Мергельбург: Сердце ван Хелтена

- -
- 100%
- +
Говард хотел рассмеяться, хотел сказать что-то остроумное, как раньше, но слова застряли где-то между горлом и языком. Вместо этого он вдруг почувствовал, как сильно сжимает в руке ручку дипломата, будто тот был якорем, удерживающим его от того, чтобы просто развернуться и пойти к Эмили.
– Слушай, – он выдохнул, стараясь, чтобы голос звучал спокойно, без спешки, без обиды на самого себя за то, что снова откладывает важный шаг. – Прости, мне правда надо идти. Я сейчас… немного не здесь. Но я с радостью дослушаю все это позже, честно.
Тайлер на секунду замер, будто не сразу понял, что его история не получила ожидаемого отклика. Потом кивнул, чуть нахмурившись, но тут же снова расслабился – он умел не обижаться надолго.
– Ладно. Но не думай, что отвертишься. После уроков расскажешь, куда ты так торопишься, – он подмигнул и, махнув рукой, растворился в толпе, унося с собой часть привычного шума, который всегда кружился вокруг него.
Как только Тайлер скрылся из виду, Говард снова повернулся к тому месту, где стояла Эмили. Но теперь она уже не была одна. Вокруг нее собралась небольшая группа друзей и подруг: кто-то что-то рассказывал, размахивая руками, кто-то смеялся, а она сама слегка наклонила голову, и на губах ее играла та самая улыбка – легкая, искренняя, будто она действительно радовалась этой болтовне, этим мелочам, этим обычным школьным мгновениям.
На мгновение Говард застыл. Он сделал пару шагов вперед, почти не осознавая этого, и просто смотрел на нее – на то, как свет ложится на ее волосы, как в голубых глазах мелькают искорки смеха, как она двигается, будто не замечает своей красоты, будто это просто часть ее, такая же естественная, как дыхание. И в этот момент он вдруг понял: она прекрасна не потому, что идеальна, а потому, что настоящая. В ней не было ничего придуманного, ничего рассчитанного – только жизнь, шумная, яркая, не желающая подчиняться никаким сценариям.
Он еще секунду держал этот образ в себе, позволяя ему согревать изнутри, а потом медленно повернул влево, крепче сжимая ручку дипломата. Пальцами другой руки он машинально поправил пальто, будто этот жест мог вернуть ему хоть каплю собранности. И пошел вперед – не к ней, не сейчас, но и не прочь от нее. Просто дальше, туда, где день уже ждал его со всеми своими неожиданностями, не поддающимися никаким расчетам.
Пара уроков пронеслись мимо Говарда почти незаметно – будто он присутствовал в классе лишь телом, а мыслями витал где-то далеко. На геометрии учитель чертил на доске углы и треугольники, выводил формулы, но для Говарда это были не фигуры, а схемы: он мысленно выстраивал идеальную траекторию, по которой мог бы подойти к Эмили, просчитывал точки пересечения их маршрутов по коридорам, подбирал моменты, когда она остается одна. Каждая линия становилась шагом к разговору, каждый угол – возможным препятствием, которое нужно обойти. На географии все было еще дальше от реальности. Учитель рассказывал о климате, столицах и горных хребтах, а влюбленный юноша видел не карты и атласы, а их с Эмили путешествия. Вот они идут по узким брусчатым улочкам старого Брюсселя – между домами с остроконечными крышами, где ветер приносит запах свежей выпечки из маленькой пекарни на углу; вот стоят на берегу Средиземного моря у скал Амальфи, и соленый ветер смешивает ее вьющиеся волосы с солнечными бликами на воде; вот едут на поезде через зеленые холмы Тосканы, а за окном проплывают ряды кипарисов и виноградники, залитые золотистым светом. Каждая страна превращалась в место их будущего отпуска, каждая река – в дорогу, по которой они могли бы идти рядом. Он ловил себя на том, что машинально записывает названия городов – Брюссель, Неаполь, Флоренция, – будто составляет маршрут, и тут же стирал их, чувствуя нелепость этих фантазий.
