Томский телеграфист

- -
- 100%
- +
– Дуся! – крикнула Еремеева. – Если принесут Зое записку, не отдавай ей, отдай мне прямо в руки!
– Не в ноги же отдавать, – хмыкнула горничная. – И тут же ответила: – Как прикажете!
Однако записок больше не приносили. Разомлевший от покоя Мишка валялся на диване у тётки Лебёдки, радуясь невольному отдыху от работы и вкусной еде. Суетливая Олимпиада пекла, варила, жарила – только, чтобы её дорогой Мишута был доволен. Отдыхал он и от затянувшегося романа с Зоей. Её партийный пафос, сразу откликнувшийся первым арестом, отдавал театральной ролью. Он и сам был нечужд актёрства, пересмотрел все спектакли театра Королёва, но отражение собственной способности к мимикрии в девушке ему не нравилось, к тому же у неё получалось всё как-то неестественно, слишком демонстративно, без той внутренней затаённости, какая и выказывает в актёре настоящий талант. Нет, идти в артисты Мишка не хотел, слышал, как заезжий режиссёр орал на свою труппу. К тому же ему нравился телеграф: интересно, современно, живо – как работника Мишку уже ценили. Ему удалось открутиться от отправки в Новониколаевск: сослался на семейные проблемы. Правда, Гаев выговорил ему, что у большевика семья на последнем месте, а на первом – революционная борьба. Но устным выговором и ограничился.
– Поедешь всё равно, позже, – сказал спокойно, – вынесу на комитет решение, что отправляем в город на Оби вместо тебя другого. Думаю, ни Броннер, ни Преловский, ни другие комитетчики против не будут. Всё ж таки сами предложили и утвердили мою кандидатуру.
– Вы бы провели с Зоей Еремеевой беседу, – попросил Мишка, – поучили конспирации. В группу-то вы её взяли, а с партийной дисциплиной не ознакомили.
– Принял к сведению. – Гаев кивнул.
Вечером Зоя, наслаждаясь тишиной опустевшего дома, лежала на постели, листая роман Евгении Тур – любимой писательницы матери. Допрос в участке восприняла она как приключение: ей даже понравилось внимание, с каким её расспрашивал усатый поручик Бахерев. Иногда, оторвавшись от очередной страницы, она вставала, шла к трюмо и вглядывалась в своё отражение. Можно ли её назвать красивой? Грудь маловата, ключицы остры, правда, шея длинная ровная… Голова небольшая, нос с легкой горбинкой, совсем незаметной… Подбородок тоже небольшой, изящно очерченный… Пухлые губы, их бы сделать чуть поменьше и поуже…
На дверной звонок она сначала выходить не хотела. Если бы Мишка! Вот бы сладко провели время в пустой квартире! Наверное, Дуська вернулась. И чего фефёле не отдыхается?
Всё-таки пересилила нежелание – открыла. Вошел, не ожидая приглашения, доктор Борис Евсеевич Залманов. Зоя знала его: папин ученик.
– Чаю не предложите? – спросил, снимая пальто. – Май у нас, в Сибири, порой внезапным снежком порадует. Замёрз немного. Ваша матушка дома? Она изволила просить её проконсультировать.
– Вы зря сняли пальто, маман отсутствует, а я на здоровье не жалуюсь. – Отражательная по натуре Зоя и сейчас всего лишь отражала своим невежливым обращением бесцеремонность гостя.
– Мне придётся её подождать. – Он прошел в гостиную и уселся к столу. – Всё ж таки не откажите приказать подать чашку горячего чая.
– Горничная тоже отсутствует.
– Тогда я сам пройду в кухню и поставлю самовар. Может, и вы со мной попьёте чайку? Я обязан дождаться вашу маман.
– Дожидайтесь! – Зоя, не глядя на гостя, вышла из гостиной и, улёгшись на кровать в своей комнате, снова вернулась к чтению Евгении Тур, ловя гудение закипевшего в кухне самовара, после глухой звук отодвигаемого стула, затем – звякнувшей ложки о фарфоровый край чашки. Какой наглец он, однако! Впрочем, возможно, он дал слово матери, потому и в самом деле считает себя обязанным сидеть и ждать.
Залманов вошел в её комнату неожиданно, присел на кровать, провёл горячей ладонью по узкой щиколотке, выглянувшей мордочкой горностая из-под шёлкового зелёного подола домашнего платья.
