- -
- 100%
- +
— Поняла, — сестра заплакала, но кивнула.
Фельдшерица Тётка Нюра пришла, пощупала пульс, велела высунуть язык.
— Голодная эпилепсия, Лука. От недоедания и переутомления. Головной мозг не выдерживает.
— Лекарство есть? — спросила Маша.
— Нету. Так ничего и не везут к нам. Одно средство — жрать больше и спать дольше.
— Жрать нечего, спать некогда, — сказал Лука.
— Тогда терпи, — вздохнула тётка Нюра. — И не падай под сосну. Убьют брёвнами — никто и не заметит. Скажут: сам виноват.
***
Апрельский план спустили зверский: две тысячи кубов авиационной сосны, полторы тысячи кубов берёзы для шпал и пятьсот кубов на дрова. Лука ломал голову, как выполнить, если лошади дохнут, пилы тупятся, бабы выбиваются из сил. Нужно не меньше шестидесяти человек, а у него еле-еле сорок набирается вместе с подростками.
Янис Витолс подошёл вечером на завалинке:
— Лука, дай ссыльных на новую делянку. Я сам организую. Мужики из прибалтов — бывшие лесорубы. Немцы уже приноровились. Татарка Зарема тоже крепкая. За месяц сосну дадим.
— А паёк?
— Прибавь на сто граммов каждому. И ребятишкам нашим по горбушке.
Лука подумал. Рискованно — за перерасход продовольствия по голове не погладят. Но план — прежде всего.
К концу апреля участок перевыполнил задание на восемь процентов. Из района пришла бумага с благодарностью. Ссыльные получили по сто граммов хлеба сверх нормы. Павшую от старости лошадь разрубили на куски и раздали всем понемногу. Янис, Велта и Даце в тот вечер варили баланду с кониной — отмолодили её в нескольких водах. Позвали Луку с ребятишками.
Ели молча, за грубым столом. Позже на завалинке, когда дети убежали играть в огород, Янис выдохнул струю дыма, сказал:
— Ты, Лука, человек.
— Не человек, — ответил Лука. — Я начальник. А человека из меня работа эта выжимает по капле.
Велта, что вышла на крыльцо выплеснуть грязную воду, услышав, перекрестилась.
— А ты женись, Лука, — неожиданно выдала Велта. — И за домом, и за детьми будет кому приглядеть.
— Да кто за меня пойдёт с такой-то голодной оравой, — с горечью ответил Лука. — Да и припадки эти не скроешь уже. Вон на прошлой неделе прямо на делянке упал. Эх…
— Да ты погоди, не хнычь. Присмотрись, может, к такой, какую не всякий возьмёт.
— Кривую да хромую? — засмеялся парень.
— Ну как знать. Может сирота какая найдётся. Таким любой мужик за радость.
Лука не ответил, но мысль в голове осталась.
***
В начале июля, после сенокоса, пришла к Луке соседка — тётка Агафья, баба бойкая, языкастая. Постучала в косяк, скинула калоши у порога.
— Здорово, начальник. Дело у меня к тебе.
Лука сидел за столом, снова пересчитывал кубометры. Машка возилась у печки, Валя усыпляла Евстигнея.
— Садись, тётка Агафья, — сказал Лука, отрываясь от накладной. — Чего принесло тебя на ночь глядя?
— Ну так я по делу, говорю же, — она уселась на лавку, подобрала юбку. — Слышала, ты, Лука, ищешь себе жену. Али неправда?
Лука помолчал, покосился на Машку. Та навострила уши.
— Ну ищу, — сказал он. — Сама видишь: дома трое малых, а я на работе с утра до ночи. Машка, конечно, старается, да сама ещё не доросла.
— Вот и я про то, — тётка Агафья понизила голос. — Есть у меня на примете одна девка. Дочка свояченицы моей, из Сайгатки. Ульяшкой звать. Шестнадцать годков. Красивая, работящая — залюбуешься. И рукодельница, вяжет и вышивает — мать честная.
Лука усмехнулся невесело:
— Красивая да работящая? Что ж она за такого, как я, бедного да с кучей ребятишек, замуж пойдёт? Или получше женихи перевелись?
