- -
- 100%
- +

Платье цвета шампанского жмёт под левой подмышкой. Там у меня ножны.
Терплю. Это рабочая одежда — она должна напоминать, что я здесь не отдыхаю.
Бар на Ocean Drive в три ночи — аквариум, в котором забыли поменять воду. Туристы плавают вдоль стойки с открытыми ртами, музыка громче, чем нужно, бармен наливает что-то синее в стаканы, на которые завтра никто не посмотрит. Я сижу в дальнем углу, спиной к стене, в правой руке — бокал с водой, в которую плеснули каплю просекко для запаха.
Третий час я здесь. Третий час я медленно теряю терпение и быстро — каблуки.
Цель появляется в три семнадцать.
Высокий, светлые волосы, белая рубашка с расстёгнутым воротом. Загар равномерный — значит, солярий, не пляж. У живых так не бывает: либо плечи, либо нос, либо неровные руки. У него — фарфор.
Он садится через два стула от меня. Заказывает виски. Не пьёт.
Я роняю салфетку. Наклоняюсь медленно, чтобы ткань платья сделала своё дело. Поднимая, ловлю его взгляд в зеркале за стойкой.
Он улыбается.
Я улыбаюсь ему в ответ — той улыбкой, которую вырабатываешь годами: чуть пьяной, глупой, с намёком на «может быть, ты — то, что мне нужно сегодня».
— Тяжёлая ночь? — спрашивает он. По-английски, с лёгким акцентом. Не американский. Не европейский. Где-то посередине, как у тех, кто слишком много переезжал.
— Длинная, — говорю я.
— Это не одно и то же?
— Длинная — это когда не хочется, чтобы кончилась.
Он берёт свой стакан и пересаживается ближе. Виски остаётся нетронутым.
Я считаю про себя. До трёх. Никто из живых не двигается так — без шума стула, без скрипа ботинок по полу, без выдоха. Он встал и оказался рядом, как будто между «там» и «здесь» не было метров.
Молодой. Лет двадцать, максимум сорок после обращения. Жадный. Уверенный, что я — заработок на вечер.
Хорошо.
— Кира, — говорю я и протягиваю руку.
— Алекс.
Никакой он не Алекс.
Его пальцы холоднее моих градуса на три. Это можно списать на кондиционер в баре, и большинство списывает. У меня нет такой роскоши.
— Ты не пьёшь, — замечаю я, кивая на его виски.
— Я пью медленно.
— А я думала, ты пьёшь что-то другое.
Это была плохая реплика. Я слышу её уже на выдохе и хочу забрать обратно. Но он смеётся — коротко, расслабленно. Принимает за пьяный флирт.
Хорошо. Пусть думает, что я уже на третьем коктейле и завтра меня даже мама не найдёт.
— У тебя интересные серьги, — говорит он.
— Бабушкины.
— Серебряные.
— Угу.
Он чуть отстраняется. Совсем чуть — миллиметр, не больше. Но я замечаю.
Серебро. Старый рефлекс. У молодых он ещё неотточен — они дёргаются, как живые от чужого волоса в супе. Через сто лет научатся держать лицо. Этот не научится.
— Не любишь серебро? — спрашиваю невинно.
— Аллергия.
— Bless you.
Он снова смеётся.
В сумочке у меня — четыре осиновых штифта, узкий клинок и шпилька. Шпилька — серебряная, в волосах. Серьги тоже серебряные, и кольцо на безымянном, и тонкая цепочка на щиколотке. Я хожу, как ходячий рудник. Это часть приманки.
Молодой вампир — это голод. Молодой вампир в Майами в три ночи — это голод плюс самонадеянность. Он не остановится, даже если что-то покажется ему не таким. Он подумает: «справлюсь».
Они всегда так думают.
— Здесь шумно, — говорю я. — Пойдём.
— Куда?
— У меня номер в Setai.
Он поднимает бровь — это его лучший момент за вечер. Почти искренний.
