- -
- 100%
- +

Пролог
Я просыпаюсь от собственного крика. В пятый раз за эту неделю. В сотый — за этот год.
Вокруг темнота, сырой холод подземелья и тяжёлое дыхание людей, которые уже привыкли не обращать внимания на мои ночные кошмары. Кто-то ворочается у дальней стены, кто-то тихо всхлипывает во сне. Я сижу, привалившись спиной к ржавой трубе, и пытаюсь замедлить сердцебиение. Ладони мокрые, во рту вкус крови — опять прокусил щеку, пока метался в бреду. Перед глазами всё ещё стоит она. Её лицо, искажённое ужасом и ненавистью, когда я в последний раз видел её в лесу.
Я тру лицо грязной ладонью и смотрю в потолок, по которому расползается чёрная плесень. Пять лет. Пять лет я таскаю за собой этот груз, и он не становится легче. Он врастает в позвоночник, в рёбра, в каждую клетку тела, пока я сам не превращаюсь в ходячее надгробие над собственной жизнью.
Кто-то шевелится рядом. Лин — парнишка лет шестнадцати, которого мы подобрали три месяца назад в развалинах торгового центра. Он смотрит на меня испуганными, но преданными глазами.
— Опять кошмары?
— Спи, — говорю я хрипло. — Ещё не рассвело.
Он послушно отворачивается, но я знаю, что он не спит. Никто из них не спит по-настоящему. Мы все здесь — ходячие мертвецы, просто некоторые ещё дышат.
Я поднимаюсь, стараясь не шуметь, и иду к выходу из подвала. Надо проверить посты, надо убедиться, что твари не подобрались слишком близко. Надо делать вид, что я знаю, куда веду этих людей. Хотя на самом деле я понятия не имею, есть ли в этом проклятом мире место, где можно просто жить, а не выживать.
Улица встречает меня серым предрассветным сумраком и запахом гари. Мы в мёртвом городе — одном из тех, что погибли ещё в первые годы после начала апокалипсиса. Остовы зданий, ржавые остовы машин, заросли сухого бурьяна, пробивающего асфальт. И тишина.
Я сажусь на обломок бетонной плиты и смотрю на восток, где небо начинает наливаться бледной желтизной. Скоро рассвет. Скоро снова надо будет поднимать людей и вести их дальше. В никуда.
Когда-то я думал, что знаю, куда иду. Когда-то я был наследником Элизиума, сыном великого Кассиана, будущим правителем последнего оплота человечества. Я носил дорогую одежду, пил вино из хрустальных бокалов и считал, что весь мир принадлежит мне по праву рождения. Я смотрел на людей из внешнего круга как на скот — полезный, но расходный материал. Я брал то, что хотел, и не задумывался о последствиях.
Мэй.
Её имя — как нож в горле. Каждый раз, когда я произношу его мысленно, меня выворачивает наизнанку. Я помню её лицо в тот первый день, когда она вошла в Элизиум, — грязная, измученная, но с таким огнём в глазах, что я задохнулся. Я помню, как решил, что она будет моей. Не «со мной», не «рядом» — моей. Вещью. Игрушкой. Трофеем.
Я ухаживал за ней, как охотник ухаживает за добычей. Дарил подарки, говорил ласковые слова, рассказывал о своих детских травмах, чтобы вызвать жалость. Я видел, как она колеблется, как борется с собой, как постепенно привязывается ко мне. И я наслаждался этим. Каждая её улыбка, каждый робкий взгляд были для меня подтверждением моей власти.
А потом я её сломал.
Я бил её. Я насиловал её. Я держал её на цепи, как собаку, и называл это любовью. Я убеждал себя, что она сама виновата — что если бы она не смотрела на того рейнджера, если бы не пыталась сбежать, если бы не провоцировала меня, я был бы нежным. Я верил в эту ложь, потому что без неё мне пришлось бы признать, что я — чудовище.
Отец говорил мне: «Ты должен быть твёрдым, как камень. Ты должен быть опорой. А ты — тряпка». Он бил меня ремнём, палкой, кулаками. Запирал в тёмном подвале на сутки. Заставлял смотреть, как наказывают других, чтобы я «учился быть мужчиной». И я вырос с одной мыслью: я никогда не стану таким, как он. Я буду другим. Я буду лучше.