Тётка Агафья вздохнула, замялась, потом выложила:
— Семья у них бедная, Лука. Отец на фронте, мать — баба суровая. Шестеро детей в доме, сам понимаешь, кормить всех надо. Мать её всё хочет сбагрить с рук — нечего на шее сидеть. А тут война, женихов-то и не осталось. Вот и согласна за любого отдать, кто возьмёт, лишь бы одним ртом меньше.
Лука слушал, смотрел в окно.
— А сама она? Ульяна?
— А что сама? Девка смирная, неболтливая. Я ей говорила про тебя. Сказала: «Кабы он согласился, я б поехала. Всё равно дома у меня житья нет».
Лука долго молчал. Машка подала голос с печки:
— Лукаш, а она злая небось? Бить нас не будет?
— Не будет, — сказала тётка Агафья. — Она хоть и не больно ласковая в такой-то семье, да добрая. И с детишками управляться умеет, и с хозяйством тоже. Корову, глядишь, заведёте — детям молоко будет.
— Ладно, — сказал Лука и стряхнул с рукава крошки. — В воскресенье съезжу, погляжу.
— Вот и ладно, — обрадовалась соседка. — Вот и славно. Ты только, Лука, не робей. Она девка стоящая, не пожалеешь.
***
В воскресенье Лука запряг старую кобылу Зорьку, которую на вывозку уже не ставили, использовали для мелких нужд. Машка вышла на крыльцо проводить.
— Ты, братец, смотри, — сказала она строго. — Ежели какая непутёвая — не бери. Нам лишний рот ни к чему.
— Ладно, командирша, — усмехнулся Лука и тронул вожжи.
Дорога до Сайгатки — почти восемнадцать километров через районный центр по раскисшей после дождей колее. Зорька шла шагом, пофыркивала. Лука думал своё: что за девка, какая из себя, а главное — уживётся ли с Машкой, Валей и подслеповатым Евстигнеем?
В Сайгатке нашёл избу свояченицы тётки Агафьи. Дом был хоть и почерневший, но крепкий, видно, что рукастый мужик строил из хорошего бревна. Лука слез с телеги, зашёл в калитку, постучал. Вышла женщина лет сорока, худая, с жёсткими глазами.
— Ты, что ли, жених? — спросила без привета.
— Я, — сказал Лука, глядя на неё исподлобья и стараясь не выдать волнения.
— Ульяна! — крикнула женщина в избу. — Выходи, гляди.
Дверь отворилась, вышла девушка. Лука так и замер: и правда красивая. Росточком мала, ниже него, чёрные косички завязаны вокруг головы, лицо загорелое, а глаза тёмные — строгие, настороженные. Да и сама вся как-то сжалась, будто ждёт удара.
— Вот, — сказала мать, — Ульяшка. Забирай, коли нравится. Приданого нет, сразу говорю. Так что чем богаты.
— Здравствуйте, — сказала девушка, не поднимая глаз.
— И тебе не хворать, — угрюмо ответил Лука. — Так что, пойдёшь за меня? — спросил прямо. — У меня трое малых, мать умерла, сам на лесоучастке работаю. Живём бедно, да не хуже, чем здесь.
Ульяна подняла глаза, посмотрела на него долго, пристально.
— Пойду, — вздохнула она.
— Ну тогда вещи грузи и поехали.
Вещей оказалось немного — один небольшой потёртый сундук, оббитый жестью. Мать Ульяны стояла на крыльце, сложив руки на груди, и не сказала ни слова: ни благословения, ни «с богом».
В Гаревой всё уже знали — тётка Агафья постаралась. При въезде в деревню бабы на лавках перешёптывались, глядели с любопытством.
— Везут, везут невесту-то!
— Ишь, сундук какой, с железом.
— А сама — ничего так, видная, чернявая.
Машка первая выбежала на крыльцо, упёрла руки в боки, оглядела Ульяну с ног до головы.
— Ты кто? — спросила сурово.
— Сестра ваша теперь, — тихо сказала Ульяна. — Или нет?
— Поживём — увидим, — буркнула Машка, но посторонилась.
Валя выглянула из-за двери, держа Евстигнея за руку. Тот, белобрысый, щурился на солнце и улыбался.
Вещи занесли в дом. В сундуке оказалось совсем немного вещей — пара юбок, две кофты, перина, да ещё что-то тряпичное, бережно завёрнутое. Первым делом Ульяна ухватила веник и подмела пол — Машка и опомниться не успела. Потом поставила чугунок греться, взяла с полки у печи чистую тряпицу, перетёрла посуду. Огляделась, достала из сундука занавески с петухами — яркими, красными, с хвостами колечком и огненными гребешками — нацепила на два гвоздя над окном. Лука вошёл в избу, остановился, не сказал ни слова. Ульяна заметила его взгляд, покраснела:
— Сама вышивала, себе в приданое.