– Я буду кричать! – сказала Зоя гневно, глядя в круглые очки Залманова. В романе, который она читала, была сходная сцена, и героиня произнесла те же самые слова: «Я буду кричать».
– Помилуйте мои уши. – Он засмеялся. – Социал-демократки кричать не должны.
– Что вам нужно? Вы теперь шпик?
– Я теперь твой любовник, детка. – Залманов всем телом навалился на неё, обхватил руками и впился в губы долгим острым поцелуем. Она задыхалась, у него упали на пол сначала очки, потом кожаные осенние туфли, он с силой прижал её худое тело к постели, она ослабла – и не смогла сопротивляться. Когда он получил то, чего желал, прошептала: «Уйдите»…
– Уйду, – сказал он, застегиваясь, – но запомни, детка, если мы тебя увидим с твоим Мишкой, ни тебе, ни ему не жить. А матери скажешь, что я провёл с тобой беседу.
Через три с половиной месяца забеременевшая Зоя вышла замуж за Бориса Евсеевича Залманова. Правда, ходили слухи, вызывая тревогу у вдовы Еремеевой, что у доктора имеются жена и дети где-то под Гомелем, родом-то он оттуда, женился в семнадцать лет, а потом приехал счастья искать в Сибирь, но в Томске его и Зою обвенчали по православному обряду, и это вдову Еремееву успокоило. Она не знала, что у зятя уже есть партийный псевдоним Евсеев.
О РСДРП и он, и дочь теперь молчали.
Глава одиннадцатая
Окончание дознания
Секретно
Начальник Томского Губернского Жандармского Управления
Г. Томск
В дополнения донесения лит. А за № 4162
На основании Циркуляра от 5 сентября 1890 года за № 2763 при сем имею честь представить в Департамент полиции протокол примет и 10 фотографических карточек на привлечённого при вверенном мне Управлении к дознанию в качестве обвиняемого в преступлении, предусмотренном 252 ст. Ул. О Нак. Алексея Александрова Диева.
Верно: поручик Бахерев
В Департамент полиции.
* * *Брошюру Толстого Диев не сжёг. Так же, как в прошлый раз, петляя проулками, стараясь не глядеть по сторонам, чтобы себя не выдать, донёс опасный груз до Садовой: быстро дочитать статью он решил у Олимпиады Акинфиевны. Уж родную-то тётку кандидата богословия Никодима Диева, тесно общающегося с епископом Макарием, ни в чем не заподозрят, к ней полиция не нагрянет.
Олимпиада обрадовалась ему, пока она суетилась, на ходу придумывая, чем бы попотчевать гостя, и всё приговаривала: «настрадался наш миленький», Диев провалившись в мягкий диван гостиной, уткнулся в брошюру. Он был голоден и, читая, с автоматическим удовольствием втягивал в себя запах готовящегося пирога с рыбой. И опять читаемое казалось ему правдой:
«Все эти рабочие работают тяжелую, не свою работу потому, что богатые люди захватили землю, собирают подати и владеют заводами».
«А ведь как верно, – соглашался Диев. – Мне в детстве, помню, жалко было оборванных, замученных мужиков, приходили они к отцу, то в саду покопают, то что-то починят – и всё за копейки. Земли у нас самих, правда, было немного… Конечно, некоторые из крестьян выбились в собственники, разбогатели и стали эксплуататорами, да еще какими, без капли жалости к своим беднякам-родственникам. Но ведь своим трудом всего добились не как неработающая дама на иноходце, дороговизной своей шляпки и английского стика-хлыста вызвавшая возмущение Толстого».
«А между тем ни владение землёю, ни собирание податей и пользование ими, ни обладание произведениями и орудиями труда людьми неработающими не имеет никакого оправдания. Владение землёю не работающими на ней не имеет оправдания потому, что земля, как вода, воздух, солнечные лучи, – составляет необходимое условие жизни каждого человека и потому не может быть исключительной собственностью одного».
«Так вот почему статью запретили, – догадался Диев, – посчитали, что граф призывает к национализации всей земли. А ведь умнее было бы не запрещать, а подвергнуть в газетах всенародному обсуждению, собрав мнения как людей из правительства, так и представителей всех сословий. Заодно и полиции. – Он зябко поёжился. – Работы бы поубавилось: настроения в обществе прозвучали бы открыто. Выходит, слаба власть, коли боится свободного слова. И Мишка прав – царизм обречён».
