- -
- 100%
- +

Редактор Николай Баранов
© Стефан Баранов, 2026
ISBN 978-5-0071-3043-1
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Джизак.
ГЛАВА 1. ЗНОЙ
Сознание возвращалось к Стёпе не рывком, а медленным, мучительным всплытием из сонного небытия. Снился ужас, где небо капало расплавленным металлом, и этот сон был настолько плотным, что, когда он наконец открыл глаза, ещё несколько секунд не мог понять, где реальность, а где продолжение кошмара. А потом понял: реальность была хуже.
Он лежал в луже собственного пота. Простыня под ним отсырела насквозь, влажная ткань тяжело облегала спину, прилипала при малейшем движении. Он попробовал пошевелить рукой — мышцы отозвались тупой, ноющей тяжестью, будто он не спал, а всю ночь таскал мешки с цементом. Воздух в комнате стоял густой и спёртый, как в закупоренной банке: делаешь вдох, а лёгкие наполняются не кислородом, а горячей вонючей ватой, которая оседает где-то в груди и не даёт сделать второй. Стёпа повернул голову к окну, ожидая услышать знакомый ровный гул кондиционера — за полгода этот звук стал для него синонимом ночного покоя, той единственной роскоши, которую позволяла эта страна в разгар лета.
Тишина. Звенящая, абсолютная, нарушаемая только назойливым жужжанием одной-единственной мухи, которая билась о потолок с упорством камикадзе. Кондиционер над окном был мёртв — на дисплее не горел ни один светодиод, ни красный, ни зелёный, ни даже тот тусклый дежурный синий огонёк, обычно светившийся даже в выключенном состоянии. Он не сломался с треском и искрами, не выдал предсмертного хрипа — просто сдался, тихо и окончательно, не выдержав ночной битвы с этим проклятым пеклом.
Стёпа сел на кровати. Встал. Голова закружилась, перед глазами поплыли тёмные пятна. Подождал, пока они растворятся, и посмотрел на термометр за окном — старый ртутный, который мать повесила снаружи, когда поняла, что электронные врут на три-четыре градуса. Столбик застыл на отметке +41. В семь утра. В тени.
— Тёпленько, очень, — выдохнул он шёпотом, и этот шёпот прозвучал хрипло, будто горло пересыпали песком. На стуле висела чистая рубашка. Мать постирала её вечером и оставила сохнуть — обычно за ночь в такую жару ткань высыхала намертво, становилась жёсткой, как накрахмаленная. Сейчас Стёпа коснулся её пальцами и поморщился: материя была влажной, тяжёлой, пропитанной ночной сыростью, которая не испарилась, а впиталась глубже обычного. Он не расстёгивая пуговиц (странная привычка мамы застёгивать рубашку после стирки), натянул её через голову, и рубашка не наделась, а прилипла к плечам и спине, противно облегая тело, как змеиная кожа, которую снимать было неудобно, а носить — невыносимо. Выругался сквозь зубы и двинулся к двери. Каждый шаг давался с трудом — ноги не слушались, двигались медленно, вязко, будто шёл не по полу, а по дну горячего озера.
На кухне было не лучше. Мать стояла у стола и молча разливала по кружкам чай — тёплый, почти горячий. Отец сидел напротив, уставившись в телефон. Палец несколько раз провёл по экрану, пытаясь разблокировать, но экран мигнул и погас.
— Свет опять вырубили, — буркнул он, не поднимая головы. — И сеть не ловит. Вообще. Полный аут.
Голос звучал спокойно, деловито, но Стёпа заметил, как дёрнулась щека — мелькнула та самая судорога, которая появлялась у отца, когда он пытался скрыть раздражение. В последнюю неделю отключения вошли в привычку — свет отключали каждый день, сначала на час, потом на три, потом на полдня. Соседи ругались, вызывали аварийку, кто-то даже писал жалобы в хокимят. Но сегодня это было другим. Сегодня это ощущалось не как временные неудобства, а как последний, предсмертный спазм умирающего организма.
— Чай пей, — сказала мать. Голос был ровным, но в нём слышалась та особая нарочитая спокойность, которую люди включают, когда боятся себе признаться в страхе.
Стёпа взял кружку. Горячая жидкость обожгла горло и разлилась внутри жгучей волной, добавляя к внешнему жару внутренний. Чувствовал, как по спине, груди, лицу ползут новые струйки пота, сливались в потоки, стекали за воротник, оставляя на рубашке тёмные влажные пятна. Сделал несколько глотков, потом отставил кружку — чай не лез, горло отказывалось его пропускать.
