- -
- 100%
- +
Альбомы лежали на том же месте — там, где они лежат обычно и где я оставил их, отправляясь впопыхах совершать роковую сделку. Соскочив на пол, я метнулся к ним, схватил крайний — как раз тот, самый первый, коричневый, с которого все началось, и столь же стремительно вернулся назад, в царство диванных подушек. Раскрыл его — и обомлел.
Та серебристая серия морских млекопитающих 1971 года открывала у меня коллекцию, размещенная вверху первой страницы альбома. Сейчас эти марки, как и прежде, красовались, под стать прочим своим собратьям, ровненько и аккуратно втиснутые в кармашки из ацетатной пленки — втиснутые плотно, в натяг, так, чтобы не выскользнули при любых перемещениях альбома (чем, кстати сказать, и определялось его качество). Красовались по-прежнему — да не совсем: одной шестикопеечной марки с каланом нигде не было — и ее место зияло теперь, будто прореха от выпавшего молочного зуба.
Зачем-то я перелистал страницы — вплоть до самой последней, словно бы пропавшая марка действительно могла затесаться там, самовольно переселившись или же отправившись гостить к какой-нибудь дальней своей родственнице. Результат, таким образом, был предсказуем и, захлопнув альбом, я побежал, держа его в руках, на кухню к родителям — уже не помню, как объяснив самому себе этот порыв — возможно, никак не объяснив.
Родители пили чай. Оба посмотрели на меня с интересом — кажется, они только сейчас заметили, что со мною что-то неладно.
— Что с тобой… что случилось?
Я проглатывал слова.
— У меня марки… марка… одна… она… она пропала…
— Какая марка? — Отец поставил чашку на стол и шумно, вместе со стулом, повернулся ко мне лицом.
— Что за марка?
— Вот эта… отсюда… — Я раскрыл альбом. — Из той первой серии… помнишь? Ну, где звери… морские звери…
— Всего одна марка? — это вступила мать.
— Одна… испортила серию… теперь… теперь вся серия бракованная!
Мать тоже повернулась ко мне, положила руки себе колени.
— Послушай…
Я замолчал вопросительно.
— Послушай, ну это я взяла оттуда марку, да. Нужно было на конверт наклеить, как раз шесть копеек. Я написала письмо бабушке, а конверт был без марки. Ты ведь любишь бабушку? Вот. Тебе же не жалко для бабушки… какой-то марки… Зато я теперь отправила письмо, и ты мне в этом, считай, помог, молодчина. Помог маме.
Я беззвучно хватал воздух ртом — как рыба — раз, другой.
— А марки мы тебе потом еще купим. Лучше, чем эти. Вот обещаю тебе. Ты мне веришь? Да?
Я почувствовал, как все лицо у меня набухает слезами — не только глаза, но и щеки, подбородок, лоб, даже волосы, кажется. Становится горячим, пухлым и бесформенным. Красным и некрасивым. Я бросился прочь, в комнату, на ходу захлебываясь громкими и гулкими, словно падающие камни, рыданиями…
03.09.2020 — 30.09.2020КРАСНАЯ ЛАМПА
Этот едкий, гадкий табачный дым, вьется, колышется… контрабандой затягивает на веранду сквозь полуоткрытую дверь. Возле крыльца нынче составился позорный клуб сутулых людей: короткие реплики, покачивание головами, стряхивание пепла под терпеливую сирень… бабушкины флоксы уже и вовсе почти затоптали…
Чудó-… нет, ну, чудóвищные гости, ей-богу!.. змеи вытянутых рук среди соусниц и тарелок… Масляные голоса вьются, вьются, словно волокна истершегося каната, — то и дело обрываясь, но тут же, взамен, вплетаясь новыми, другими: вместо сопрано — вдруг альты, вместо тенора — теперь, нá тебе, баритон… и кто-то уронил на стол стакан невзначай, разлив красное вино причудливой, похожей на контур Англии, лужицей… и побежали за тряпкою…
— Андрю-а-ша!.. — голос матери не настойчив — Андрю-шень-ка… где ты?.. иди сюда-а!..
Спрятаться? Выйти? Да ну их к черту: все же нехотя появляется — важный, насупленный, сердитый, рубашка не заправлена, руки в карманах — вылитый скворец на весеннем газоне…
— Хоть бы причесался!.. Давай, съешь что-нибудь…
И тут же забыла.
