- -
- 100%
- +
— Сколько шансов?
— Шестьдесят на сорок. В нашу пользу. Если эксперт хороший — семьдесят на тридцать. Но гарантий нет. Гарантий в суде не бывает. Кто вам обещает гарантию — тот врёт.
— Сколько стоят ваши услуги?
Корнеева посмотрела на Лизу. Потом на меня.
— Дело сложное. Долгое — полтора года минимум. Противная сторона богатая. Адвокаты у них дорогие. Мне нужно будет работать плотно — не одно заседание в месяц, а подготовка, ходатайства, экспертизы, встречные иски. Это не «прийти в суд и сказать речь». Это война на бумаге. — Она помедлила. — Миллион. Половина сейчас, половина по результату. Если проиграем — вторую половину не платите.
Миллион. Пятьсот сейчас, пятьсот потом. Плюс триста на экспертизу. Итого — восемьсот из полутора миллионов, которые у нас есть.
Останется семьсот тысяч. На жизнь. На полтора года.
Семьсот тысяч на троих — на меня, на Лизу (она тоже не работает, как я понял), на Никифора Палыча. Это тридцать девять тысяч в месяц на человека. Можно. Если не болеть, не ломаться и не есть ничего, кроме сырников Никифора Палыча и пиццы за пятьсот рублей.
— Согласен, — сказал я.
— Быстро, — сказала Корнеева.
— У меня нет времени думать долго.
— Это правильно. Клиенты, которые думают долго, обычно думают не о деле, а о том, как бы мне не заплатить. Вы, я вижу, не из таких.
— Не из таких.
— Хорошо. — Она достала из ящика бланк договора — напечатанный, видимо, заранее, универсальный, с пустыми полями для фамилии и суммы. Вписала от руки. Подписала. Протянула мне. Я подписал.
— Теперь к делу, — сказала она, убирая договор. — Ещё одно. Не по вашему делу — параллельно. «Шуйский Капитал» я уже знаю. Два года назад ко мне приходила женщина. Пятьдесят четыре года, учительница начальных классов. Нина Павловна — фамилию скажу, если будет нужно. Её муж взял займ у «Шуйский Капитал» под залог квартиры. Двушка в Медведково, ничего особенного — сорок восемь квадратов, хрущёвка. Муж умер через год. Инфаркт. Займ перешёл к ней как к наследнице — автоматически, по закону. Она пришла ко мне с документами, и я увидела тот же рисунок: тот же нотариус, та же схема, те же пени за просрочку, то же «мы готовы простить, если вы отдадите квартиру». Квартира стоила двенадцать миллионов. Долг — пять с половиной. Они хотели забрать двенацатимиллионную квартиру за пять с половиной.
Она помолчала.
— Я тогда не взяла дело. У неё не было денег — совсем. Учительская зарплата, пенсия мужа — которой больше нет. Она плакала у меня в кабинете — вот на этом диване, где вы сейчас сидите. Я дала ей телефон бесплатной юридической помощи и извинилась. Она ушла. Я потом узнала — квартиру она отдала.
Тишина.
Прецедент на подоконнике перевернулся на другой бок.
— Мне стыдно за это дело, — сказала Корнеева спокойно. — Не потому что я была неправа — я адвокат, я работаю за деньги, это нормально. А потому что я видела схему и ничего не сделала. Два года назад. Если бы я тогда копнула — может быть, ваш брат не подписал бы свой договор.
— Вы не могли знать.
— Не могла. Но могла копнуть. И не копнула.
Она посмотрела мне в глаза.
— Поэтому ваше дело я возьму не только за деньги. Мне нужно закрыть эту историю. Для себя.
Я кивнул.
— Марина Вадимовна. Контакт той женщины — Нины Павловны — у вас есть?
— Есть. Вам зачем?
— Мне нужны люди, которых Шуйские обидели. Чем больше — тем лучше. Не для суда. Для другого.
— Для чего — другого?
