он понял: за спиной старухи стояли её родственники, которые использовали её имя для собственной выгоды.