И опять Диев поразился: стоило вспомнить брата жены, как возник он на пороге квартиры Олимпиады Акинфиевны, своей тётки Лебёдки. Поспел пострел прямо к пирогу.
– Дочитал я Толстого. – Диев отдал брошюру Мишке. – Благодарствую за просвещение моего смутного разума. Как говорится, да скроется тьма.
– И что? Теперь свеча горит?
– Похоже, да. – Диев по-воробьиному вспорхнул с дивана, увидев, что стол накрыт. – Граф всё верно изложил.
– Позвал бы вас в нашу партию, но вы неблагонадёжный, – засмеялся Мишка и первым ухватил кусок сочного пирога, – если второй раз попадётесь, и Шурочке достанется. Придут в дом с обыском.
Вспомнив о молоте Шурочкиного бедра, Диев сгорбился, ощутив себя огарком свечи.
– Честно говоря, то, что ограничились только изъятием вещественных доказательств у вас лично, это удивительно. Обычно с обыском являются и весь дом переворачивают. Явно кто-то заступился за вас.
– Так это ж Никодим за Алексашу просил. – Олимпиада Акинфиевна тоже села к столу, сразу придав ему уютную семейственность. – Он с чиновником Силиным близко знается, а тот с головой нашим Макушиным, вот и решили ограничиться личностью обвиняемого. Кушайте, мои дорогие! Что миновало, за то и слава богу.
По дороге домой Диев опять вспомнил безобразную вчерашнюю сцену. Ноги его до сих пор болели. Хорошо, не в ступнях, иначе бы и ходить не смог. Он не испытывал к Шурочке неприязни – ненависть и злые чувства почему-то не были свойственны ему вовсе. Не было и острой обиды: грубая реакция жены – следствие материнского страха за детей, Диев это понимал. И даже винил себя: в самом деле, нельзя было приносить в дом запрещённую брошюру. Он любил своего сероглазого мальчика, тонким личиком напоминавшего ему младшего брата, любил и дочек: средняя, Стеша, названная в честь Стефаниды Акинфиевны, копия Шурочки: бойкая, черноволосая, озорная, за неё душа его спокойна. А вот младшая, Ирочка, слабенькая, пугливая, не в породу Гавриловых, в ней чудилось ему что-то общее с его собственной покойной матушкой, такой боязливой, что даже общество офицерских жен её тяготило, всё ей мерещились насмешки над их невысоким положением в обществе. Нет, обиды на Шурочку не было. Только душа его после её побоев словно потускнела. Потускнел и мир вокруг. Диев задержался на своём любимом Аптекарском мостике и отметил с тревогой: милых, недавно прилетевших в город уточек, он сейчас видит в сером тумане. Огляделся, поднял голову: день ясный, никакого тумана нет, значит, отпечатался на пейзаже оттиск тусклого стекла его собственной души. Подумал с каким-то блёклым равнодушием: «Не прыгнуть ли в воду – и навсегда уйти от этого тусклого дня, от раздражённой Шурочки, от несправедливого мира, где жестокая дамочка может ни за что отстегать дорогим английским стик-хлыстом хорошего русского мужика, виновного лишь в том, что родился в нищей избе, а не во дворце, построенном на деньги, по сути, отнятые у вереницы его предков».
Диева, скорбно застывшего на Аптекарском мостике, увидел проезжавший мимо его двоюродный брат, Никодим, поспособствовавший, как выяснилось, смягчению дознания. Расплатившись с извозчиком, он вышел из экипажа и, взойдя на мостик, осторожно тронул Диева за руку.
– За сводками с фронта следишь? – спросил, надеясь сильной дурной вестью отвлечь Диева от его печальных размышлений. – Ещё в феврале уничтожено несколько лучших кораблей нашего Тихоокеанского флота. И Япония продолжает атаковать.
– Лучших кораблей? – переспросил Диев тихо.
– Англия начала поставлять Японии современное оружие, Россия была к этому не готова. Епископ Макарий предупреждал, разумеется, в частной беседе, что России нужно решить споры с Японией дипломатическим путём. В конце концов, можно было спорные территории просто выкупить. Россия бы не обеднела. Война всегда обходится много дороже.
– Богатство любой страны – её люди…
– Именно. А первых раненых уже доставляют в Сибирь. Надюша теперь сестра милосердия, дни и ночи в госпитале.