— Setai дорого.
— Я живу один раз.
Я встаю. Каблук немного подворачивается — нарочно. Хватаюсь за его руку. Он держит меня крепко, как держат то, что собираются съесть.
На улице — жара, влажность, запах океана и выхлопа от такси. Пальмы шуршат над головой, неон вывесок размазывает розовое по мокрому асфальту. Где-то впереди по тротуару идёт компания — четверо парней, громкие, в шортах, с открытыми бутылками. Один блюёт в урну. Майами в три ночи.
— Setai в той стороне, — говорит Алекс-не-Алекс.
— Я знаю.
— Ты часто там останавливаешься?
— Когда хочу побыть одна.
— А сейчас не хочешь?
— Сейчас я хочу не быть одна.
Он улыбается этой фразе так, будто я подарила ему ключ от сейфа.
Идти три квартала. Я делаю их на пять минут дольше, чем нужно — потому что пьяные туристки так и ходят. Спотыкаюсь, смеюсь над собой, цепляюсь за его локоть. Он терпит. Он играет хорошо — для молодого. Поддерживает, шутит, наклоняется к уху и шепчет какую-то банальность про звёзды над заливом.
В лобби Setai — мрамор, тиковые панели, ароматизатор с сандалом. Ночная служащая поднимает на меня глаза, узнаёт постоялицу, опускает обратно в экран. Я плачу за этот номер третий день, не появляясь в нём ни разу. Это рабочее место.
Лифт пахнет чужим парфюмом.
— Этаж? — спрашивает Алекс.
— Шестнадцатый.
Двери закрываются. В зеркале лифта — мы. Я и тень рядом со мной, которая отражается чуть бледнее, чем должна. Старый миф наполовину правда: молодые отражаются почти нормально, древние — почти не отражаются вообще. Этот ещё не научился маскироваться.
Он наклоняется и целует меня в шею.
Холодные губы. Лёгкое касание зубов — пробует, не вздрогну ли. Я вздрагиваю. Он ставит галочку.
— Ты дрожишь, — шепчет он.
— Кондиционер.
— Нет.
— Окей. Ты.
Двери открываются.
Номер угловой. Окно во всю стену, под окном — Ocean Drive, неон, чьи-то крики снизу, далёкий бит из клуба напротив. Кровать королевских размеров, белое бельё, на тумбе — нетронутая бутылка просекко, которую сюда поставили в день заезда. Я бросаю клатч на стол. Внутри что-то металлическое стукается о деревянную поверхность.
— Что у тебя там? — спрашивает он.
— Помада.
— Тяжёлая помада.
— Это от Том Форда. Они там, видимо, в металле льют.
Он смеётся.
Я иду к окну. Спиной к нему. Это самый опасный момент любой охоты — момент, когда ты сама себя ставишь под удар. Если он рванётся сейчас, я не успею ничего достать.
Он не рвётся.
Молодые любят растягивать. Им важно ощущение игры. Им важно, чтобы жертва дошла до кровати своими ногами — это тешит что-то у них внутри.
— Налей мне выпить, — говорю я, не оборачиваясь.
— Что будешь?
— Шампанское.
Слышу хлопок пробки. Аккуратный — он умеет. Звон бокалов. Шаги по ковру. Он подходит сзади, обнимает за талию одной рукой, другой протягивает мне бокал через плечо.
Я делаю глоток. Шампанское тёплое, выдохшееся, отвратительное. Не глотаю — задерживаю во рту, потом украдкой выплёвываю в бокал.
Его рука скользит по моему бедру. Через шёлк он чувствует ремень с ножнами — на правом, не на левом. Я заранее переложила.
— Это что? — спрашивает он.
— Подвязка.
— Странная подвязка.
— Я странная девочка.
Он смеётся снова. Я начинаю уставать от его смеха. Это уже не флирт — это саундтрек к ужину, который он себе мысленно подаёт.
— Кира, — шепчет он мне в ухо. — Ты не та, за кого себя выдаёшь.