Я думал три секунды. Корнеева была из обычного мира. Объяснять ей про Совет родов — значит объяснять про роды, дары, землю, огонь. Это долго. И это, возможно, ей не нужно.
— Пока не могу сказать. Но это законно. И это поможет не только мне — поможет всем, кого они обобрали.
Корнеева молчала. Смотрела.
— Ладно, — сказала она наконец. — Дам. С условием: вы ей не врёте. И вы её не используете. Она не ресурс, не свидетель и не инструмент. Она учительница. Пятьдесят шесть лет — два года прошло. Одна в хрущёвке. У неё кот, герань на окне и фотография мужа на холодильнике. Я у неё была однажды — после того как не взяла дело. Приехала, привезла торт. Сидели, пили чай. Она не обижалась. Она вообще не из тех, кто обижается. Она из тех, кто терпит.
— Я не буду её использовать.
— Хорошо.
Она достала из ящика визитницу — старую, потрёпанную, набитую визитками и бумажками. Нашла листок. Написала на нём имя и номер. Протянула мне.
Горчакова Нина Павловна. +7...
Горчакова.
Фамилия зацепила что-то — не в чужой памяти, не в бухгалтерской, а в этой, новой. Что-то из «Уложения»? Что-то из папок отца? Я листал в голове страницы, которые прочитал за последние дни, — и не мог поймать. Горчаковы. Горчаков. Где-то было. Где — не помнил.
Но записал. И подчеркнул.
На Покровке было холодно и солнечно.
Тот редкий московский октябрьский день, когда небо чистое, воздух прозрачный, и город выглядит почти красиво — если не смотреть на тротуары.
Лиза закурила. Стояла, прислонившись к стене дома, и курила молча. Я стоял рядом.
— Корнеева тебе понравилась? — спросила она через минуту.
— Да. Она из тех, кто не притворяется.
— Она злая и честная. Таких мало. — Лиза выдохнула дым в сторону, чтобы не на меня. — Когда она мой развод вела — ну, расторжение помолвки, формально, — она мне в первый же день сказала: «Лиза, ваш жених — козёл, но по закону он прав. Мы проиграем, но проиграем красиво». Мы проиграли красиво. И жених после этого сам отказался.
— Почему?
— Потому что Корнеева на суде сказала про него такое, что он решил: лучше уйти, чем слушать дальше.
Я улыбнулся. Впервые за несколько дней.
— Сеня, — сказала Лиза. — «Для другого» — это про Совет?
— Да.
— Ты его реально хочешь поднять? Тридцать три года не собирался — а ты соберёшь?
— Хочу. Но сначала — Салтыков. Без председателя Совет — просто пять человек в комнате. С председателем — это орган, у которого есть полномочия по Уложению.
— И как ты его найдёшь?
— Уже нашёл.
Лиза повернулась.
— Когда?
— Вчера ночью. Пётр Ильич Салтыков — бывший председатель — умер в девятнадцатом году. Но у него есть внук. Дмитрий Алексеевич Салтыков. Тридцать один год. Зарегистрировал ООО «Салтыков Консалтинг» в двадцать первом. Юридический адрес — Старосадский переулок, дом четыре.
— Старосадский — это
— Пять минут от нашего дома.
— Пять минут, — повторила она. — Внук председателя Совета родов живёт в пяти минутах от нас.
— Или работает. Юридический адрес — не всегда место жительства. Но это начало.
— Ты к нему пойдёшь?
— Пойду обязательно.
— Когда?
Я посмотрел на часы. Половина двенадцатого.
— Завтра. Сегодня — выписка. Лиза, ты обещала Корнеевой привезти через час.
— Чёрт. Да. Еду.
Она развернулась, потом остановилась.
— Сеня.
— Что?
— Ты неделю не спишь нормально. Ешь через раз. Вчера — Тверская, сегодня — нотариус и адвокат. Собираешься поднять Совет, найти Салтыкова, обзвонить жертв Шуйских, прочитать трёхсотстраничное «Уложение» и заработать шестьдесят семь миллионов за полтора года. Тело у тебя одно, Сеня. И оно не железное.