— Красивые, — сказал Лука. — Пусть висят.
Машка фыркнула:
— Ишь, расхозяйничалась!
Но Валентина захлопала в ладоши:
— Ой, как красиво! Петушки!
— Вот ещё перина, на кровать можно положить, — засуетилась Ульяна.
— Можно и на кровать, — согласился Лука и отвернулся, чтобы не увидели заалевших щёк.
— Завтра в сельсовет пойдём, надо расписаться, чтобы всё по закону. И на работу в колхоз тебя устроить надобно.
Ульяна опустила глаза:
— Как скажешь.
***
На другой день соседи, проходя мимо, заглядывали в окна. Тётка Марфа крестилась:
— Господи, богатая невеста Луке досталась! Ишь, занавески какие — петухи большущие, красивущие! Видать, приданое хорошее дали.
А молодые пришли в сельсовет к председателю. Тот сидел за столом, листал бумаги.
— А, молодёжь, — добродушно глянул он на Луку. — Чего пришли?
— Расписаться, — сказал Лука. — Жениться мы хотим.
Председатель поочерёдно посмотрел на них, снял очки, протёр.
— Сколько тебе, Лука?
— Пятнадцать.
— А тебе, девица?
— Шестнадцать, — ответила Ульяна.
Председатель вздохнул, покачал головой, будто отец родной.
— Ну что вы, робятишки? Какое жениться? Идите ещё подрастите.
— А у меня трое детей дома, Иван Кузьмич, — сказал Лука твёрдо. — Мне помощница нужна. Да и ей дома не житьё. Вы уж распишите, а мы как-нибудь.
Председатель поморщился, вздохнул, махнул рукой:
— Идите, детки, идите. Не до вас мне. Вот война кончится, вы подрастёте — тогда и распишем.
— Ульяну надо в колхоз определить.
— А это мы сделаем. Иди завтра на ферму, скажешь Глафире, что к ней в бригаду определяю, а там уж она сама решит, куда тебя поставить.
Они вышли на крыльцо. Ульяна стояла бледная, сжав губы.
— И что теперь? — спросила она дрожащим голосом.
— Ничего, — ответил Лука. — Обойдёмся без бумажки. У нас вон полдеревни не расписаны живут, и ничего.
Так и остались они жить вместе. Нерасписанные, невенчанные, связанные общим горем, общим голодом и тяжёлой работой.
***
Время шло. Лето и осень промелькнули, как один долгий день — лесосека, план, похоронки, скудный ужин при коптилке. А потом снова пришли холода.
Зима сорок третьего выдалась не такой лютой, как предыдущие зимы. Морозы редко доходили до двадцати пяти градусов, зато снегу навалило по крыши. Рабочим приходилось сначала расчищать снег вокруг каждого дерева, чтобы срубить его как можно ниже к земле. За «высокие пни» всех строго наказывали, так как это была потеря ценной древесины. Острой проблемой была нехватка одежды и обуви. Не у всех были валенки, люди работали в лаптях или обносках, обмотанных тряпками. На обед давали в основном овсяную или ячневую похлёбку и скудную порцию хлеба. Но и это Луке приходилось зубами выгрызать в районе. За шесть-семь часов светлого времени нужно было организовать работу так, чтобы люди, которые валились с ног от голода и усталости, успевали выполнить норму.
Днём Лука пропадал на делянках или в районе, споря до хрипоты с начальством, выбивая пайки для рабочих и фураж для лошадей, вечером падал на лавку и засыпал, не раздеваясь.
Еды почти не было. Картошка, выросшая на огороде, ушла в колхозный план — себе оставили мелкую, с куриное яйцо, да и ту почти съели к декабрю. Хлеб давали по карточкам: двести граммов на рабочего, сто пятьдесят — на иждивенца. Лука, как начальник, получал двести пятьдесят, но половину отдавал детям. Сам жевал сосновую заболонь — сдирал кору, вымачивал, сушил на печи. Ульяна толкла её в ступе и добавляла в тёртую картошку с лебедой. Горько, но живот набивает.