Внутри у меня что-то останавливается.
Не страх. Я слишком давно работаю, чтобы пугаться от одной фразы. Внутри щёлкает рабочее — цель что-то знает, корректируй сценарий.
— А кто я? — спрашиваю я. Сладко, медленно.
— Слишком трезвая.
Шестерёнка щёлкает обратно. Он не знает. Он чувствует — но не знает.
— Я выпью, — говорю я и подношу бокал к губам. — Смотри.
Он смотрит.
Я опрокидываю бокал ему в лицо.
Шампанское заливает глаза, рот, заплёскивает ему в нос. Он отшатывается на полшага — рефлекс живого тела, доставшийся ему в наследство от человеческого периода. Молодые ещё дёргаются, как мы.
За эти полшага я успеваю всё.
Правая рука — к бедру, под платье, к ножнам. Штифт ложится в ладонь, как родной. Левая — к шпильке в волосах. Серебро холодит пальцы.
Он моргает, стирает шампанское с лица.
Я уже под ним, снизу вверх, штифт идёт под ребро.
Но он быстрее, чем я ждала.
Перехватывает мою кисть в воздухе. Сжимает — кость трещит, не ломается, но трещит. Я слышу собственный вдох сквозь зубы.
— Ах ты дрянь, — говорит он. Без улыбки. Без акцента.
— Russian girl, — я выдыхаю. — Surprise.
Бью его коленом между ног.
Это не убивает вампира. Это даже не ранит вампира. Но это рефлекс — у любого, кто когда-то был мужчиной. Он сгибается на долю секунды.
Доли секунды мне хватает.
Шпилька — в его глаз. Не глубоко, не до мозга. Просто чтобы он закричал и отпустил мою руку.
Он отпускает.
Кричит он тихо, сквозь зубы. У них даже боль другая — не как у нас. Меньше воздуха.
Я падаю на колени, перекатываюсь, встаю с другой стороны кровати. Между нами — белое поле простыни. На простыне — капли его крови. Чёрные, как мазут.
Он вынимает шпильку из глаза. Серебряный кончик блестит чёрным.
— Сука, — повторяет он.
— Это второй раз за вечер. Придумай что-нибудь поновее.
Он бросается через кровать.
Я ухожу влево, цепляю простынь, дёргаю на себя — он спотыкается на собственных ногах, падает на колени у изножья. Я на нём, сверху, штифт обеими руками, угол отработан тысячу раз.
Снизу вверх. Под ребро. Через диафрагму. В сердце.
Он смотрит на меня снизу. Один глаз — синий, второй — тёмный, заплыл кровью.
— Ты… — начинает он.
— Знаю, — говорю я. — Не та лига.
Проворачиваю штифт.
Он рассыпается подо мной — серый пепел, тёплый, как сигаретный, ложится на белую простынь, на ковёр, на мои руки. Запах — старая медь и палёная шерсть. Я этот запах знаю наизусть. Я просыпаюсь с ним пару раз в неделю.
Сажусь на пятки. Дышу.
Кисть болит. Завтра будет синяк на полпредплечья. Платье — порвано на бедре, по шёлку идёт длинная дыра. Шпилька валяется на ковре, серебро в чёрной крови. Поднимаю. Вытираю о пепел — пепел чистит лучше, чем салфетка, я давно это знаю.
В ванной — горит свет. Я не зажигала.
Замираю.
Вампиры в одиночку не охотятся? Охотятся. Но кто-то всё равно знал, где я. Кто-то всё равно зажёг этот свет.
Я подбираю с пола штифт. Беру шпильку. Иду к ванной — босиком, шёлк липнет к икрам, под подошвами пепел.
Дверь приоткрыта.
Толкаю её носком ноги.
В ванной пусто. Никого. Только запотевшее зеркало над раковиной — кто-то пустил горячую воду в душе, пар осел на стекле плотной дымкой.