И слава богу!
— Саша, Митя, Алена Петровна — знаете, что… давайте выпьем сейчас еще по одной за то, чтобы всегда…
Короткий, стремительный взгляд исподлобья вбок, поверх графинов и бутылок, через стол — туда, где в бархате кушетки тонут ноги Настеньки.
Загорелые, голые, чуть играя в случайном солнечном зайчике еле заметной дымкой невидимых прозрачных волосков… одна на одной, застыли невозмутимо… истинные хозяева пространства… как все равно — у взрослой женщины…
Сладкой оторопью пронзенный — от кончиков пальцев до предательски вспыхнувших щек — прилип к ним взором. Смотреть, смотреть и смотреть еще…
…затем, все так же, нахохлившись букою, неохотно посмел оторваться, подняв глаза, — и тут же удостоился застать перемену: прежний ее рассеянный, скучающий, скользящий по головам и вилкам взгляд, наткнувшись на него, немедленно ожил в улыбку — простую и как будто бы бесхитростную.
Протиснувшись вдоль стола, между разнокалиберных стульев, то и дело извиняясь сквозь зубы и, тем не менее, задев кого-то невзначай, — да, впрочем, кажется, никто и не заметил… не до того….
— Поела?..
— Я не хочу…
Хмыкнуть невнятно, неудобно присесть на ручку кресла…
— Чего так?
— Да ну…
Не сказала — скорее, качнула головой. Дерзкая спираль гнедых кудряшек отбилась от своих и теперь заправлена за ушкó…
— А ты чего же?
— Да как-то тоже все… вот уж с меня довольно… с утра тошнит уже от этих запахов…
И, выждав немного:
— Пойдем отсюда, что ли?..
Кажется, встрепенулась. Прежняя отсиженность, завороженность вмещающей мягкостью кушетки — разом куда-то прочь: чуть поворот головы, новый изгиб онемевшей руки, незаметно сводящий с ума…
— Не знаю даже… Ну, а куда?
— Ко мне… наверх… Я буду там печатать карточки.
Легкие такие, преходящие морщиночки на лобике — проскочили волной.
— Какие… карточки?
— Ну, карточки, фотокарточки… у меня там лаборатория… увеличитель, растворы…
Говорить надо весомо, кратко, непонятно. Не выказывая при этом заинтересованности — так всегда делают взрослые.
В заключение же качнуть головой слегка — словно бы чуть-чуть в укоризну.
— Ну, как знаешь, а я пойду — со вчера еще все приготовлено… обидно если фиксаж прокиснет…
И резво слез с неудобной ручки кресла — аж кольнуло в промежности.
===
Крашенная суриком деревянная лестница в два пролета — добравшись до середины, забудешь про все: сюда не подымаются терпкие запахи ветчины и звон тарелок, и то, и другое, по всему, — субстанции тяжелее воздуха и оседают себе вниз, лишь постепенно, украдкой наполняя отведенный им объем…
Скрипучий путь в другой мир… специально отстать на десяток ступеней — чтобы видеть перед собой не одни лишь лодыжки — и уже там, на самом, самом верху, догнать рывком.
— А какая дверь?..
— Вот эта. Направо. Толкай…
И, не дожидаясь, самому пихнуть крашеную белую ручку — вперед…
Внутри — тихая комната, едва не заснувшая в обиде безлюдья. Скошенный вниз мансардный потолок, окошки в два света углом. Одно, впрочем, загодя затянуто посаженным на частые обойные гвоздики одеялом. А вот другое — распахнуто пока во всю ширь; внутрь, знай себе, лезут непослушные березовые плети, сорят бессмысленной трухой чешуек, рассказывают зачем-то о ветре-шалуне, помаленьку колобродящем там, снаружи.
Выгнать их прочь, выгнать и захлопнуть раму с усилием! Отгородиться плотным одеялом, включив перед тем двадцатипятисвечовую лампочку в голом патроне, сиротливо висящую под потолком на старом перекрученном проводе…
…Удары молоточка не иначе как развлекают гостью — усевшись на венский стул и взгромоздив ногу на ногу (бог ты мой!), смотрит выжидающе — без нетерпения, с легкой улыбкой.