— Знаю.
— Тогда сегодня — домой, обед, сон. Минимум четыре часа. Обещай.
— Обещаю.
— Не врёшь?
— Не вру.
Она посмотрела на меня — долго, оценивающе, как смотрят сёстры, которые не верят братьям, но хотят верить.
— Ладно, — сказала она. И ушла.
Я не пошёл домой сразу.
Сначала — Прохор Гаврилыч.
Я сел на скамейку у церкви на Покровке — старой, красной, с белыми наличниками — и позвонил.
— Барин, — сказал он. — Слушаю.
— Прохор Гаврилыч. Салтыковы. Слышали о таких?
Голос старосты изменился. Не интонационно — тембрально. Как будто он подобрался.
— Салтыковы, — повторил он. — Это старый род, барин. Очень старый. Огонь. Одни из сильнейших — в прошлом. Пётр Ильич Салтыков — его ещё дед моего деда знал. Они с Воронцовыми были в нейтралитете. Не враги, не друзья. Но уважали.
— А с Шуйскими?
— С Шуйскими — сложно. Огонь с огнём не всегда ладят. Шуйские — младший огонь, Салтыковы — старший. В старые времена Салтыковы были над Шуйскими. Потом — поравнялись. Потом Шуйские поднялись, Салтыковы подсели. Как бывает.
— А сейчас?
— Пётр Ильич умер, барин. Я слышал — года три или четыре назад. Кто после него — не знаю. Слышал, что наследники спорили. Это плохо — когда наследники спорят, род слабеет. Огонь без единства гаснет.
— Внук. Дмитрий. Тридцать один год. Консалтинг.
— Не знаю такого. Но если Салтыков — значит огонь. Значит дар есть. Огонь по крови идёт — как и земля. Не пропускает.
— Спасибо, Прохор Гаврилыч.
— Барин.
— Да?
— Если вы хотите собрать Совет — Салтыковы правильное начало. Огонь и земля — это связка. Всегда была. В Уложении написано: земля без огня — холодная, огонь без земли — бездомный. Вместе — сила. Порознь — полсилы.
— Понял.
— И ещё, барин.
— Да?
— Осторожно с огнём. Салтыковы — не злые. Но горячие. Если молодой Салтыков — внук Петра Ильича — если он похож на деда, то он гордый. Очень гордый. К гордым нельзя приходить с просьбой. К гордым приходят с предложением.
— Я приду с предложением.
— Тогда удачи, барин.
Я убрал телефон. Посидел ещё минуту.
Церковь на Покровке была старая — XVII век, если я правильно помнил из чужой памяти. Красная, нарядная, с белыми кокошниками. Вокруг неё ходили туристы и фотографировали. Один мужик в наушниках пробежал мимо — утренняя пробежка в двенадцать дня, московская классика.
Я думал о Салтыкове.
Тридцать один год. Внук председателя Совета. Огненный род. Зарегистрировал ООО «Консалтинг» в Старосадском переулке. Что это значит? Что он пытается жить в обычном мире — как обычный бизнесмен, без родовых игр? Или что он использует консалтинг как прикрытие для чего-то связанного с родами? Или что он просто не нашёл себе другого дела и занимается тем, чем занимаются все молодые москвичи с образованием и без идей, — консалтингом?
Я не знал.
Но я знал одно: Прохор Гаврилыч сказал «к гордым приходят с предложением».
У меня пока не было предложения. Была — нужда. А нужда — это просьба. А просьба — это слабость.
К Салтыкову я приду, когда у меня будет не просьба, а обмен. Когда я смогу ему дать что-то, чего у него нет. Что-то, что ему нужно.
Что ему нужно — я узнаю. Через ЕГРЮЛ, через Росреестр, через базу судебных решений. Через те инструменты, которые у меня есть и которые работают лучше любого магического дара.