И на этой дымке — пальцем, аккуратно, без спешки — кто-то вывел три строки.
Ты охотишься не в той лиге, chica.
В пятницу. Яхта Madeleine. Marina Bay.
Приходи в чём-нибудь чёрном.
Капли стекают с букв вниз, как чёрные слёзы.
Я стою на пепле и читаю.
И впервые за пять лет работы понимаю, что приманкой сегодня была не я.
Глава 2. Утро в Coconut Grove
Я просыпаюсь от звука вентилятора.
Старый, потолочный, четыре лопасти, скрипит на каждом четвёртом обороте. Я его не выключаю даже зимой — в Майами зимой всё равно жарко, а тишину я не люблю. Тишина — это когда я слышу собственные мысли.
Семь утра. Солнце уже бьёт в жалюзи горизонтальными полосами и кладёт их на пол, как лестницу. Я лежу на кровати поперёк, в той же позе, в которой упала. Платье цвета шампанского валяется на кресле бесформенным комком. На бедре — ровный шов разрыва. Помада размазана по подушке.
Кисть болит.
Поднимаю руку перед глазами — синяк уже проступает. Сине-фиолетовый, от запястья до середины предплечья. Через два дня станет жёлто-зелёным. Через неделю — пройдёт. Не первый.
Сажусь.
Ноги на полу — холодные. Я люблю керамическую плитку именно за это. В квартире нет ковров, нет занавесок, нет лишних вещей. Двухкомнатная в Coconut Grove, второй этаж, окнами на двор с тремя старыми манго. Когда они цветут, всё пахнет приторно и липко. Сейчас они отцвели.
— Кофе, — говорю я себе вслух.
Голос хриплый. Я давно не разговаривала с людьми. Последняя нормальная фраза, которую я кому-то сказала вне работы, была три дня назад в продуктовом — «без пакета, спасибо». Эстебан не считается, он семья.
Иду на кухню босиком.
Кухня маленькая. Окно над раковиной выходит на двор, на подоконнике — горшок с базиликом, который я обещала себе выращивать и забыла поливать. Он ещё жив, но обижен. Кофеварка — старая итальянка, гейзерная, на газу. Я ставлю воду, насыпаю кофе, прикручиваю крышку, ставлю на огонь.
Возвращаюсь в спальню.
Сумочка с прошлой ночи — на полу. Я открываю её и выкладываю содержимое на одеяло: три осиновых штифта, узкий клинок, шпилька, пустые ножны с правого бедра. Четвёртый штифт остался в номере Setai — рассыпался вместе с Алексом-не-Алексом, я не стала его искать в пепле.
Шпилька — отдельно.
Я смотрю на неё в утреннем свете. Серебро потемнело — это бывает после крови. Полирую её мягкой тряпочкой, пока металл снова не светится тонкой холодной линией. Потом мою клинок. Потом штифты.
Это мой утренний намаз. Сначала оружие — потом всё остальное.
Из кухни ползёт запах кофе. Я возвращаюсь, снимаю кофеварку с огня за секунду до того, как она зашипит. Наливаю в кружку — белую, с надписью Miami PD coffee club. Подарили мне на прощание, когда я уходила из лаборатории. Чёрный юмор полицейских — лучший в мире. Лучше только морговый, но это уже Эстебан.
Кофе горячий, горький, без сахара. Я пью его стоя у окна, в одной майке и трусах, и смотрю на двор.
Рыжий кот, с обкусанным ухом, сидит под манго и облизывает лапу. Кот не мой, но я зову его Чегеварой — за бороду и беспартийность. Я не помню, чтобы у кого-то из соседей был такой кот, но он всегда тут. Возможно, он сам по себе. Возможно, он гость моей соседки снизу, у которой каждую неделю меняется парень.
Допиваю кофе.
Иду в душ.
Зеркало в ванной — длинное, на всю стену. Я снимаю майку и смотрю на себя.