Маша работала на лесосеке с другими подростками — обрубала сучья, таскала хворост. Она исхудала так, что ключицы торчали, как у цыплёнка. Лицо её стало бледным с тёмными кругами под глазами. Лука глядел на неё, и сердце кровью обливалось.
— Машка, ты бы поела, — говорил он, отодвигая к ней свой кусок.
— Ты сам ешь, Лукаш. Тебе на делянке без сил нельзя.
— Не шуметь на меня! — строго прикрикивал на неё брат. — Я начальник, меня положено слушаться.
— Положено ему, — усмехалась Маша, но хлеб брала, делила на троих — себе, Вале, Евстигнею.
Валентина, всегда шумная и боевая, стала тихой и незаметной. Сидела на печи, шила тряпичных кукол, качала Евстигнея. Тот, подслеповатый и бледный, только и делал, что плакал от голода и от холода. Ульяна крутилась как белка в колесе. Рано утром бежала на ферму доить коров, раздавать сено, чистить навоз. Потом домой: поставить чугунок, замесить похлёбку из лебеды, зашить Машкину фуфайку. Потом снова на ферму к вечерней дойке. Возвращалась затемно.
— Ты бы хоть отдохнула, — говорил Лука.
— Да когда ж мне отдыхать-то, — отвечала Ульяна и лезла убирать за козой, которая давала молоко для Евстигнея.
Домашней скотины было — коза да десяток кур. Но с кур почти не было проку: яйца сдавали в счёт поставок государству, мясо — тоже. Себе оставляли только головы с шеями да ноги, из которых получался пустой бульон.
Лука ходил чёрный. Припадки стали чаще — раз в неделю, иногда дважды. Падал прямо на делянке, забивался в судорогах, кусал язык. Бабы уже привыкли, подкладывали варежку, чтобы не задушился. Бригадир Гришка Егоров усмехался:
— Вот начальничка-то выдали, припадочного, — и сплёвывал в снег.
Ссыльные молчали, чтобы не нарываться на месть бригадира, но сочувствовали и тоже помогали — Янис придерживал голову, немец Карл Рихтер совал в рот деревянную ложку, которую Лука всегда носил в кармане.
— Плохо, Лука, — говорил Янис. — Тебе лечиться надо, отдыхать.
— Кто за меня лес будет сдавать? — отвечал Лука, вытирая окровавленные губы.
Однажды он упал на снегу у штабеля, забился так, что бабы с трудом удержали. Довезли до конторы, Ульяну позвали с фермы. Она прибежала, села рядом на колени, взяла его голову в руки.
— Лука, миленький, очнись. Дети дома ждут.
Он открыл глаза, мутные, мокрые.
— Уля… — прошептал. — План… сосну не сдали…
— Ну его, твой план, — сказала Ульяна, и это было впервые, когда она сказала против работы. — Живой бы остался.
Она помогла ему подняться, посадила на старый диван у стены, напоила тёплой водой. Сама заплакала тихо, чтобы не видел.
***
Недели через две, в конце декабря, в Гаревую приехал уполномоченный из района. Звали его Пётр Иванович, средних лет, с портфелем и строгим лицом. Пришёл прямо в контору, когда Лука заполнял отчёты.
— Суханов? — спросил он, не здороваясь.
— Я, — Лука поднял голову.
— Инспектор РОНО. У вас дома трое детей, не достигших четырнадцати лет. Маша, Валентина, Евстигней. Мать умерла. Отец умер тоже. Кто за ними присматривает?
— Я, — сказал Лука. — И жена моя, Ульяна.
Пётр Иванович заглянул в бумаги, поджал губы.
— Жена? В сельсовете вы не расписаны. Так что она — посторонний человек. Вы сами, Суханов, несовершеннолетний. Плюс — у вас эпилепсия.
Откуда он знал про эпилепсию? Лука похолодел — точно опять бригадира Егорова донос.
— Как вы можете обеспечивать детей? — продолжал инспектор. — Рацион, одежда, жильё. По нормативам — не обеспечиваете.
— Да какие нормативы, война же! — Лука вскочил. — Все так живут! И дети — они мои!
— Закон есть закон, — отрезал Пётр Иванович. — Дети подлежат изъятию и направлению в детский дом, сначала в Молотов, а там куда распределят. Я сегодня составлю акт, а завтра приедет машина.
Лука побелел, как снег за окном.