– Надя? – удивился Диев, ощутив, что тусклая дымка, окружавшая его, начинает рассеиваться. – Так неожиданно.
– Я, признаться, тоже был сначала удивлён, но чуть позже понял: она искала жертвенности, томилась от бессмысленности обывательского покоя. Теперь Надя чувствует себя нужной, и это, несмотря на всё, прекрасно. Женская добрая сила способна лечить без лекарств.
– А я, наоборот, ощущаю себя ненужным, – признался Диев, тут же пожалев, что приоткрыл душу.
– Это у тебя, Алексей, скорее всего, от пережитого, – сочувственно сказал Никодим, – общение с полицией приятных дум не навеет.
– Олимпиада Акинфиевна мне сообщила, что ты помог мне… Спасибо.
– Помог чиновник Силин. Я во время учебы в академии посещал иногда лекции профессоров Казанского университета, там был, тоже вольнослушателем, его дальний родственник, теперь благочинный в Енисейской епархии. Наш Силин – абсолютный либерал, потому сразу выразил готовность помочь. Это было ему нетрудно: сестра его замужем за жандармским полковником Ромашовым.
– Ромашов перепоручил вести дознание поручику Бахереву.
– Полковник занемог. Силин уверен, заболел шеф жандармов от переживаний из-за плохих вестей с фронта. Все ждали молниеносной победы… Мне же думается, сильнее его тревожат прокламации на каждом углу и речи студентов на собрании университета. Открыто ведь призывают к смене строя.
– Это всё Толстой, – сказал Диев, – ему верят. Ты читал статью «Неужели это так надо?».
– Читал. Но расшатывает стены не он один. К сожалению, многие. В разных слоях общества накопилось желание мести самодержавию: у большинства – за нищету и бесправие, у других – за черту оседлости и погромы, у кого-то – за то, что русские пришли на землю их предков. И всех можно понять: бесправный русский мальчонка, обречённый на нищету с рождения, став взрослым, винит в своём униженном состоянии любого интеллигента и ненавидит его, еврейский парнишка видел, как избивали его отца и крушили лавку с товарами, потому отравлен страхом и готов с болью мстить за свой народ, остяцкий подросток, помнил, как его мать плакала, найдя сокрушённого деревянного идола, и теперь он считает любого казака – врагом. Несколько умелых газетных статеек – и может возгореться страшное пламя ненависти, сжигая всё на своём пути, уничтожая нашу уникальную русскую культуру, мировую ценность которой способны, к сожалению, видеть только самые умные и образованные люди. Вот пример: многие сибирские ненцы до сих пор пользуются первобытным письмом – картинки рисуют вместо слов, оставляют знаки на деревьях и по ним узнают новости, а священников, обучающих грамоте, убивают…
– Обиженный не всегда зол.
– Не всегда. Опасно другое: тёмные чувства: обиду, страх, ненависть, зависть, – испокон веков используют разжигатели смуты, поднимая со дна общества всякий сброд. А гибнут лучшие люди. Важно очистить общество от налипшей нечаевщины. Жалею я, Алексей, по-христиански всех, но время сейчас для России тревожное, потому вступил я в «Русский кружок». Задача наша – сохранить монархию, укрепить православие через свободную церковь, вернуть сердечное понятие «народность». Я убеждён, что создание областных земских соборов и Государственной Думы – спасение России от власти бюрократической олигархии и от народной бедности. В Думу должны входить получившие свободу слова народные представители, честно и открыто избранные.
– Выходит, Толстой правду написал?
– Толстому-то что? Гений играет! Клеймит владельцев земли, а сам ею же и владеет.
– А я ведь раньше его статью не читал. При дознании мне, конечно, не поверили, но допытываться не стали.
– Твоё дознание должны вот-вот прекратить.
И, действительно, дело Диева вскоре было поручиком Бахеревым завершено, о чем он уведомил Департамент полиции, в свою очередь через два месяца уведомивший начальника Томского Губернского Жандармского Управления о прекращении производства.
* * *Департамент полиции г. Томска
Августа 5 1904 г.
По состоявшемуся соглашению Министерств Внутренних Дел и Юстиции, произведённое в порядке 1035 ст. Уст. Угол. Суд. при Томском Губернском Жандармском Управлении дознание по обвинению отставного Титулярного Советника Алексея Александрова Диева в хранении изданий противоправительственного содержания дальнейшим производством перекрашено.