Коллекция из восьми шрамов. Я их знаю по номерам, как татуировки. Первый — на ключице, тонкая белая полоска, от ножа в первый год работы. Второй — на левом плече, кривой, от той ночи в Северном Майами, когда я неправильно рассчитала угол. Третий — на боку, длинный, от рёбер до бедра, и я его не люблю показывать даже самой себе. Четвёртый и пятый — на бёдрах, симметричные, парные. Шестой — на голени, короткий, незаметный. Седьмой — на спине, под лопаткой, я его никогда сама не вижу, только в зеркале. Восьмой — на затылке, под волосами.
Свежий синяк на предплечье добавляется к коллекции временно.
Я смотрю на себя долго. Не оценивая — инвентаризируя. Тело должно работать. Тело — это инструмент. Если инструмент в порядке, можно работать дальше.
— В порядке, — говорю отражению.
Отражение пожимает плечами. Оно мне сегодня не доверяет.
Душ горячий. Я мою волосы, тру кожу, смываю остатки пепла из-под ногтей. Из-под левого выкатывается серая крошка — последняя память об Алексе-не-Алексе. Уходит в сливе.
Когда я выхожу из душа, телефон звонит.
Я знаю этот рингтон. Кубинская гитара, шесть секунд, повтор. Я ставила его специально, чтобы не путать ни с кем.
— ¿Sí? — отвечаю я, заворачиваясь в полотенце.
— Кирочка, — говорит Эстебан. — Ты завтракала?
— Я только проснулась.
— Это не ответ.
— Я кофе пила.
— Кофе — это не завтрак. Кофе — это повод не есть. Приезжай.
— Что у тебя?
— Тортилья. Чёрная фасоль. И разговор.
Я молчу секунду.
— Какой разговор?
— Такой, который не по телефону, chica.
— Через час.
— Через сорок минут. И не лети, как сумасшедшая, на своей машине. Я тебя один раз похороню, и кто будет завтракать со мной по утрам?
Он отключается раньше, чем я успеваю огрызнуться.
Coral Gables в это время — пустой. Богатые ещё спят, дворники только начинают мыть подъездные дорожки, садовники подстригают пальмы. Я еду по бульвару с открытыми окнами. Старая «Хонда Цивик», 2009 года, серая, ничем не примечательная — именно поэтому она у меня и есть. Я могу себе позволить машину получше. Я не позволяю.
Радио бубнит утренние новости на испанском. Я слушаю вполуха. Поджог в Литтл-Гаване. Очередной пропавший турист — на этот раз француз. Прогноз погоды: жарко, влажно, к вечеру гроза.
Стандартный Майами.
Дом Эстебана — маленький, бледно-розовый, с патио, заросшим гибискусами. Перед входом — два кресла-качалки и низкий столик с пепельницей. Двери никогда не заперты. У него три кота, ни один не сторож.
Я вхожу без стука.
— Эстебан?
— Cocina!
На кухне пахнет так, как пахнет на кубинских кухнях по утрам — кофе, чёрная фасоль, лук, шкворчащее масло, лёгкий дым от сигары, которую он не докурил вчера и положил в пепельницу. Эстебан стоит у плиты в старой белой майке и шортах. Седой, плотный, с густыми бровями. На шее — серебряная цепочка с медальоном святой Барбары. На запястье — старые механические часы, которые он подзаводит каждый день в семь утра, как ритуал.
— Сядь, — говорит он, не оборачиваясь.
Я сажусь.
Передо мной появляется тарелка. Тортилья с зеленью, чёрная фасоль, ломоть хлеба, кружка кофе. Не такого, как у меня — кубинского, сладкого, густого. Я этот кофе ненавижу. Я его всё равно пью, когда я у Эстебана. Это его территория, его правила.
— Ешь, — говорит он. — Потом разговор.
— Эстебан…
— Я сказал — ешь.
Я ем.
Он садится напротив. Берёт сигару из пепельницы, не зажигает — просто катает между пальцами. У него артрит, ему врач запретил, он перешёл на жевание. Это не помогает, но утешает.