Завтра.
А сегодня — домой.
Я дошёл до Колпачного за двенадцать минут. Не за десять — ноги гудели, и я шёл медленно, останавливаясь у каждого светофора, хотя мог перебежать.
Тело сообщало: хватит. Пора платить по счетам.
Дом 7. Латунная цифра.
Бергамот в прихожей. Тишина. Никифор Палыч — в фартуке, с половником.
— Барин. Обед.
— Что на обед, Никифор Палыч?
— Щи из свежей капусты, с говядиной. На второе — сырники. Без изюма. На третье — компот из сухофруктов, варил с утра.
Я снял куртку. Снял серый галстук. Повесил на крючок. Галстук висел рядом с пуховиком — серый на чёрном, как визитная карточка человека, у которого в гардеробе два предмета одежды и оба рабочие.
— Никифор Палыч.
— Слушаю, барин.
— Спасибо.
— Не за что, барин.
— Нет. Спасибо — не за щи. Спасибо — вообще.
Старик посмотрел на меня. Помедлил.
— Кушайте, барин, — сказал он. — Потом благодарить будете. Когда щи остынут — я расстроюсь, и благодарность не поможет.
Я пошёл есть.
Щи были горячие, густые, с крупными кусками говядины. Капуста — мягкая, но не расползшаяся, на той границе, когда ещё чувствуется текстура. Бульон — тёмный, наваристый, с лавровым листом.
Я ел медленно. Первый раз за неделю — медленно. Не торопясь, не на ходу, не между двумя звонками. Просто сидел за столом в гостиной, ел щи и смотрел в окно. За окном старая липа качала голыми ветвями. Небо было чистое — на сколько хватит, непонятно, но сейчас — чистое.
После щей — сырники. Без изюма. С ложкой сметаны.
После сырников — компот. Тёплый, с кусочками кураги.
После компота я сидел минут пять и ничего не делал. Просто сидел.
Потом встал, дошёл до дивана в кабинете отца, лёг, укрылся пледом и заснул.
Проспал шесть часов.
Без снов, без пробуждений, без тревоги.
Шесть часов — первый нормальный сон за десять дней.
Когда проснулся — было темно. За окном горел фонарь. На столе — чашка чая, накрытая блюдцем, чтобы не остыл. Рядом — записка почерком Никифора Палыча: «Елизавета Сергеевна звонили. Выписку отвезли Корнеевой. Всё в порядке. Спите, барин».
Я выпил чай. Он всё-таки остыл, но это было неважно.
Сел за стол. Открыл ноутбук.
Набрал: «Салтыков Дмитрий Алексеевич ЕГРЮЛ».
И начал работать.
К полуночи я знал о Дмитрии Салтыкове следующее:
ООО «Салтыков Консалтинг» — выручка за прошлый год: четыре миллиона двести тысяч. Для консалтинговой компании — мало. Очень мало. Один человек, без сотрудников, без офиса (юридический адрес — квартира). Налоги уплачены, долгов нет, но и прибыли — кот наплакал.
Квартира в Старосадском — собственность, перешла по наследству от деда в 2020-м. Кадастровая стоимость — двадцать три миллиона. То есть не бедствует, но и не шикует.
Судебные дела — одно. Дмитрий Салтыков против Алексея Салтыкова (отца). Спор о наследстве, 2020-2021 год. Решение суда: в пользу Дмитрия. Квартира в Старосадском — ему. Отцу — загородный дом в Подмосковье и коллекция антиквариата.
Отец и сын судились за наследство деда. Это плохо — значит, в семье раскол. Прохор Гаврилыч прав: когда наследники спорят, род слабеет.
Социальные сети — пусто. Ни ВКонтакте, ни Фейсбука, ни Инстаграма. Либо не ведёт, либо под другим именем. В наше время отсутствие соцсетей — это либо принцип, либо паранойя, либо человеку нечего показывать.