Во время большого перерыва Говард сел за столик в школьной столовой — за тем самым, у окна, откуда была видна часть школьного двора. Ему подали привычный для конца 80-х школьный обед: тарелку с картофельным пюре, поверх которого лежала котлета в золотистой панировке, рядом – несколько ломтиков соленого огурца и кусочек черного хлеба. В кружке был теплый какао – не слишком сладкий, с легкой пенкой на поверхности. Говард ел почти механически, не ощущая вкуса, время от времени помешивал ложкой какао, будто надеялся найти в темной жидкости какой-то ответ.
Столовая гудела привычными звуками: звон посуды, обрывки разговоров, чей-то смех, скрип стульев. Но для Говарда этот шум будто отдалился, стал фоном, на котором громче звучали его собственные мысли. Он смотрел в окно, где по асфальту бежали ручейки от утреннего дождя, и снова прокручивал в голове фразы с того самого листка, пытаясь подобрать к ним интонацию, которая не сделала бы их смешными или жалкими.
В какой-то момент он почувствовал на себе чей-то взгляд – теплый, настойчивый, но не давящий. Подняв глаза, он увидел Сьюзан. Она тихонько присела напротив, сложив руки на краю стола, и смотрела на него своими большими зелеными глазами – внимательно, терпеливо, так, будто готова была сидеть так хоть весь перерыв, пока он наконец не заметит ее.
Сьюзан была невысокой, хрупкой, с мягкими чертами лица и непослушной прядью светлых волос, вечно выбивавшейся из косы. В ней не было ни капли той напряженной собранности, что жила в Говарде, – она казалась легче, будто умела не цепляться за тревоги, а позволять им проплывать мимо. Но при всей этой внешней легкости она была невероятно чуткой: замечала все – как брат сжимает пальцы, как отводит взгляд, как помешивает ложкой какао не по кругу, а резкими нервными движениями. Для нее эти мелочи были как слова, только честнее.
– Ты опять думаешь о чем-то таком, что никому не рассказываешь, – тихо сказала она, чуть наклонив голову, будто прислушивалась не к словам, а к тому, что прячется за ними. – Я вижу. Ты сидишь так, будто держишь на плечах весь мир, а он тебе не по размеру.
Говард слабо улыбнулся – не потому, что стало легче, а потому, что рядом с Сьюзан даже тяжесть казалась чуть менее колючей.
– Просто день такой, – попытался он отмахнуться, но голос выдал его: в нем не было уверенности, только усталость.
– День как день, – спокойно возразила Сьюзан, не споря, а просто называя вещи своими именами. – А вот ты в нем какой-то не такой. Не такой, как обычно, когда ты просто злишься или устал. Ты будто боишься сделать шаг, а потом боишься, что не сделаешь.
Она помолчала, потом осторожно подвинула к нему блюдце с маленьким песочным печеньем – его любимым.
– Если не хочешь рассказывать – не надо. Я просто посижу тут. Или можем вообще про что угодно: про уроки, про дурацкие сплетни Тайлера, про то, какой странный сегодня какао. Или вообще ни про что. Но если вдруг захочешь, чтобы кто-то просто выслушал… я тут. И я не буду говорить «да брось» или «все не так плохо». Я просто послушаю.
В ее словах не было давления, только тихая, надежная доброта – та самая, которая не требует ничего взамен и потому действует сильнее любых убеждений.
Говард посмотрел на сестру, на ее внимательные зеленые глаза, на это печенье, будто она пыталась подкрепить свои слова чем-то осязаемым, и вдруг почувствовал, как внутри что-то чуть-чуть расправляется, сбрасывая часть напряжения.
– Спасибо, – тихо сказал он, и это «спасибо» было не за печенье, а за то, что она не стала лезть в самое больное, а просто протянула руку туда, где было темно.
Он взял печенье, откусил кусочек, и на этот раз вкус вдруг стал настоящим – сладким, рассыпчатым, простым. И на одну короткую секунду весь этот бесконечный расчет вариантов, все эти маршруты и сценарии, все попытки все продумать и ничего не упустить – все это отступило, оставив место для чего-то маленького, но настоящего: для сестры, для печенья, для тихого разговора, который не обязан никуда вести.
Сьюзан и правда сумела на минуту выдернуть Говарда из водоворота его мыслей – так ловко, будто просто взяла и выключила шум. Он вдруг заметил, как пахнет в столовой: не только едой, но еще старым деревом, мелом из классов, чуть пыльно и по-домашнему. Услышал, как кто-то за соседним столом хихикнул, как звякнула ложка, как скрипнул стул. И на эту самую минуту ему стало легче – будто тяжесть, которую он таскал с утра, вдруг стала чуть легче, не исчезла, но хотя бы перестала давить на плечи.