— Пойдёшь сегодня в школу? — спросила мать, глядя на него из-под чёлки.
— Каникулы ведь, — буркнул Стёпа.
— Но ты же сам в кружок записался. География. Они же вроде объявили, что сегодня первое занятие...
— Мам. — Стёпа посмотрел на неё. — В такую жару никто не придёт. Ни учителя, ни тем более ученики.
Мать вздохнула и отвернулась к плите. Отец поднялся, подошёл к окну, выглянул наружу. Секунду молчал, потом покачал головой.
— Иди, — сказал он, не оборачиваясь. — Если там никого не будет — сразу обратно. Но сходи. Хотя бы "проветришься".
Стёпа хотел возразить — какое, к чёрту, проветривание, когда на улице, судя по всему, уже не просто жара, а что-то более адски - люто - зловещее. Но промолчал. Бесполезно. Отец всегда так — применял свою любимую технику «выбор без выбора», как обычно: «Ты выучишь уроки до обеда или после?» И выбора на самом деле не было.
Он вышел в коридор, натянул кроссовки. Стельки ещё не просохли после вчерашней стирки — мать мыла их в тазу, потому что стиральная машина тоже стояла мёртвой уже второй день. Стёпа сунул ноги в мокрую, противно липнущую обувь, и это на удивление, было почти приятно, ровно до тех пор, пока не вышел из квартиры.
Лифт само собой не работал. Спускался по лестнице пешком, и с каждым этажом температура росла — чувствовал это кожей, как чувствуешь приближение к костру. На третьем этаже воздух стал другим — не просто горячим, а тягучим, пропитанным запахом подгнивающих мусорных пакетов и вонючих ботинок, выставленных соседями возле дверей. На втором к этому добавился сладковатый, тошнотворный запах перегретой проводки. Когда он открыл дверь подъезда, на него обрушилась стена зноя — настолько плотная, что Стёпа на секунду зажмурился и сделал шаг назад.
Металлическая ручка оказалась обжигающе-горячей. Он дёрнул её через подол майки, натянув ткань на ладонь —этого хватило, чтобы не обжечься. Перехватил ручку поудобнее и вышел наружу. Воздух здесь стоял плотный, дрожащий, он струился над асфальтом призрачными волнами, искажая очертания домов, делая их расплывчатыми, как в некачественном кино. Стёпа сделал вдох, и ему показалось, что он вдохнул не воздух, а раскалённый песок.
Улица выглядела неестественно. Светофор на перекрёстке погас, и на его месте чернел пустой столб с тремя мёртвыми паучиными глазницами. Водители, запертые в железных коробках машин, непрерывно сигналили — гудки сливались в один пронзительный, истеричный вопль, который резал уши. В центре перекрёстка, обливаясь потом так, что белая рубашка прилипла к телу и стала почти прозрачной, метался регулировщик. Свисток звучал беспомощно и тонул в общем гомоне. Слышались крики, ругань на узбекском — хриплые, сорванные голоса, в которых ярость смешивалась с отчаянием.
Машин было мало, и они ползли, как раненые звери. От радиаторов валил густой дрожащий пар. Стёпа видел, как один «Дамас» встал посреди дороги, из-под капота повалил белый дым, а водитель, с красным от напряжения лицом, беспомощно тыкался в смартфон — тот, судя по всему, уже умер так же, как и всё вокруг. Никто не спешил на помощь. У каждого был свой бой — бой с перегревом, который не выигрывали.
Стёпа пошёл, стараясь держаться подальше от дороги. Свернул в проулок, где дома отбрасывали хоть какую-то спасительную тень, но тень эта была обманчивой — воздух под ней оставался таким же убийственно плотным и горячим, просто солнце не слепило глаза. Солнце било не по коже — оно проникало сквозь неё, прогревало кости, выжигало мысли. Шёл, опустив голову, и казалось, что он единственный живой человек на этой планете, а вокруг — только декорации ада.