Одна фотография — в статье «Коммерсанта» о наследственном споре. Молодой мужчина, тёмные волосы, резкие черты лица, взгляд прямой. Не улыбается. На фотографии — у здания суда, в пальто, один.
Один.
Это слово зацепилось.
Я посмотрел ещё раз на всё, что нашёл. Маленькая компания. Квартира от деда. Суд с отцом. Нет соцсетей. Нет упоминаний в прессе, кроме наследственного дела. Нет друзей, партнёров, коллег — по крайней мере, в публичном пространстве.
Дмитрий Салтыков, тридцать один год, внук председателя Совета родов, наследник огненного рода, — был, похоже, один.
Совсем один.
Как и я — десять дней назад.
Я закрыл ноутбук.
К гордым приходят с предложением, сказал Прохор Гаврилыч.
Предложение у меня теперь было.
Не деньги. Не власть. Не защита.
Предложение было проще и, может быть, ценнее.
Компания.
Я выключил лампу и лёг спать.
Завтра — Старосадский переулок. Дом четыре.
Пять минут пешком.
Глава 11. Огонь
Старосадский переулок начинался от Покровки и уходил вниз, к Солянке, — узкий, кривой, с булыжной мостовой, по которой машины ехали со скоростью пешехода, потому что иначе можно было оставить подвеску между камнями. Переулок был старый, тихий, из тех, которые в путеводителях называют «атмосферными», а в жизни — просто тёмными и неудобными.
Дом четыре стоял в середине переулка — жёлтый, трёхэтажный, с облупившейся штукатуркой и кованым балконом на втором этаже. На балконе стояло пустое кашпо и лежал одинокий окурок. Подъезд — без домофона, дверь приоткрыта, внутри: запах сырости и старой краски.
Я зашёл.
Квартира Салтыкова была на третьем этаже — я знал это из Росреестра. Дверь — обычная, металлическая, без визиток и табличек. На коврике перед дверью — следы мужских ботинок, крупный размер. И ещё — пепельница. Прямо на полу, у стены. Полная окурков. Человек курил у своей двери, не выходя на улицу.
Я позвонил.
Тишина. Долгая — секунд двадцать.
Потом за дверью — шаги. Тяжёлые, медленные. Не шаркающие, а просто тяжёлые, как ходят крупные люди, которые не торопятся.
Дверь открылась.
Дмитрий Салтыков оказался большим.
Не толстым, большим. Метр девяносто с лишним, широкие плечи, крупные руки. Тёмные волосы — длинные, до плеч, собранные в небрежный хвост. Лицо — резкое, скуластое, с тёмной щетиной по типу «мне плевать, когда я брился в последний раз». Глаза — карие, тёмные, глубоко посаженные. Под глазами — круги. Не болезненные, а усталые, хронические, из тех, что появляются не от одной бессонной ночи, а от того, что человек давно живёт не так, как хотел бы, и привык к этому.
Одет он был в чёрную футболку, серые спортивные штаны и тапочки. На футболке — надпись «I survived another meeting that could have been an email». Тапочки были рваные.
Он стоял в дверном проёме, заполняя его целиком, и смотрел на меня сверху вниз — не угрожающе, а просто потому что был на полголовы выше.
— Да? — спросил он.
Голос у него был низкий, хрипловатый, с лёгкой ленцой. Голос человека, которого разбудили, хотя он не спал.
— Дмитрий Алексеевич?
— Кому Дмитрий Алексеевич, кому Дима. Вы кто?
— Арсений Воронцов.
Пауза. Короткая — меньше секунды. Но я её увидел. Увидел, как у него чуть дрогнули зрачки, от узнаваниямоей фамилии.
— Воронцов, — повторил он. — Земля.
Это было утверждением. Он знал, кто такие Воронцовы. Знал, что «земля». Значит, в мире родов он не новичок и не посторонний.
— Земля, — подтвердил я.