— Как ночь? — спрашивает он.
— Норма.
— Chica, ты пришла с фиолетовой рукой и оборванным подолом — это не норма.
Я опускаю глаза на свою кисть. Я даже не заметила, что под футболкой синяк выглядывает.
— Молодой и уверенный. Цеплял за кисть на рывке.
— Один?
— Один.
Эстебан кивает. Долго молчит. Я доедаю тортилью. Он смотрит, как я ем, и в его глазах — то самое выражение, которое я знаю с первого нашего дела. Усталость и нежность, одна на другой, как два слоя краски.
— Кирочка, — говорит он наконец. — Покажи руку.
Я закатываю рукав. Он берёт мою кисть, поворачивает к свету, осторожно сжимает у запястья. Я не морщусь, но он видит.
— Не сломана. Растяжение. Лёд, эластичный бинт, два дня без катаны.
— У меня без катаны вся неделя.
— Тем лучше.
Он отпускает руку, лезет в карман шорт, достаёт телефон. Старый, кнопочный — он не признаёт смартфоны, говорит, что в них слишком много дверей. Открывает галерею. Кладёт телефон на стол передо мной.
Я смотрю на экран.
Снимок сделан, видимо, с улицы — через витрину ресторана. Versailles, я узнаю интерьер: зелёные кожаные диваны, зеркала, лепнина. Утро или день — за окном свет. Мужчина сидит за столиком у окна, перед ним чашка кофе и тарелка с медианоче. Светлый льняной пиджак, тёмная рубашка под ним, тёмные очки в руке. Лет тридцать, может, тридцать пять. Тёмные волосы коротко.
И он смотрит прямо в камеру.
Не в объектив телефона на улице — в камеру. Спокойно. Чуть наклонив голову. Будто знал, что снимают, и решил, что не возражает.
— Кто? — спрашиваю я.
— Имя — фон Шёнберг. Адриан.
— Возраст?
— Chica, по паспорту там давно уже бессмысленно считать.
Я смотрю на Эстебана.
— Сколько?
— Триста с лишним. Точнее не знаю. Триста — это с тех пор, как имя появилось в архивах, на которые я могу смотреть. До этого, наверное, ещё лет пятьдесят.
Я кладу вилку. Аппетит куда-то уходит.
— Кто заказал?
— Тут странная вещь, chica. Заказчика нет.
— То есть?
— Никто его не заказывал. Это от меня тебе. Предупреждение.
Я молчу.
Эстебан не раздаёт предупреждений просто так. За одиннадцать лет, что я его знаю, он три раза предупреждал меня о людях — и три раза это спасало мне жизнь. Один раз — голову. Я научилась слушать.
— Что он сделал? — спрашиваю.
— Ничего. И в этом проблема. У такого, как он, не бывает «ничего».
— Эстебан, переведи.
Он откидывается на спинку стула. Берёт свою кружку кофе, делает глоток.
— Триста лет назад, chica, такие, как он, не выживали без следа. Тогда их жгли, топили, ловили — а они отбивались, и оставались хроники. Хроники, chica, у меня есть. Не все, но кое-что. Я знаю, кто и где жил в Европе с шестнадцатого века. У этого — пусто. Имя и семья есть, имение в Австрии... А следов нет.
— Он чистый.
— Слишком чистый. Это не невинность. Это работа.
— Чья работа?
— Его собственная. Триста лет он подчищал за собой.
Я смотрю на снимок ещё раз. Мужчина за столиком. Он не позирует — он просто есть. И смотрит так, будто заранее извинялся за то, что мы ещё не встретились.
— Где он сейчас? — спрашиваю.
— Майами. Уже лет пятьдесят. До этого — Новый Орлеан. До этого — Европа, разные города.
— Чем занимается?
— Галерея в Уинвуде. Бутик-отели. Виноделие в Аргентине. Деньги — старые.
— Идеальное прикрытие.