«Не задохнемся?»
Лишь мотнул головой, не смея оторваться от дела. Молоток, молоток, — ты подобен дятлу, обдирающему каждое утро перед домом свои зеленые шишечки… Работа спорится, гвоздики послушно встают на место — словно бы сами находят оставшиеся с прошлого раза отверстия…
— Верхнюю лампу я сейчас тоже выключу.
??
— Надо, чтоб вообще света не было.
Брови вскинула удивленно. Вполоборота взгляд:
— А мы?.. Ничего же не будет видно…
— Норма-а-ально.
Не удостоил ответом, закончив дело. И лишь потом обернулся:
— Смотри…
Щелкнул выключателем и тут же — сквозь разделитель мгновенной тьмы, прежде еще, чем привыкли глаза, — в пару ему уже и другим, на столе, там, где у дальнего края приторочен кое-как железнодорожный фонарь толстого рубинового стекла. (Родной брат тех, что отмечают углы глухого тамбура последнего в пассажирском поезде вагона, под непарные удары колес на стыках удаляющегося и удаляющегося от нас в свою чугуночную недосягаемость…)
Вспыхнуло красным — во все углы.
И разом изменилось все. Глубокие тени легли тут и там, возвысив контрастность и удвоив предметы, — сократились расстояния, и даже запахи, кажется, стали другими: пропал щемящий, кислотный тон проявителя, незримо расстилавшийся над прямоугольной ребристой кюветой. А равно и едва заметный мылкий привкус фиксажа, словно бы оседающий на язык, — если только не мерещился он прежде…
Теперь если и пахло, то лишь пылью — давно осевшей и слипшейся, но вдруг потревоженной немилосердным электрическим разогревом. Да еще — извечной шерстяной слежалостью распятого на окне одеяла.
— Двигайся сюда!..
Подтягивая за собой стул, послушно приближает себя к столу:
— Что это, а?
— Только не трогай пока ничего…
Сам же начинает священнодействовать — будто бы чайная церемония какая-то: опробовать сперва допотопное реле времени (полоска непривычно-белого света накоротко выскакивает из сопла увеличителя и тонет втуне), затем вставить кассету с пленкой, вскрыть девственную пачку фотобумаги, отрегулировать фокус кремальеркой… затем…
— Это в июне… на Медное озеро ездили с дядей Юрой… вот его машина…
Оба склоняются над красным высвеченным прямоугольником — Настины кудряшки теперь близко, совсем близко, мало что не касаются его губ — и предательски сушат эти губы, с трудом стесняющие кончик языка: ох, как высунул бы теперь, дотронувшись до края тонкого, прозрачного детского ушка… провел бы по прелестному завитку, обрезавшись…
— Смотри же, как это делается…
Экспозиция… Затем — проявка: распластанный в кювете листок вдруг прорастает островками теней: сперва лишь грязными пятнышками, списанными на погрешность зрения, — смыкающимися несколько мгновений спустя, а затем обретающими градации — и быстро вынуть, прежде чем почернеет — и швырнуть в фиксаж, и там ополоснуть!..
— А это кто?..
— Мама… и видишь, Пижон на поводке… вырваться пытается…»
— А это?..
— Не знаю… какие-то девчонки.. но смешные, да.. вот смотри, прикольное дерево… с таким наворотом… и это…
— Гляди, опять Пижон… со шляпой играет…
— А тут?..
— Тут непонятно… потом свет включим — рассмотрим как следует… может, и ничего интересного, напечатал на всякий случай…
Пленка — тридцать шесть кадров. Две — это уже семьдесят два. В трех же оказалось чуть меньше сотни — пять были засвечены, еще столько же примерно — чистый мусор. И два остались неотснятыми почему-то — еще при проявке пленки растворами прилежно вычищены до белизны…
Вылежавшиеся в фиксаже карточки аккуратно поддеты пинцетом и после развешаны на бечевке через комнату — словно стираное белье. Надо бы — глянцеватель, но глянцевателя, увы, нету… Бумага матовая, 13 х 18, «Унибром», сойдет и так.