Он смотрел на Сьюзан и думал, что в ее внимательных зеленых глазах нет ни осуждения, ни желания «починить» его, ни даже любопытства, которое ранит. Только тихое «я тут». И от этого становилось спокойно. Он невероятно ценил эту ее искренность – она была той самой опорой, которая не хвастается надежностью, а просто стоит рядом, даже когда все рушится.
Говарду хотелось рассказать ей все: про Эмили, про листок в кармане, про то, как он каждую фразу репетирует по десять раз и все равно боится, что скажет не то. Но он сдерживался. Он понимал: она не даст ему ответа на те вопросы, которые грызли изнутри. Ему не хотелось перекладывать на нее это замешательство, не хотел, чтобы его тревога стала и ее тревогой тоже. Пусть хоть у кого-то день будет простым.
Но поговорить с ней хотелось. Просто чтобы слышать ее голос, чтобы чувствовать, что мир не состоит только из бесконечных расчетов.
– Вижу, Тайлер и тебя успел посвятить в историю Криса и Джейка, – улыбнулся он, стараясь, чтобы улыбка не получилась натянутой, а настоящей.
Сьюзан фыркнула, закатив глаза, и в этом жесте было столько сестринской иронии, что Говард невольно улыбнулся шире.
– Да он мне это еще на перемене между первым и вторым уроком рассказал. Причем так, будто это главная новость века. Я даже пыталась делать вид, что слушаю, но в какой-то момент поняла, что если еще раз услышу слово «подпольные гонки», я засну прямо на парте.
– А я вот не смог даже толком притвориться, что мне интересно, – признался Говард, чуть понизив голос. – Все время пытался смотреть мимо него, туда, где… Кхм, – он отвел взгляд в сторону, будто пытаясь мгновенно свернуть от сказанного. – Где стоял Гарри.
Сьюзан заметила этот маневр: брат явно не хотел говорить о том, куда именно он смотрел и речь точно была не о Гарри О’Ниле. Она просто кивнула, будто поняла без слов: «Да, иногда чужое веселье звучит как белый шум, когда внутри все гудит от чего-то своего».
Они еще немного пообсуждали эту нелепую историю – не всерьез, а так, чтобы просто говорить, чтобы не оставлять тишину, которая могла снова дать дорогу тревожным мыслям. Сьюзан смешно передразнивала интонацию Тайлера, когда тот шептал про «легенду нормальную придумайте», и Говард рассмеялся – впервые за день искренне, без усилия.
И в этот момент он заметил, как она вдруг замерла, а потом чуть изменила тон голоса — он стал тише, мягче, будто она пыталась звучать как обычно, но не получалось. Сьюзан отвела взгляд, и как раз в ту сторону, мимо их столика, прошел парень. Говард видел его только со спины, но этого хватило, чтобы уловить уверенность в походке: он шел так, будто точно знал, куда и зачем, будто весь мир был для него не лабиринтом, а прямой дорогой. Плечи расправлены, шаг уверенный, ни капли суеты.
В ту же секунду пальцы Сьюзан начали нервно перебирать друг друга, ногти едва заметно цеплялись, будто искали, за что удержаться. Она будто пыталась спрятать эту дрожь, сделать вид, что все нормально, но для Говарда, который привык замечать мелочи, это было как крик, только очень тихий.
Через пару секунд она снова посмотрела на брата, будто возвращаясь из другого мира, и поспешно прервала неловкую паузу:
– Так… на чем мы остановились? На том, что Тайлер слишком много болтает? Или на том, что Крис и Джейк – самые невезучие люди на свете?
Говард чуть ухмыльнулся, но не стал нападать с расспросами. Не хотел, чтобы она чувствовала себя пойманной. Вместо этого он мягко подыграл:
– Думаю, на том, что Тайлер – лучший рассказчик в мире, если не слушать содержание, а только интонации.
Сьюзан выдохнула – Говард заметил это по тому, как чуть опустились ее плечи, – и благородно улыбнулась, будто он только что незаметно протянул ей руку и помог не упасть.