— Не отдам, — хрипло сказал он. — Это мои брат и сёстры. Мать умирала, наказывала беречь.
— Беречь надо по-человечески, — инспектор надел шапку. — А вы их уморить голодом хотите. В детдоме кормят и учат.
А потом, чуть смягчившись, добавил:
— Неужели вы не хотите вашим детям лучшей жизни, более сытой и спокойной? После войны станет легче жить, заберёте.
Лука ничего не ответил, стоял, понурив голову. Инспектор вышел, оставив Луку одного в нетопленой конторе.
***
Лука пришёл домой тихий, сел за стол, уронил голову на руки. Ульяна присела рядом с ним.
— Что, Лука? Что случилось?
Он рассказал, с трудом шевеля губами. Машка, которая собралась доставать котелок из печи, услышала — выронила ухват.
— Куда… куда нас? Мы не поедем!
— Не поедете, — сказал Лука, не поднимая глаз. — Увезут.
— А ты? Ты позволишь? — Машка подбежала к нему, трясла за плечо. — Лукашка, ты же старший! Защити!
— Не могу, — выдохнул он. — По закону я несовершеннолетний, мне шестнадцать только. И припадки у меня. И не расписаны мы. Ничего не могу.
Валя заплакала, прижимая к себе Евстигнея. Тот не понимал, только таращил подслеповатые глаза и шептал: «Не поедем, не поедем».
Ночь не спали. Ульяна собрала узелки — каждому по смене белья, краюшку хлеба да по картошине в дорогу. Лука сидел на лавке, смотрел в стену. Потом встал, достал из короба гармонь, которую давно уже забросил. Провёл пальцами по ладам, растянул меха и заиграл свою любимую песню. После вступления запел громко, надрывно, как перед смертью:
— Расцветали яблони и груши, поплыли туманы над рекой…
— Выходи-ила на берег Катюша, — подхватили ребятишки, как раньше, хором, — на высокий берег на крутой.
Лука играл, сильно притопывая правой ногой, отчего гармошка подскакивала на колене. Слёзы катились по его щекам, но он их не замечал и пел, пел, пока голос не охрип. Но и потом, охрипшим голосом пел ещё песни, какие знал, словно не хотел, чтобы начинался новый день. Ребятишки сидели рядом и голосили во всю силу, напрягая жилы на горле и глотая слёзы.
Утром приехал грузовик — полуторка с тентом, облезлая, дымящая. Инспектор сидел в кабине рядом с шофёром.
Детей вывели на крыльцо: Маша зло молчала, сжалась; Валя ревела навзрыд, тянулась к Луке; Евстигней повис на Ульяниной юбке и не отпускал.
— Уля, я не хочу! Мама, Уля!
— Не плачь, маленький, — Ульяна погладила его по голове, голос срывался. — Всё будет хорошо, надо потерпеть…
Соседи повылазили смотреть. Тётка Марфа крестилась, бабы плакали. Янис с Велтой стояли у своего крыльца, и Велта утирала глаза фартуком.
Пётр Иванович вышел из кабины, помялся, махнул рукой Луке:
— Садите детей в машину да поскорей. Нам ещё в Фоки ехать за другими детьми.
Лука подошёл к детям. Обнял всех троих сразу — сколько его худые руки могли обхватить.
— Я найду вас, чего бы мне ни стоило. После войны найду, обещаю.
Маша смотрела на него снизу вверх, уже не маленькая девочка со взрослыми глазами.
— Найди, Лукашка. Мы подождём.
Он поцеловал её в лоб, Вальку в макушку, прижал Евстигнея к груди. Потом отступил.
Ульяна подвела детей к машине, помогла забраться в кузов, подала узелки. Маша села на доску, обхватила колени, уставилась в одну точку. Валя всё плакала, а Евстигней, зажатый с двух сторон сёстрами, тихо шмыгал носом.
Дверца хлопнула. Грузовик затарахтел, чихнул, поехал по ухабам. Лука стоял, не шевелясь, пока машина не скрылась за поворотом. Потом пошёл в дом, сел за стол, взял накладную и долго смотрел на неё невидящими глазами.
Ульяна вошла, встала рядом, положила руку на плечо.
— Мы их найдём, Лука. После войны.
— Найдём, — глухо сказал он. — Если сам не сдохну.
Он не сдох. Но искал их потом почти семь лет.