— Sí. Слишком идеальное.
Я отодвигаю тарелку. Допиваю кофе одним глотком.
— Зачем ты мне его показываешь, если не зовёшь на охоту?
Эстебан долго смотрит на меня. Потом тянется через стол и берёт меня за здоровую руку. Его ладонь сухая, тёплая, тяжёлая.
— Затем, chica, что в четверг вечером в Майами на залив встанет яхта. Называется Madeleine. Частная вечеринка. Закрытый круг. Богатые иностранцы, тёмные стёкла. Туда официально не пускают никого. А неофициально — пускают всех, кого они хотят видеть.
— И что?
— У меня есть человек, который сегодня в три часа дня посмотрел список гостей. В списке три имени, которых не должно там быть. Одно из них — фон Шёнберг.
— А второе и третье?
Он медлит.
— Второе — Артуро Лисандро. Это плохой человек, chica. Очень плохой. Если у тебя нет с собой Бога или серебра — туда не ходи.
— Третье?
— Третье — Соболева Кира Александровна.
Я смеюсь. Коротко, неприятно.
— Очень мило с их стороны.
— Chica, это не приглашение.
— А что?
— Это заявка. Они тебя туда ждут. И они знают, что ты придёшь, потому что не прийти ты не сможешь — после того, как они сделали такой недвусмысленный намёк.
Я молчу. Потом киваю.
Он прав. Не прийти — значит признать, что они меня прочитали. Что я предсказуема. Что я боюсь. Они хотят, чтобы я пришла — и я приду. Но я приду по-своему.
— Эстебан, — говорю я. — Достань мне приглашение.
— У тебя оно будет. Сегодня. Можешь возвращаться домой и ждать.
— Откуда ты знаешь, что будет?
Он улыбается одной щекой.
— Потому что они так не делают. Они сначала намёкают, потом приглашают. Это их манера. Старая. Они любят, чтобы жертва шла своими ногами.
— Я не жертва.
— Chica, — говорит он мягко, — в этой истории все думают, что они не жертвы.
Я встаю.
— Спасибо за завтрак.
— Кирочка.
— М?
— Возьми с собой что-нибудь покрепче. Не шпильку. Не штифт. Что-нибудь, после чего древний не встанет.
Я киваю.
— Катана?
— Катана.
Я иду к двери. Уже на пороге оборачиваюсь.
— Эстебан, а ты откуда столько знаешь про древних?
Он сидит за столом, катает сигару между пальцами и не смотрит на меня.
— Кирочка, — говорит он медленно, — у меня в Гаване в семьдесят девятом году был очень странный пациент в морге. Он встал со стола.
Он поднимает на меня глаза.
— И с тех пор я многое читаю.
Я закрываю за собой дверь.
В машине, по дороге обратно в Coconut Grove, я держу руль одной рукой. Вторая болит. Радио продолжает бубнить новости. Гроза действительно собирается — небо над заливом темнеет, влажность давит на виски.
К дому я подъезжаю в одиннадцать.
Почтовый ящик у меня — общий на подъезд. Я открываю свою ячейку, не глядя. Обычно там реклама пиццы, листовки от риелторов, иногда — счёт за свет.
Сегодня — конверт.
Чёрный. Плотная бумага, как для свадебных приглашений. Без марок. Без обратного адреса. На лицевой стороне — золотое тиснение:
Соболева К. А.
Без отчества — слишком фамильярно для официального документа. Без имени — слишком фамильярно для незнакомого. Кто-то знает обо мне ровно столько, сколько нужно для приличий, и ни буквой больше.
Я вытаскиваю конверт двумя пальцами.
В квартире кладу его на кухонный стол. Не открываю. Сначала наливаю себе воды, сажусь, смотрю на конверт минуту. Потом аккуратно, ногтем, поддеваю клапан.
Внутри — карточка. Та же чёрная бумага, золотое тиснение, шрифт антиква.
Имею честь пригласить вас