Он постоял ещё секунду. Потом отступил вглубь квартиры, не говоря «заходите» — просто отступил. Это было приглашение. Молчаливое. Для тех, кто понимает.
Я вошёл.
Квартира Салтыкова была большая — метров восемьдесят, может, больше — и почти пустая.
Это была не квартира в стиле «минимализм», а именно пустая. Как будто человек въехал два года назад и не успел (или не захотел) обставить. Прихожая — голая вешалка, одна куртка, одна пара ботинок. Коридор — голые стены, на одной — след от картины, которую сняли и не повесили другую. Гостиная — большая комната с высоким потолком и двумя окнами на переулок. В комнате стояли: стол (письменный, большой, завален бумагами и ноутбуком), кресло (одно), диван (старый, кожаный, продавленный), книжный шкаф (полупустой — книги стояли на двух полках из шести, остальные были голые). На полу — ковёр, тоже старый, с восточным рисунком, с потёртостями в центре.
И — камин. Настоящий, кирпичный, в углу гостиной. Нерабочий — заложен, труба, видимо, закрыта. Но на каминной полке стояли три вещи: фотография старика (Пётр Ильич, я узнал — из некролога в «Коммерсанте»), свеча — толстая, красная, оплавленная, — и пепельница. Ещё одна. Тоже полная.
Салтыков курил много. Это было видно по квартире — запах табака въелся в стены, в обивку дивана, в ковёр. Не свежий, не утренний, а постоянный, как фоновый шум. Человек, который курит так, — курит не от удовольствия. Курит, потому что не знает, что ещё делать с руками.
— Садитесь, — сказал Салтыков, кивнув на диван. — Кофе?
— Если есть.
— Есть. Растворимый. Нормального не держу — пью много, нормальный разорит.
Он ушёл на кухню. Я сел на диван. Диван был глубокий, и я провалился — не как на диване Корнеевой, где торчала пружина, а мягко, целиком, как в яму. Диван обволакивал так, что встать с него было не легко.
Из кухни доносился звук чайника и тихое бормотание — Салтыков, кажется, разговаривал сам с собой. Или с чайником.
Я смотрел на комнату.
Бумаги на столе. Я видел их с дивана — не читал, но видел: папки, распечатки, один толстый конверт, не вскрытый. На экране ноутбука — таблица в Excel, с цифрами. Консалтинг. Работает.
Книги на полке. Я разглядел корешки: юридическая литература, два тома Гражданского кодекса, «Корпоративные финансы» Брейли и Майерса, «Мыслить быстро и медленно» Канемана, роман Пелевина (какой — не разобрал) и одна книга без подписи на корешке — старая, в тёмном переплёте, по размеру и виду похожая на моё «Уложение».
У Салтыкова было своё «Уложение». Или что-то похожее.
Он вернулся с двумя кружками. Одну — мне. Кофе действительно был растворимый, крепкий, чёрный, без сахара.
Салтыков сел в кресло напротив. Закинул ногу на ногу. Достал из кармана спортивных штанов пачку сигарет и зажигалку.
— Курите? — спросил он, доставая сигарету.
— Нет.
— А я буду. — Он закурил. Не извинился и не спросил разрешения. Это была его квартира, и в его квартире он делал что хотел.
Он затянулся, выдохнул облако дыма в потолок и сказал:
— Воронцовы. Земля. Колпачный переулок, если не ошибаюсь. Сергей Андреевич — глава. Умер в семнадцатом. Наследник — сын. Арсений. То есть вы.
— Я.
— Мой дед вашего отца знал. Они пересекались. Нечасто — раз в несколько лет. На каких-то сборах, о которых мне никто не рассказывал, потому что мне было четырнадцать и меня в эти разговоры не допускали. Но я помню — дед вашего отца уважал. Говорил: «Сергей — из настоящих. Последний, может быть».
— Он был прав.
— Может быть. — Салтыков затянулся. — Так зачем пришли, Арсений?