— Чуть подсохнут — придавлю книгами… чтоб в трубочку не свернулись…
Окинул довольным взглядом плоды труда. Отодвинул кюветы, расчистив на столе место, промокнул тряпочкой нечаянно пролитую каплю — и после едва не уперся своими глазами в густую челочку, спрятавшую опущенные чужие… совсем близко…
…И тогда, как-то само собой, без раздумий и колебаний, будто кем-то научен загодя, — накрыл рукой Настенькину ладонь — и замер на миг, завороженный теплым осязаемым шелком…
Нет, не отдернула…
И склонился вперед, зарывшись носом в макушке: сладкий запах волос, кожи, девичьего легкого пота перебивает все, сминая мысли в плотный комок желания…
— Встань…
Встали оба, с шумом, неловко потеснив стулья.
На миг разомкнулись, но тут же вновь прильнули друг к другу — еще теснее.. Наскоро нащупав губами губы — все как надо!
В полуобмороке как будто, ужасные руки — словно бы некуда деть: искал, искал и вот уже принялся расстегивать кофточку — секундная попытка сопротивления, скорее даже намек — и теперь путь свободен: наткнувшись на ткань лифчика, скользнул за спину, туда, где пряжечка эта, непривычная, неудобная…
Все же — как ни кинь, но успел совладать: в красном свете двойняшки-груди выглянули вдруг темными глазами сосков — взамен двух других глаз, спрятанных нависающей челкой. Нежное, нежное, немыслимо нежное прикосновение подушечек пальцев… и вдруг…
И вдруг — на тебе, пожалуйста: эти мерзкие шаги на лестнице.
— Андрю-ю-ша!.. Настя!.. дети!.. эй, где вы там?.. куда вы все попрятались?!..
А уже чуть погодя — неизбежное: стук в дверь, три не слишком ровных удара женской глупой рукой.
— Вы здесь? Чем вы там заняты, а? Ишь, закрылись…
— А?.. Мы ничего… мы печатаем тут, мама…
— Давайте-ка, спускайтесь ко всем… Хохловы уходят, попрощайтесь…
И зашагала вниз.
…боковым зрением увидел, как смотрит в сторону, в дальний угол, поправляя кофточку торопливо: на сегодня, увы, все, не склеилось, адью!
===
Как веревочке ни виться… в общем, долго ли, коротко ли — а еще неделя прошла.
Всего-то неделя — но тяжкая какая, кому рассказать!..
И вот те же лица в том же интерьере: вся и разница, что увеличитель выключен и в угол задвинут, кюветы и бутылки спрятаны в шкаф, стол пуст и чист, а затемнение снято. Кокетливое солнышко просунулось в окошко сквозь березовые ветви.
Притом, что никаких теперь взрослых в доме — слава тебе, господи, отчалили за грибами поутру — все как один:
недавним слухам подвластны, что-де, маслята пошли будьте-нате — по всем просекам стоят шеренгами, свеженькие, ни червячка… коси, мол, — не хочу…
Настя и Андрей порознь отбоярились — хоть и не без труда.
Вот и ладно.
И теперь сидят друг перед другом, смотрят чуть-чуть насмешливо. Молчат.
Потом вдруг встали: сначала — он, миг спустя — она, подались навстречу, сделав полшага…
Прежний путь не напрасен — руки враз находят привычную уже дорогу, — не путаясь больше в пуговицах и даже справившись без труда с крючочками бюстгальтера. Вновь — волшебное прикосновение, и можно двинуться дальше, где давеча не был, — но стоп:
шагнула назад, мотнув головой. Подняла глаза: милые, чуть растерянные, влажные.
— Не надо. Подожди. Я боюсь. А ты можешь… сейчас включить… эту твою красную лампу?..
23.10.2015 — 14.01.2016СЕСТРА
1.
Первым делом почему-то вспоминается озеро — такая тишина, попорченная лишь приглушенным птичьим гомоном, неназойливый легкий холодок и утренняя рассветная дымка над водой… притом, что я и видел-то все это, кажется, лишь однажды за детство, лет в десять или одиннадцать, — когда в компании соседского мальчика мы выбрались затемно с удочками, терпеливо встали в камышах чуть справа от пляжа — да, точно, там были заросли камыша и в них старые такие, коричнево-серые, полусгнившие мостки, — и вот мы простояли в этих зарослях, наверное, до полудня, досыта накормив комаров, но так ничего не поймав толком, — ну, может, три или четыре плотвички на двоих — что называется, курам на смех. Зато вот это ощущение — когда, представь, уже почти рассвело, солнца нету, но уже видно всё, и людей пока нет нигде тоже, они будто вовсе не существуют, и ты здесь словно бы нечаянный зритель, допущенный Матерью Природой по какому-то снисходительному недосмотру, невзирая на малые лета… ради этого, действительно, стоило пожертвовать сном… большое дело, ей-богу!