Стёпа свернул к чайхане. Старый, закопчённый полосатый навес давал хоть какую-то надежду на передышку. Под ним, в "прохладе" (относительной, градусов тридцать пять, но это уже казалось спасением), сидели старики. Обычно они вели неспешные беседы, попивая зелёный чай из цветастых пиал, лица были спокойными и мудрыми. Сейчас сидели сгорбившись, и голоса — раньше ровные и неторопливые — звучали тревожно, почти панически. Они спорили, тыча пальцами в небо, выцветшее до белёсого, будто его выжгли добела, как старую кость.
Один из стариков, самый древний, с лицом, испещрённым морщинами, похожими на высохшее дно реки, медленно поднялся. Движения были тяжёлыми, скованными — он явно чувствовал жару сильнее всех. Не смотрел на небо. Взгляд, мутный и внимательный, прикован к земле. Опустившись на корточки с кряхтением, вонзил костлявые пальцы в потрескавшуюся, раскалённую землю у самого края асфальта. Поднял горсть, посмотрел на неё долгим, изучающим взглядом, перекатывая сухую, пыльную субстанцию в ладони, будто пробовал на вес. Потом разжал пальцы — и земля тонкой рыжей струйкой потекла обратно, не оставляя на коже ни следа влаги. Только сухой, белый налёт, как пепел.
Старик поднял глаза. В них читался не страх — страх он, видимо, пережил много лет назад. В них читалась уверенность. Уверенность в катастрофе.
— Земля сухая, как пепел, — сказал на своём языке, и голос прозвучал тихо, но Стёпа, не зная всех слов, понял суть. — Даже в самый страшный зной земля помнит о воде. Эта — забыла.
Старик снова посмотрел на свои руки, стряхнул остатки пыли и медленно, опираясь на палку, поднялся.
— Чего он сказал? — спросил Стёпа у соседа, молодого парня, сидевшего рядом.
Тот повернулся, пожал плечами.
— Говорит, что лето кончилось. Что теперь не лето, а жатва. — Парень усмехнулся, но усмешка вышла невесёлой. — Старый, бредит.
Стёпа не ответил. Стоял и смотрел на струйку песка, бегущую сквозь пальцы старика. И в этот момент понял, что слышит. Вернее — что не слышит. Цикад. Их оглушительный, пронзительный стрекот, этот звуковой фон узбекского лета, который всегда раздражал, который ненавидел в первые дни, а потом привык, — его не было. Ни звука. Ни единого. Только тишина, мёртвая и звенящая, нарушаемая отдалённым гулом моторов, гудками, руганью и голосами стариков.
— Цикады… — прошептал он.
Парень переглянулся со стариком.
— Ты прав, — сказал старик, глядя на Стёпу с каким-то новым, почти уважительным интересом. — Даже они ушли.
Стёпа прислонился к стене. Она была раскалённой, обжигающей, но не чувствовал этого — внутри нарастал холод. Тот самый холод, который бывает перед худшим. Понял это внезапно, отчётливо, со всей ясностью, которая даётся только в момент, когда мир вокруг меняется бесповоротно. Это была не просто жара. Это было нечто иное. Что-то сломалось — не в технике, не в погоде. В самом мире. В его механизме. В том невидимом порядке, который держал всё вместе.
И самое страшное: он, четырнадцатилетний парень с далёкой зелёной родины, понял это раньше всех.
Бежать было бесполезно. Бег разгонял горячую кровь, заставлял сердце выстукивать в висках отчаянную дробь. Стёпа выработал свою тактику — короткие перебежки от одного островка тени к другому. Пять шагов под палящим солнцем, обжигающим макушку даже через волосы, — и рывок под раскидистый тутовник. Ещё пять — к стене гаража, потом под козырёк магазина. Здесь, в тени, можно сделать несколько жадных, коротких вдохов. Воздух и тут горячий, но хотя бы не смертоносный.
В эти короткие передышки, когда он стоял, прислонившись лбом к нагретой штукатурке, накрывало. Не мыслями — видениями. Яркими, как вспышки, и такими болезненными, что щемило под сердцем.
Перед ним возникал не палящий асфальт Джизака. Трава. Густая, изумрудная, холодная от утренней росы. Бежал по ней босиком, и влажные свежескошенные отцом травинки щекотали подошвы — не пыль, а роса, настоящая, живая вода, которая остаётся на траве до полудня. Дача. Небольшая, уютная, с резными наличниками, которые отец сам вырезал по выходным. За ней — берёзовая роща. Белые стволы, как свечи, уходили в небо, а кроны переплетались, создавая живой, вечно шелестящий зелёный шатёр. Солнечные лучи пробивались сквозь листву редкими золотистыми столбами, в которых танцевали комары и мошки — мелкие, едва заметные. И прохладно. Прохладно! Он вспоминал это физическое ощущение — лёгкий озноб на коже, мурашки, бегущие по рукам от ветерка. Сейчас отдал бы всё за этот озноб.