Прямо. Без церемоний. Огонь.
— Длинная история. Расскажу?
— Рассказывайте. Мне торопиться некуда.
Он сказал «некуда» без горечи — как факт. Так говорят люди, которые давно смирились с тем, что их день не забит встречами.
Я рассказал.
Всё. Не как Корнеевой — без фильтра. Договор, кома, чужая память, амнезия, Шуйские, Лопухин, архив отца, Тверская, часовня, земля, которая заговорила, «Уложение», Голицын, отмена надписи, двадцать два дела, статья 11.4, тройная компенсация. Совет родов.
Я говорил минут пятнадцать. Салтыков слушал молча. Выкурил две сигареты. Кофе не тронул. Лицо — неподвижное, покерфэйс.
Когда я закончил, он долго молчал. Минуту. Может, полторы.
Потом сказал:
— Вы — не Арсений Воронцов. В смысле — не тот, который подписал договор.
— Нет.
— В вас кто-то другой.
— Да. Или — нет. Я не знаю. Земля сказала отцу: «Он вернётся. Не тот — но он». Я не знаю, что это значит. Знаю, что я помню двенадцать лет финансового аудита и не помню, как меня зовут. Знаю, что у меня нет дара. Знаю, что земля со мной разговаривает, хотя не должна — потому что без дара земля не слышит.
— Земля слышит не ваш дар, — сказал Салтыков тихо. — Земля слышит кровь.
Это было первое, что он сказал за пятнадцать минут. И сказал это не как комментарий — как знание. Глубокое, личное, из тех, которые передаются не в книгах, а между людьми.
— Откуда вы знаете? — спросил я.
— Дед рассказывал. — Салтыков затушил сигарету в пепельнице на каминной полке, рядом с фотографией. — Дед знал больше, чем все остальные в этом городе. Он был последним, кто читал Уложение от корки до корки. Он председательствовал в Совете тридцать лет — с шестьдесят третьего по девяносто третий. Последнее заседание — октябрь девяносто третьего. Я знаю дату: четвёртое октября. На следующий день после расстрела Белого дома. Дед собрал Совет экстренно — в этой квартире, за этим столом. Было шесть глав. Они решили «заморозить» Совет — потому что в стране менялась власть, и старые договорённости между родами и государством больше не работали. «Заморозить» — не «распустить». Заморозить это значит: Совет существует, но не заседает, пока кто-то не разморозит.
— И с тех пор никто не разморозил.
— Никто. — Салтыков сел глубже в кресло. — Потому что никому не нужно. Роды после девяносто третьего разошлись каждый по своим углам. Кто-то ушёл в бизнес. Кто-то — в политику. Кто-то — в тень. Шуйские — те воспользовались: без Совета нет контроля, без контроля можно делать что хочешь. Они это и делали тридцать лет. Скупали, давили, подминали. Голицын — это мелочь. У них таких Голицыных — десяток по стране.
— Вы в курсе.
— Я в курсе. — Он посмотрел на меня. — Мой дед умер, зная, что Совет умрёт с ним. Он мне говорил: «Дима, если кто-нибудь когда-нибудь придёт к тебе и скажет, что хочет собрать Совет, — выслушай его. И если он настоящий — помоги».
— Я настоящий?
— Не знаю. — Салтыков достал новую сигарету, но не закурил — крутил в пальцах. — Вы пришли. Рассказали историю. История красивая. Правдоподобная. Но я — огонь, Арсений. А огонь не верит словам. Огонь верит жару. Покажите мне что-нибудь.
— Что?
— Руку.
Я протянул правую руку. Ладонью вверх.
Салтыков положил свою ладонь на мою.
Его ладонь была горячая. Не тёплая, а горяченная. Как будто у него внутри температура тридцать девять, или как будто он только что держал руки над огнём. Я чувствовал жар — не обжигающий, но отчётливый, пульсирующий, живой.
Он держал мою руку секунд десять.