О изложенном Департамент полиции сообщает Вашему Высокоблагородию для сведения, присовокупляя, что распоряжение об отмене принятой в отношении названного лица по дознанию меры пресечения последует со стороны Прокурора Омской Судебной Палаты.
№ 2155
Г. Начальнику Томского губернского Жандармского Управления.
Глава двенадцатая
Два человека
Август 1904 года. Ново-Николаевск
В Новониколаевск Мишку отправили на выходной – поручили отвезти литературу и прокламации, напечатанные в томской типографии. После травмы ноги он чуть прихрамывал – и это ему даже нравилось: он представлял себя Оводом. Роман Войнич с восторгом читали юные подпольщики, жаждущие подвига и не боящиеся гибели «за идею». Мишка погибать не хотел. И честно себе в этом признавался. Ночь в жёстком вагоне не сказалась на его активной натуре: передав брошюры и листовки фельдшеру станции Обь, Мишка решил пошататься по городу. В Новониколаевске он был впервые, а всё новое представлялось ему интересным. Он прошёлся по невзрачным улицам, с любопытством заглянул в пару лавок, отметив, что в них много деревенских продуктов: неощипанных кур, грязноватого картофеля, поджаристого хлеба, – затем оглядел центральную площадь, прогулялся по Николаевскому проспекту, единственным украшением которого был собор Александра Невского, недалеко от него заметил вывеску магазина Кетова и, зайдя, присмотрелся к товарам и там. На Вокзальной улице обнаружил винный погребок, чуть поодаль – клуб железнодорожников. Похоже, городок вырос как приложение к дороге… Непонятное чувство то ли узнавания, то ли предвидения возникло лёгким облачком и заставило Мишку остановиться на Переселенческой, ничем не выделяющейся из других серых улиц. Что здесь? Ничего. По сравнению с Томском, с его прекрасным Троицким собором, выверенными зданиями мужской гимназии и губернского казначейства, с его библиотеками и университетом, галантерейными магазинами и деревянным кружевом домов, этот прильнувший к вокзалу полугород-полупосёлок, при беглом знакомстве казался архитектурно убогим. Но, стоя на зелёной лужайке посреди скучной улицы, Мишка вдруг ощутил какое-то незримое движение пространства, – такого движения не было в застывшей привлекательности Томска. Здесь точно пробуждался невидимый мощный поток, которому суждено родить из своих волн город-гигант. Мишке почудились людские толпы, высокие дома, огромные заводские трубы. Томск родился, вырос, возмужал и, достигнув достойной зрелости, уже не таил в себе будущего, исподволь пробуждающегося в этом гадком утёнке Новониколаевске.
Вечером Мишка встретился с Лебедевым. Квартировал тот недалеко от станции, в доме зажиточного извозчика, разумеется, не знавшего о подпольной роли жильца, ставшего одним из руководителей недавно оформившейся, принявшей свой устав Обской группы социал-демократов. Кроме Лебедева за столом сидел интеллигентного вида молодой мужчина, назвавшийся учителем начальной гимназии Поповым. Он убеждал Лебедева в том, что линия партии слишком радикальная, нужна Государственная Дума, состоящая из народных избранников, тогда и свержение власти не потребуется, сохранившиеся монархии в Европе никто не расшатывает именно потому, что мнение народа там не пустой звук. Учитель говорил торопливо, нервно, глотая окончания слов.
– Поешьте, Михаил, вы же с дороги, – не реагируя на горячий монолог Попова, пригласил Лебедев, – чем богаты, как говорится, тем и рады. Колбаса свежая, сельская, привёз наш товарищ, масло и хлеб, правда, из лавки, но сегодняшние, утренние, чай китайский очень неплох.
– Вы меня совсем не слушаете! – вспылил учитель.
– Слушаю. – Лебедев нахмурился. – Однако категорически не согласен. Вы рассуждаете не как преподаватель, а как безусый гимназист. Пока дом крепок, можно какие-то неполадки в нём: пятно на извёстке или отклеившиеся обои, – легко исправить, можно и ступени лестницы подремонтировать, а вот, если фундамент трещину дал или полностью прогнил, никакой ремонт не поможет. Нужно дом сносить и строить новый. С царизмом именно так.
– При сносе тоже не все средства допустимы. Надеюсь, вы не поддерживаете призыв томских революционеров проникнуть в Госбанк и совершить кражу денежных средств?! С такой политикой мы рискуем лишиться поддержки большинства представителей разночинного слоя.