Отец заказал экскаватор и выкопал на участке дачи пруд. Не для красоты, не для рыболовства, а «для души», как он говорил. Запустил туда карасей, линя и ещё каких-то мальков, привезённых с соседнего озера. Стёпа помнил, как они сидели на самодельном мостике с очень старыми удочками (где папа их нашёл, осталось загадкой), сделанными из бамбука. Тишина, нарушаемая лишь шелестом листьев, кваканьем лягушек и всплеском рыбы. Прохладная влага подымалась от воды, пахла тиной и дикой мятой, росшей у самого берега. Помнил бронзовый бок карася, бьющегося на крючке — отец тогда сказал, что он бронзовый, потому что вода у них железная, мутная от торфа. Помнил гордое лицо отца, когда он снимал рыбу. А после — шашлык из лаваша с сыром сулугуни, который заворачивали и жарили на углях, пока сыр не плавился и не начинал подтекать через края. Помидорка внутри, горячая и сладкая. Дымок от мангала, смешивавшийся с вечерней прохладой и запахом скошенной травы и берёзовой листвы.
Друзья. Мухин и Заяц. Стёпа почти забыл их лица, но помнил смех — звонкий, мальчишеский, он разносился по лесу и возвращался эхом от берёзовых стволов. Игра в войнушку, когда можно спрятаться за любым деревом, залечь в высокой траве и ждать, пока враг пройдёт мимо. А после — разгорячённые, мокрые от пота, но не от жары, а от беготни, садились на крыльцо, и мать выносила холодный квас в большой кружке. Белорусский, «Лидский», с хлебным духом и кислинкой, от которого кололо язык , но который тек по пересохшему горлу живительной прохладой, разливаясь по всему телу облегчением.
Зачем уехали от этого? Зачем променяли берёзовую прохладу и рыбалку на этот выжженный пыльный ад, умиравший у него на глазах?
В голове, как заезженная пластинка, крутился тот разговор. Родители за ужином, полгода назад. Отец говорил тихо, но с огоньком в глазах, которого Стёпа раньше не видел — «интересный проект», «там нужны такие специалисты», «мы попробуем, всего на год». Мать кивала, но в её глазах Стёпа прочитал тревогу, которую старалась скрыть. «Перспективы», «хорошие условия», «Стёпа, тебе там будет полезно, новый язык, новая культура». Он не слушал. Злился, хлопнул дверью, ушёл к себе. Ему было плевать на перспективы. У него был лес, друзья, школа, в которой его знали все — и он знал всех. А теперь он чужак в городе, где даже воздух враждебный.
Отец был гением. Стёпа знал это — не просто сыновья гордость, а факт. Отец мог починить всё, что сломано, мог объяснить такое, что учителя в школе разводили руками. Но сейчас, глядя на мёртвый светофор и водителей, оравших друг на друга в бессильной ярости, Стёпа понял: отец не мог просчитать это. Никто не мог.
Он оттолкнулся от стены и сделал ещё один рывок. Ноги были ватными, в ушах звенело, и всплывший из уголков памяти вкус кваса во рту сменился привкусом меди и пыли. Воспоминания были сладким ядом — не помогали, лишь острее показывали весь ужас происходящего. Он медленно шёл по аду, неся в себе память о рае, и это воспоминание было тяжелее любой жары.
Перед ним, наконец, показалась школа. Серое, унылое здание с большими стеклопакетами, которые тускло отражали выцветшее небо. В обычный день здание школы навевало тоску, сейчас казалось спасительным убежищем. Стёпа прибавил шагу — насколько позволяло тело, — подошёл к алюминиевой двери и толкнул её. Внутри было темно. И тихо.
— Есть кто? — крикнул, и голос прозвучал глухо в пустом коридоре.
Никто не ответил.