А в следующую секунду к их столику подсела Ванесса – одноклассница Сьюзан. Она ворвалась в их тихий уголок так, будто принесла с собой кусочек солнца: яркая, энергичная, с той самой улыбкой, которая будто обещала, что день не может быть совсем плохим. На ней была клетчатая юбка, свитер с высоким горлом и яркий шарф, который, казалось, жил своей жизнью – то и дело сползал, и она тут же поправляла его, смеясь над собственной неловкостью.
– Привет, мои хорошие! – воскликнула Ванесса, плюхаясь на скамейку так, будто они сидели не в школьной столовой, а на пикнике в парке. – Вы тут такие серьезные, будто обсуждаете судьбу вселенной, а не школьный обед. Что происходит? Или, лучше скажите, что тут происходит без меня? Я чувствую, что пропустила что-то важное!
Ее голос был звонким, заразительным, в нем не было ни капли фальши – только искреннее желание быть частью всего, что происходит. Она тут же потянулась к кружке Говарда, притворилась, что хочет отпить, но тут же отдернула руку, хихикнув:
– Шучу! Твой какао – святое. Но если у тебя есть еще одно печенье, я готова за него продать душу. Или хотя бы рассказать самую свежую сплетню – на выбор.
Она щелкнула пальцами, будто пытаясь поймать мысль, и тут же выпалила:
– Кстати, слышали? В пятницу в актовом зале будет репетиция рождественского концерта, и мистер Харрис хочет, чтобы старшеклассники помогали с декорациями. Я уже записалась. Если пойдете со мной, будет не так страшно таскать эти коробки. Ну, или хотя бы будете меня подбадривать.
Ванесса говорила быстро, но не раздражающе – скорее так, будто боялась, что если остановится, то весь этот заряд энергии просто рассеется. И, что самое удивительное, она действительно меняла атмосферу: с ее появлением тишина стала хрупкой, а напряжение – тяжелым. Теперь это была просто пауза между репликами, а не бездна, в которую можно упасть.
Сьюзан рассмеялась, качая головой, но в ее смехе слышалось облегчение – она будто тоже была рада, что теперь не нужно держать разговор только вдвоем, что можно немного спрятаться за этой веселой болтовней.
– Ванесса, ты как ураган, – сказала она, улыбаясь. – Только в хорошем смысле.
– Ураган с печеньем и хорошими намерениями, – подмигнула Ванесса и повернулась к Говарду, будто только сейчас по-настоящему его заметила. – А ты чего такой тихий? Не пугайся, я не кусаюсь. Просто когда я молчу, мне кажется, что мир останавливается, а я этого не люблю.
Говард поймал себя на том, что улыбается – и на этот раз улыбка не была попыткой казаться нормальным. Она появилась сама, будто в ответ на эту живую шумную искренность.
Звонок грянул резко, будто обрубил разговор посреди фразы. Ванесса вздрогнула, тут же вскочила, схватила Сьюзан под руку и потянула за собой, тараторя на ходу:
– Ну все, все, бежим, а то миссис Кларк опять скажет, что я «нарушаю дисциплину своим опозданием», хотя это она нарушает мой душевный покой своими взглядами! Ты со мной? Или опять будешь делать вид, что ты ангел, который никогда не опаздывает?
Сьюзан, уже поднимаясь, успела только на секунду провести ладонью по плечу Говарда – легкое, почти невесомое касание, в котором уместилось все ее «хочу остаться еще хоть на минуту». Она улыбнулась ему быстро, виновато, будто извинялась за эту спешку мира, и тут же исчезла в потоке учеников, унесенная энергичным вихрем Ванессы.
Вокруг все пришло в движение: стулья скрипели по полу, кто-то ронял тетрадь, кто-то звал друга через весь зал, кто-то смеялся, не слыша собственного голоса в этом шуме. Коридоры уже начинали наполняться гулом шагов, и столовая, еще минуту назад казавшаяся островком тишины, превратилась в перекресток спешащих жизней – каждый торопился к своему уроку, к своей маленькой драме, к своему собственному способу не утонуть в дне.
Говард неторопливо сложил салфетку, вытер рот, собрал посуду на поднос и пошел к мойке. По дороге он на секунду задержался, вдохнул этот собственный запах столовой – теплого хлеба, вареной картошки и чуть терпкого мыла, – словно хотел удержать в себе эту минуту покоя, прежде чем снова окунуться в школьный водоворот.