Дача, насколько я сейчас помню, принадлежала дяде Славе — низенькому, как пень, и седенькому, как лунь, все время улыбающемуся немногословному старичку. Живший на ней практически безвылазно зимой и летом, он, кажется, до выхода на пенсию был где-то важным торговым начальником, отчего и сладил этот большущий дом, способный при необходимости разом принять все наше разросшееся семейство. В то время дяде Славе было где-то под восемьдесят или даже больше, его, конечно же, не обделяли вниманием: заботливо ухаживали за общим столом, пересказывали в глухое ухо недорасслышанные шутки, но в целом воспринимали скорее как элемент дачного интерьера — наравне с обгорелой латунной кочергой, стоявшей возле печки, или крашенным в зеленое металлическим умывальником, прибитым загнутыми в разные стороны гвоздями к старой, истерзанной березе и отчаянно стучавшим по утрам сквозь последние крупицы моего испаряющегося сна.
Помногу, то есть дольше пары недель кряду, я в те годы жил в Пескушах редко — считай, раза два или три всего и было такое. Порой родители привозили меня на выходные, а однажды, десятиклассником, я вдруг приехал туда сам, манкируя школу. Стояла зима, дядя Слава встретил меня один — он все так же улыбался, очень мало говорил и почти ничего не спрашивал. Казалось, он действительно рад моему неожиданному появлению. В доме было натоплено, дорожки во дворе заботливо расчищены. Не спрашивая, голоден ли я, дядя Слава поставил на стол разогретое жаркое — я принялся есть с подобающей возрасту жадностью, дядя Слава все так же молча добавлял в тарелку мясо и картошку, — наконец, я насытился, отодвинул тарелку, старик освободил стол и, сев напротив, принялся разглядывать меня — молча и, как мне показалось, насмешливо, сквозь всегдашнюю свою полуулыбку. Уже через пару минут мне стало не по себе. Я что-то спросил, но дядя Слава не то не расслышал, не то сделал вид, что не расслышал, продолжив сидеть на своем месте и беззвучно разглядывать меня так, как смотрят на грудного младенчика: дивясь бессмысленным движеньицам его бесполезных ножек и пальчиков.
Не помню, как я освободился от этой пытки. Пробормотав что-то невнятное, я заторопился прочь, — дядя Слава пошел меня проводить, накинув дубленку на плечи, вывел за ворота и, когда я зашагал к станции, остался стоять у дороги. У переезда я обернулся: он все еще стоял, глядя мне вслед.
2.
А года за четыре до этого зимнего блиц-визита на дачу дяди Славы я провел на ней без одной недели весь июль, то есть дней двадцать с небольшим. Народу в это время там проживало, по обыкновению, много — всевозможная дальняя и ближняя родня, включая иногороднюю, — однако мне первые дни было скучновато из-за отсутствия сверстников. В самом деле, так вышло, что помимо меня на даче в тот момент не было ни одного подростка — да что там подростка, даже детей не оказалось почему-то. И это притом, что как раз мое поколение в нашей семье было достаточно урожайным. Вот, правда, не знаю, почему так сошлось, куда их всех тогда дели…
Впрочем, скучал я недолго: уже на следующие выходные приехала голосистая и энергичная двоюродная тетка с дочерью Анечкой, приходившейся мне, таким образом, троюродной сестрой.