– Не поддерживаю! И прямо говорю об этом. А вот, к примеру, Гаев, вы его видели в Томске, считает, что при сносе дома все средства хороши. Чем быстрее, тем лучше. Для него убийство жандарма – всего лишь освобождение места для рождения ещё одного борца с царизмом. Есть ли у жандарма семеро по лавкам, нет ли – Гаева не волнует. Он, по примеру эсеров, приветствует террор. Без лишних раздумий.
– А такая добрая улыбка у Гаева, – удивился учитель, – кровожадности никак не соответствует.
– Понимаете, – Мишка утолил голод и охотно вступил в разговор, – в Гаеве два человека: один – открытый, доброжелательный, настрадавшийся в детстве. А второй… как бы это сказать точнее? Второй – не человек, а революционный механизм. Первый гораздо слабее второго. И постепенно механизм его стирает как ненужного.
– Всё верно. Я и в себе такой механизм чувствую, – согласился Лебедев, – только называю его, Михаил, более романтично: зов революции. И этот зов сильнее меня. Иногда мне кажется, что он обтачивает меня, как токарный станок, очищая от всего лишнего.
– И что же вам представляется лишним? – спросил Попов, потирая тонкими пальцами затылок.
Мишка встал и обошёл круглый стол: долго сидеть на одном месте было ему тягостно – юные ноги спешили куда-то бежать, поднимая худощавое тело. Коротковатые ноги Лебедева, наоборот, словно врастали в пол, стремясь прочно укорениться. Рядом с лебедевской монументальностью вспотевший затылок учителя показался Мишке младенчески беспомощным, словно между пространством и его русыми влажными волосами не было невидимой преграды сознания, защищающей его жизнь.
– Искоренил я, к примеру, тягу не к тем особам женского пола.
– Неужели тянуло вас к продажным женщинам?
– Продажными их делает хищнический строй. Вспомните Соню Мармеладову. Имею в виду я совсем других. Меня как дворянина влекли барышни моего круга, а ныне замечаю только тех, кого ведут по жизни не романы барина Тургенева или стишки в альбом, а программа марксизма.
– Девушка без поэтического ореола превращается или в самку, – сказал Попов, – или в мужика.
– Даже, коли так, теперь мне ближе мужик-партиец, чем вздохи при луне.
Несгибаемая упёртость Лебедева и мягкотелость Попова варились в одном партийном котле. «Что в результате получится? – спросил себя Мишка. – Каменная плита, на которой воздвигнут новое здание, или сыпучий песок, поглощающий всё и вся?»
Он простился и ушёл. Хотелось перед поездом ещё побродить по городу. И на вокзал нужно прийти пораньше: солдатские эшелоны могут перекрыть все пути, спутать движение поездов, тогда придётся думать, как добраться в Томск вовремя, чтобы не опоздать на телеграф. Он бежал по Переселенческой, почему-то казавшейся уже почти своей, решив сначала навести справки – вовремя ли отойдёт поезд в Томск.
– Пока расписание не меняли, – сказал измождённый старик, выглянув из окошка тесного зала ожидания. В помещении стояли и сидели на узлах люди. Были среди них и солдаты. Мишка заметил двух раненых: одного – на костылях, другого – с перевязанной рукой. «Счастливы, наверное, что не в списке убитых», – подумал, выходя из душного зальца на воздух. Уже вот-вот начнёт смеркаться, а он еще не увидел чудо-Оби. Нужно спешить.
Река открылась ему неожиданно: завернул за какое-то бесцветное здание – и остановился. Так вот она! Река Обь. Какая мощь и какая, наверное, глубина. Он стоял и смотрел на тяжёлую свинцовую воду, на сизый отсвет на гребнях невысоких волн, – противоположный берег дымчатой полосой уходил к серому небу, а мелкие облака над водой складывались в какие-то древние письмена, в книгу вечности. И впервые Мишка ощутил кратковременность человеческой жизни, и его собственный революционный азарт показался на фоне этого гордого равнодушного течения волн совершенно чуждым и воде, и земле, и небу. Что есть жизнь? Зачем человек? Не затем ли, чтобы вложить в природу часть себя? Разве само небо способно видеть облака, как плывущие письмена? Разве не наделяет человек реку или камень живой душой? Об одухотворении мира как-то говорил Никодим Диев.