У раковины стояла Клара — полная женщина с добрыми, чуть усталыми глазами и руками, загрубевшими от горячей воды и щеток. Она всегда улыбалась так, будто эта улыбка была ее личным способом не дать себе утонуть в рутине. Рядом с ней хлопотала молодая помощница Лина – только второй месяц работала, все еще суетилась, будто боялась что-то сделать не так.
– А вот и ты, Говард, – сказала она, едва заметно кивая, и в ее голосе не было ни упрека, ни суеты – только привычное, теплое признание его присутствия. – Как всегда, сам все относишь. Не то что некоторые: оставят тарелки, будто мы тут не люди, а уборщики их личных бед, – обернувшись на Лину, продолжила. – Помню, как он пришел впервые. Одиннадцать лет назад… такой маленький, глаза большие, карие, хлопает ими, будто весь мир его пугает, а сам старается держаться прямо, будто ему не страшно. Принесет в своих маленьких рученьках поднос с посудой, поблагодарит так тепло, будто я ему жизнь спасла. Я тогда еще подумала: ну вот, есть же дети, которые понимают, что вежливость – это не про «так надо», а про «я вижу тебя».
Лина улыбнулась, чуть склонив голову, и тихо ответила:
– Приятно, когда такое видишь. Среди всей этой суеты… будто маленький лучик.
Говард стоял, чуть опустив взгляд, и на губах у него играла скромная улыбка – не от гордости, а скорее от неловкой теплоты, которая разливалась где-то под ребрами. Ему было приятно, но он не хотел, чтобы из него делали героя. Для него это было просто правильным: не оставлять после себя беспорядок, не проходить мимо тех, кто каждый день делает твою жизнь чуть удобнее.
Он подошел ближе и, поставив поднос на стойку, тихо, но твердо произнес:
– Спасибо вам. За то, что делаете все это каждый день. За обеды, за чистоту, за то, что даже когда все вокруг торопятся и шумят, у вас тут все равно как-то… по-человечески. Я это ценю. Правда.
Клара на секунду замерла – будто эти слова упали ей прямо в ладони и она не знала, куда их положить, чтобы не уронить. Потом медленно кивнула, и в ее глазах мелькнуло что-то такое, что бывает, когда кто-то наконец-то замечает не только твою работу, но и тебя саму.
– Спасибо, Говард, – тихо сказала она, чуть сжимая тряпку в руке, будто эта привычная вещь вдруг стала для нее якорем. – Иногда просто услышать такое… оно как чашка горячего чая в холодный день. Согревает.
Лина тоже улыбнулась, чуть покраснела и пробормотала:
– Да… спасибо. Это приятно.
Говард еще раз кивнул, будто хотел закрепить эти слова, сделать их настоящими, а потом повернулся к выходу из столовой. На пороге он на секунду остановился, будто хотел еще что-то добавить, но не нашел нужных слов — и просто еще раз чуть заметно улыбнулся в сторону мойки, где Клара уже взялась за дело, но теперь в ее движениях было чуть больше легкости, а в голосе, когда она что-то тихо сказала Лине, звучала тихая благодарность.
«У каждого своя река, – подумал он, шагая по коридору в сторону кабинета художественных искусств. – И у каждой – свое течение, свои пороги, свои тихие заводи, где можно ненадолго спрятаться. И никто не знает, сколько сил нужно, чтобы просто держаться на плаву».
Он шел, и эти мысли не давали, а скорее поддерживали, как перила на крутой лестнице. Он знал, что каждый человек просыпается утром с каким-то грузом – кто-то боится контрольной, кто-то – разговора, кто-то просто боится, что день опять будет серым и пустым. И почти каждому кажется, что именно его проблемы – самые тяжелые, а чужие – пустяки, потому что их не видно. Но он, как и Сьюзан, старался замечать эту невидимую тяжесть. Старался не проходить мимо, не делать вид, что не видит.
Ему всегда вспоминались мамины слова, сказанные как-то вечером, когда он жаловался, что люди вокруг «не такие, как надо»:
– Не важно, знаешь ты человека лично или это просто какой-то незнакомец. Будь вежлив и добр. Ты никогда не можешь знать, что человек испытал утром или вчерашним вечером, какие мысли терзают его сознание, из-за которых он еле сдерживается, чтобы не опустить руки и не заплакать. Иногда одно доброе слово – это спасательный круг, который ты бросаешь, даже не зная, что кто-то тонет.