Анечке тогда исполнилось или вот-вот должно было исполниться шестнадцать. Надо ли объяснять, что, за небогатством выбора, мы тут же оказались предоставленными друг другу, легко столковались и оставались в этом состоянии вплоть до Анечкиного отъезда обратно в город, то есть еще недели две, не меньше. Мы, разумеется, были знакомы и прежде, но не виделись уже давно, несколько лет, и «Лидина Анечка», ставшая за это время почти взрослой на вид, очень красивой девушкой с крупными правильными формами и длинным хвостом густых, черных, как парабеллум, волос, являла для меня тогда неожиданное и непривычное зрелище. Вызывающее глубинное волнение не в полной мере понятной мне, дурачку, природы…
Помню, на второй или на третий день по ее приезду взрослые, как и накануне, решили после завтрака отправиться на озеро всей компанией, благо, целую неделю было жарко и солнечно. Мы с Анечкой, понятно, увязались с ними, взяв с собой плавательный матрас — на пляже мы его надули, как положено, резиновой, похожей на домру лягушкой и спустили на воду. Затем легли на него поперек — так, чтобы ноги оставались в воде, — и поплыли от берега, синхронно двигая голеностопами. На середине озера мы забрались на матрас уже полностью, какое-то время просто сидели на нем друг против друга, неподвижно и молча — наслаждаясь этой странной отрешенностью от шумной человеческой суеты, находившейся тут же рядом, в пределах видимости и одновременно прочно отделенной от нас несколькими сотнями метров сплошной воды. Потом Анечке это праздное созерцание наскучило. Потом… Но прежде, чем сообщить, что стало потом, я должен рассказать о себе… иначе говоря, открыть одну не делающую мне чести деталь. В общем, плавать я тогда, в целом, как-то умел. Но плавать далеко — боялся. В чем, к своей досаде, уже убедилась накануне Анечка, которой я не составил компанию в заплыве к противоположному берегу. Сама же девушка плавала — что твоя русалка, она, кажется, когда-то прежде занималась этим видом спорта — и даже как будто бы небезуспешно в плане разрядов и всяческих наград.
В общем, абсолютно неожиданно она соскользнула в воду и, прежде чем я успел восстановить равновесие нашего утлого плавсредства, решительным движением перевернула матрас, скинув и меня в озеро. Я замешкался. Вынырнув и выплюнув набравшуюся в рот воду, я увидел, как она улепетывает прочь на всех парах вместе с матрасом — но не в сторону нашего пляжа, а наоборот. Я как-то понял, что догнать ее не получится, и решил плыть к берегу, — сознавая, что это будет для меня вполне рекордной по протяженности дистанцией. В общем, я добрался — как мне казалось, на одном дыхании, молотя руками по воде что есть силы и даже не глядя, далеко ли еще плыть: видимо, мне было страшно увидеть воочию оставшееся расстояние, от уровня воды, как известно, воспринимающееся совсем не так, как стоя на берегу во весь рост.
Умаявшись, я вышел на сушу, шатаясь и дыша, как плохой велосипедный насос. Все это, разумеется, не осталось незамеченным взрослыми: как оказалось, они и прежде посматривали за нами, еще до моего впечатляющего анабазиса. Соответственно, Анечка, подплывшая к берегу минут пять или десять спустя, была немедленно отведена тетей Лидой в сторону и там, по всей видимости, обрела от нее вполне недвусмысленный реприманд — жестикуляция одной, кивки в мою сторону и понурая поза другой не давали повода в этом усомниться. Вернувшись, девушка тут же попросила у меня прощения: взяла за руку и, чуть склонив набок голову, заглянула в глаза таким взглядом, каким на меня до того еще не смотрели ни разу:
— Я хотела, чтобы ты… просто преодолел свой страх… и всё…
Надо ли объяснять, что остатки обиды — если и была у меня тогда какая-то обида — рассеялись тут же, словно утренняя роса на траве в саду дяди Славы.
Но не у самой Анечки: у нее-то обида никуда не делась — мне еще только предстояло узнать, что в шестнадцать лет нагоняи от взрослых переживаются болезненно, как никогда прежде и никогда потом, — даже самое незначительное замечание мнится вселенским позором, не смываемым ничем и никогда, и лучше провалиться сквозь землю, — даже если старшие больше не демонстрируют ни малейшего неудовольствия тобой и, напротив, готовы принять тебя в свой круг.
В общем, она сказала мне, что хочет вернуться домой прямо сейчас, не дожидаясь, когда взрослые насладятся в полной мере пляжной негой, я, понятно, поспешил присоединиться, и вот мы потащили давешний матрас восвояси, по неведомой вовек причине не удосужившись его сдуть: так и волокли его вдвоем по пыльной песчаной улице дачного поселка.