Холл встретил Стёпу тяжёлым, спёртым воздухом, который, казалось, застоялся здесь ещё с прошлого учебного года. На улице было невыносимо, но внутри оказалось немногим лучше — та же жара, только без солнца, безветренная, с примесью запахов пыли, старого линолеума и того особого тяжёлого школьного духа, который в обычные дни казался привычным, а сейчас давил на горло. Где-то из глубин здания потянуло вонючим подростковым потом и влажной тканью из раздевалки спортзала — так пахло всегда, только Стёпа раньше не обращал на это внимание.
Стёпа сразу направился к кулеру. Белая пластиковая коробка стояла у стены, одинокая и, как ему казалось, последняя надежда. Он нажал кнопку, и из горлышка с трудом полилась тонкая струйка воды. Откровенно тёплая — резервуар давно не остывал, потому что охладитель кулера сдох, кондиционер в холле тоже сдох, как и все остальные. Стёпа сделал несколько глотков прямо из горлышка принесённой пластиковой бутылки, потом набрал полный рот, подержал и проглотил. Привкус пластика и нагретой до температуры тела воды осел на языке противным, химическим осадком. Но вода есть вода. Он допил остатки до дна, вытер губы тыльной стороной ладони и только тогда заметил охранника.
Дядя Шавкат сидел на своём посту у входа. В мокрой рубашке, которая прилипла к груди и плечам так, что сквозь ткань угадывались очертания его пуза. Он снял свою серую форменную кепку и теперь вытирал ею лицо — пот градом катился по лбу, щекам, собирался в капли на кончике носа и падал на стол. Кепка давно уже была мокрой насквозь и только размазывала влагу по коже, но дядя Шавкат продолжал машинальное движение, будто это могло помочь.
— Здравствуйте, Шакат Ака, — сказал Стёпа.
Охранник поднял глаза. Взгляд был тяжёлым, уставшим.
— Ассалому алейкум. Пришёл? — голос хрипел. — Зачем пришёл? Никого нет.
— Меня мама отправила. Сказала, география. Нужно быть.
Дядя Шавкат махнул рукой куда-то в сторону коридоров.
— Иди, иди. Там, говорят, учительница пришла. Одна, на всю школу? делать ей нечего... — Он снова вытер лицо кепкой и бросил её на стол. — Только толку? Температура, как в тандыре.
Стёпа двинулся по коридору. Классы стояли пустые — через открытые настежь двери он видел ряды пустых парт, мёртвые экраны интерактивных досок, стулья, задвинутые под столы. Кое-где окна были распахнуты настежь — кто-то пытался поймать хоть какой-то ветерок, создать подобие сквозняка. Но ветра не было. Был только зной, медленно вползающий в помещения через открытые проёмы, смешивающийся с душным внутренним воздухом и делающий его ещё более тяжёлым и негодным для дыхания.
На втором этаже, в кабинете географии, Стёпа нашёл Мираджу Умидовну. Она сидела за учительским столом, обмахиваясь сложенной тетрадью. Маленькая, сухонькая женщина лет пятидесяти, которая обычно была собранной и строгой — сейчас выглядела растерянной. Её лёгкое летнее платье промокло на спине и под мышками, волосы, всегда уложенные в аккуратный пучок, выбились и прилипли к вискам.
— Степан? — она подняла голову, когда он вошёл. — Ты пришёл. Хорошо. Молодец.
Он посмотрел на аудиторию. В классе сидело пятеро — тонкая горстка, размазанная по рядам. Все мокрые, все с красными лицами, все сидят как можно дальше друг от друга, чтобы не создавать лишнего тепла. За окнами — пустой двор, выцветшее небо, ни звука, только редкие гудки машин.
— А остальные? — спросил Стёпа, опускаясь на первую парту.
Мираджа Умидовна пожала плечами. Движение вышло усталым, почти безразличным.
— Остальные дома. Кому-то родители не разрешили выходить. Кто-то сам не захотел. — Она поправила очки и посмотрела на немногочисленных учеников. — Ладно. Будем заниматься с теми, кто есть.
Она поднялась, подошла к карте — старой, пожелтевшей, висевшей рядом с интерактивной доской, которая давно погасла и теперь была просто чёрным зеркалом. Указка в руке дрожала, когда она поднесла её к Евразии.
— Глобальное потепление, — сказала она, и голос звучал устало, почти обречённо. — Процесс, который, согласно последним данным, растянут на столетия. Медленное таяние ледников, постепенный рост уровня мирового океана...
Она говорила, и Стёпа слушал вполуха. Смотрел на карту, на голубые пятна океанов, на зелёные массивы лесов — там, где на самом деле сейчас была пустыня. Всё это казалось неправильным. Не сегодня.