И он старался бросать эти круги. Не ради похвалы, не ради того, чтобы казаться хорошим, а потому что верил: если ты видишь, что кому-то тяжело, самое малое, что ты можешь сделать, – не добавить ему тяжести.
Дверь кабинета художественных искусств была приоткрыта, изнутри не доносилось привычного шума – ни споров о красках, ни смеха, ни шуршания бумаги. Говард замер, будто прислушивался к странной тишине, а потом шагнул внутрь. В кабинете никого не оказалось, кроме пожилого преподавателя – мистера Финча. Он был невысоким, с сединой, густо посеребрившей виски, и большими залысинами, от которых лоб казался особенно высоким, почти мудрым. Глубокие морщины на его лице складывались в сложный узор: они то смягчались, когда он улыбался, то становились резкими, когда взгляд его делался строгим. Карие глаза мистера Финча умели быть и теплыми, и пронзительными – будто он одновременно и понимал тебя, и проверял, достоин ли ты этого понимания.
– Добрый день, мистер Финч, – тихо поздоровался Говард, чувствуя, как в этой непривычной тишине его голос звучит чуть громче, чем хотелось бы.
Мистер Финч оторвал взгляд от стопки эскизов, слегка приподнял брови, будто удивился, что кто-то все-таки пришел, и кивнул:
– Здравствуй, Говард. Рад видеть хотя бы одного парня, который не променял краски на сцену.
Говард чуть нахмурился, не понимая:
– А где все остальные?
– Мистер Харрис отпросил желающих помочь с подготовкой рождественского концерта. И, представь себе, желающих оказалось столько, что в зале теперь не протолкнуться. Так что кабинет рисования сегодня – почти личный храм для избранных. Или для тех, кто просто не захотел таскать коробки.
Он произнес это без осуждения, скорее с легкой иронией, и Говард вдруг почувствовал, как внутри шевельнулось что-то похожее на благодарность: мистер Финч не делал из его присутствия подвига, но и не считал его странным.
Кабинет был устроен необычно: он делился на несколько отдельных «уголков», огражденных друг от друга полками, уставленными лучшими работами школьников за все восемьдесят девять лет существования школы. Здесь стояли гипсовые головы, вазы, старые натюрморты, потемневшие от времени, но все еще гордые своим местом в истории. Такая планировка была задумана специально: чтобы ученики не отвлекались друг на друга, чтобы каждый оставался наедине с холстом и своими мыслями.
Говард прошел к своему месту – в секцию номер два. Здесь все было привычно: мольберт, на котором еще с прошлого урока остался незаконченный пейзаж, коробка с кистями, баночки с красками, слегка покрытые пылью, будто даже они знали, что вдохновение приходит не каждый день. Он аккуратно расставил все, установил холст, провел пальцами по шероховатой поверхности – и на мгновение замер, прислушиваясь к себе.
Мистер Финч наблюдал за ним со своего места у окна. Потом негромко произнес:
– Знаешь, я не люблю, когда ученики приходят сюда только потому, что некуда деться. Мне куда неприятнее смотреть, как они попусту тратят краски, рисуя что-нибудь без всякого желания создать нечто, чем видеть их отсутствие. В одиннадцатом классе и правда есть вещи куда важнее. Но ты… ты будто приходишь не от безысходности. Ты приходишь, чтобы говорить с холстом.
Говард слегка пожал плечами, не зная, как ответить на такую точность слов.
– Просто… мне здесь спокойнее.
Мистер Финч чуть наклонил голову, будто примерял эту фразу, как примеряют шляпу – чтобы понять, идет ли она.
– Спокойнее. Да. Но посмотри на свою работу.
Он подошел ближе, не вторгаясь в личное пространство Говарда, а скорее становясь рядом, как равный. Долго смотрел на холст, где серые тона перетекали друг в друга, образуя город, которого не было ни на одной карте: туманные улицы, пустые скамейки, фонари, свет которых будто не мог разогнать темноту.
– Она серая. Не просто сдержанная – именно серая. И это не первая твоя картина в таком духе. Скажи, ты видишь мир таким? Или просто боишься добавить цвет, потому что придется поверить, что он существует?