***
До конца войны Лука продолжал работать начальником лесоучастка. Припадки не прекращались, но он научился с ними жить. После Победы вернулись мужики, прислали нового начальника. Лука сдал дела — документы в порядке, недосдач нет. Его оставили работать в конторе, он заполнял бумаги, вёл счета. Нервотрёпки стало меньше, здоровье немного поправилось.
Все эти годы он каждый месяц писал запросы: в исполком и РОНО, в Молотов, в Бугуруслан Оренбургской области, где хранилась картотека на всех эвакуированных детей, в Красный крест, во все инстанции, какие могли пролить свет на судьбу детей. Ему отвечали, что дети были эвакуированы в Сибирь, адрес утерян. Потом — что детдом расформирован. Потом — «сведений не имеется».
Через шесть лет, когда надежда почти угасла, кто-то надоумил: «Напиши в „Пионерскую правду“. Там печатают списки потерянных, ищут родственников».
Через несколько месяцев пришло письмо из Сибири — Маша работала на заводе в Новосибирске. Газету со статьёй ей принесла женщина из цеха, увидела знакомое имя. Ещё через пару месяцев нашлась и Валя. Она училась в техникуме в Кемерово.
Девчонки вместе приехали к нему только через пять лет. На станции Лука обнял их, долго плакали, не могли сдвинуться с места. Две недели пролетели незаметно. Потом опять прощания, но теперь уже не навсегда.
Евстигнея Лука искал ещё четырнадцать лет. Тот был слишком маленьким, мало что осталось у него в памяти. Его распределили в интернат для инвалидов. А когда получал паспорт, то изменил имя на Николай — имя Евстигней не нравилось ему. Но и его Лука нашёл — помогла передача Агнии Барто. Вспомнил Евстигней, как пели «Катюшу» в день прощания.
***
Сколько было таких детей, что рано повзрослели, что трудились наравне с большими мужиками, что несли на своих худеньких плечах ответственность за семью, за Победу, за Родину! Они не получили награды, потеряли здоровье, пережили голод, холод, смерть, но не отступили и продолжили жить дальше. Жить честно и просто.
А уральский лес всё так же шумит. Он помнит всё, что было. И мы должны помнить.
Светлана Нагибина

«Страстная боль, последний снег…»
Страстная боль, последний снег, Душа цепляется былого, Но тайна времени благого Открыта всем — весна, Четверг1. Останки снега на стерне, Как жалки стужи одеянья, За миг вчерашнего страданья Родится колос в ячмене. Студёный ветер, тучам брат, Искал вдоль пашен Божью милость, В нём сердце грешное ютилось И пело жизнь у Царских врат. Ходила баба по стерне, Стянув апрельский ветер шалью, Морозно бирюзовой далью Молилась баба обо мне.«Март ушёл по-стариковски тихо…»
Март ушёл по-стариковски тихо, Так уходит мирный человек. Гонит сон апрельская чудиха, Треснул лёд отяжелевших рек. Сер и тих провинциальный город, Моет пену снежную со щёк Дождь весенний, хмурится Аврора, Ярость нег не выждалась ещё. Утро тихо, каркают вороны, Как у стен Донского в ноябре, Не душеприказчиковы стоны — Крест до неба, рана на ребре. Боль. Страстная. Пасхи ожиданье. Жизнь проклюнется из ничего. Вновь своё цветастое скитанье Примут дни от Бога своего. Юн апрель, отверстая природа Гонит жизнь в провинциальный град Отголоском ветра — карагода2, Гулкой тишиной Донских оград.«Вытянулось небо, распрямилось…»
Вытянулось небо, распрямилось, На носочки встало, побрело. Марта новорожденного милость Да ручьёв звенящее тепло Кланяются небу неуклюже Под закат распахнутого дня. Я иду, не замечая лужи, Я сегодня паводку родня. Без замков и даже шпингалета Деревенской радости полна, Шлёпает по лужам в город света Девочка вчерашняя, весна. То вчера, а ныне величава, Снег смывая струйками ручьёв, Оперяется к полёту пава, И в её дыхании — любовь. Тёмным локоном ручьи на солнце, И журчит в них нетерпенье бурь. Павушка сверкает и смеётся, К ней бредёт высокая лазурь. Встретились на сумеречном вдохе, А расстаться не хватило сил. Старый сон пластмассовой эпохи, Талый снег, распутица, акрил.