— …влияние парниковых газов и антропогенного фактора, — продолжала Мираджа Умидовна. — Однако природа обладает механизмами саморегуляции. Если дать ей время...
И тут снаружи, откуда-то со стороны трансформаторной будки — Стёпа знал это место, маленький бетонный ящик за забором, который постоянно гудел, — раздался звук. Глухой, мощный, как если бы кто-то ударил кувалдой по пустой бочке. ХЛОПОК. Здание дрогнуло едва заметно, но этого было достаточно. Свет в кабинете — тот немногий, который ещё теплился благодаря старому генератору, — мигнул раз, второй и погас окончательно. Интерактивная доска, уже мёртвая, теперь стала просто зеркалом, в котором отражались их лица: испуганные, мокрые, с широкими глазами.
Тишина. Секунда. Другая.
Потом Мираджа Умидовна медленно опустила указку и повернулась к окну. Сделала шаг, другой, выглянула наружу. Стёпа встал следом. Остальные тоже поднялись, кто-то шёпотом спросил «что это было?», но никто не ответил.
Сквозь распахнутое окно, с улицы, доносился звук. Нестройный, мощный, нарастающий гомон. Тысячи голосов — птичьих, беспорядочных, истеричных.
Стёпа высунулся по пояс в окно и поднял голову.
Небо было выцветшее, белёсое, как старая кость. По нему, с востока на север, летели птицы. Много птиц. Так много, что они закрывали небо не стаей — рекой. Сплошным движущимся потоком, в котором невозможно было различить отдельных особей. Аисты, цапли, утки, мелкие пичуги — все вместе, сбившись в паническую беспорядочную массу. Они кричали — резко, отрывисто, отчаянно. Их крики сливались в один сплошной звук, который нарастал и нарастал, заполняя собой всё пространство.
Они летели не на юг. Летели на север. Туда, где, по идее, должна была оставаться прохлада. В Сибирь.
Стёпа смотрел и не мог оторваться. Пот заливал глаза, но он не моргал. Где-то внутри — там, где обычно находится голос разума, — стучала одна мысль: это неправильно. Птицы не летят на север в разгар лета. Они не сбиваются в такие стаи. Они не кричат так. Это сбилось не что-то одно. Сбился инстинкт природы.
— Что это? — спросила какая-то девочка с задней парты. Голос был тонким, срывающимся.
Мираджа Умидовна не ответила. Она стояла у окна, сжимая указку в руке, и смотрела на птичий поток так, как смотрят на то, чему нет объяснения. Потом медленно закрыла рот, который приоткрылся от удивления, и сказала:
— Урок окончен. Идите домой.
Её голос был ровным, но в нём появилась та самая нарочитая спокойность, которую Стёпа уже слышал утром от матери. Только теперь он понял: это не спокойствие. Это страх, который прикрыли стеклом, чтобы никто не заметил.
Никто даже не сказал ни слова. Все молча разом поднялись, схватили рюкзаки, рванули к выходу, не дожидаясь повторного приказа. Стёпа задержался на секунду — посмотрел на доску, на её чёрную пустоту, на своё отражение — бледное, мокрое, с вытаращенными глазами. Он выглядел так, будто сам только что прилетел с этими птицами.
Коридор был пуст. Все побежали по домам, топоча по линолеуму. Стёпа дошёл до холла, остановился у кулера. Белая коробка стояла на месте, но он знал, что внутри почти пусто. Всё равно нажал кнопку — подождал, пока ничего не польётся.
Дядя Шавкат сидел на том же месте, только теперь без кепки. Он смотрел в окно, на выцветшее небо, и его лицо было серым.
— Видел? — спросил он, не оборачиваясь.
— Видел, — ответил Стёпа.
Охранник кивнул и больше ничего не сказал.
Стёпа подошёл к туалету. Дверь была приоткрыта. Он толкнул её плечом и шагнул внутрь, но тут же отшатнулся, зажимая нос и рот. Вонь ударила в лицо — удушающая, едкая смесь непромытых унитазов, застоявшейся канализации и ещё чего-то сладковато-гнилостного, что заставило его желудок подкатить к горлу. Без воды насосы не работали. Всё, что накопилось за последние дни, осталось внутри, прогретое жарой до состояния вонючей кашицы с пузырями.