Ложь. Самая страшная ложь — та, которую мы говорим самим себе. Я стал хуже. Я не просто повторил его путь — я превзошёл его в жестокости, прикрываясь словами о любви. Отец хотя бы не притворялся. А я лгал Мэй, лгал себе, лгал всем вокруг.
Воспоминания накатывают волнами, и я не могу их остановить. Вот я вхожу в её комнату ночью, и она сжимается от страха. Вот я бью её по лицу за то, что она посмела заговорить о свободе. Вот она лежит подо мной, глядя в потолок пустыми глазами. Вот цепь на её запястье.
Меня тошнит. Я наклоняюсь вперёд, упираясь локтями в колени, и пытаюсь дышать. Воздух пахнет гарью и смертью — привычный запах, ставший фоном моей жизни. Но сейчас он душит.
Я вспоминаю день, когда всё рухнуло. И это не побег Мэй — это было лишь следствием. А тот момент, когда я узнал правду об отце.
Случайный разговор, подслушанный в коридоре храма. Двое советников обсуждали «очередную партию» в Ущелье. Я не понял сначала. Решил, что речь о заражённых, которых отбраковывают. Но потом прозвучали имена. Женские имена. Имена тех, кто был до Мэй.
Я помню, как стоял, прижавшись спиной к холодной стене, и слушал. Земля уходила из-под ног. Мир, который я считал своим, рассыпался в прах.
Отец не просто отправлял их в Ущелье, потому что они «надоедали». Он убивал их. Всех. Систематически, хладнокровно, как выбракованный скот. Те девушки, которых я считал своими «избранницами», которых я, как мне казалось, любил, — они все погибли в том проклятом Ущелье. И я, сам того не зная, был соучастником. Я делал их «избранницами», наслаждался их вниманием, а потом, когда отец решал, что срок вышел, их уводили в ночь и сбрасывали в яму к тварям.
Мэй была бы следующей.
Я пошёл к отцу в ту же ночь. Не для того, чтобы убить. Я просто хотел услышать от него самого, что это ложь, что советники ошиблись, что он не мог. Он выслушал меня с тем же каменным спокойствием, с каким когда-то наказывал за детские слёзы. А потом сказал: «Ну наконец-то ты узнал. Я уж думал, ты никогда не поумнеешь».
Он не оправдывался и не извинялся. Он гордился. «Они были слабыми, — сказал он. — Они отвлекали тебя от истинного пути. Я очищал твою дорогу, сын. Ты должен был стать твёрдым, как камень. А ты цеплялся за каждую юбку, как сопливый мальчишка».
Что-то сломалось во мне в тот момент. Не сердце — оно уже давно не билось. Что-то глубже, на уровне костного мозга. Я смотрел на человека, которого всю жизнь пытался впечатлить, чьё одобрение было для меня важнее воздуха, и видел перед собой чудовище. Абсолютное, беспримесное зло, которое не осознаёт себя злом.
Я не убил его тогда. Я сделал хуже.
Я вышел из храма и пошёл во внешний круг. Туда, где жили меченые, чужаки, те, кого он считал расходным материалом. Я говорил с ними. Не как сын лидера, не как будущий правитель — просто как человек, который хочет рассказать правду. Я назвал имена. Все имена, которые смог вспомнить. Я рассказал про Ущелье, про эксперименты, про то, как их дочерей, сестёр, жён уводили в ночь и сбрасывали в яму к тварям.
Толпа собралась быстро. Стража попыталась вмешаться, но я приказал им отойти. Впервые в жизни мой приказ прозвучал так, что никто не посмел ослушаться. Я сам пошёл в храм и вывел отца на площадь. Без охраны, без свиты. Просто взял за шкирку, как старого пса, и выволок к людям.
Я не убивал его. Я просто отошёл в сторону.
Толпа разорвала его за минуты. Я слышал крики, хруст костей, чавканье. Я видел, как люди, которых он считал грязью под ногами, рвали его на куски голыми руками. Я стоял и смотрел. И не чувствовал ничего — ни удовлетворения, ни ужаса, ни облегчения. Только пустоту.
Когда всё закончилось, на площади осталось только кровавое пятно и несколько обрывков одежды. Элизиум пал в ту же ночь — не от внешней угрозы, а изнутри. Начались беспорядки, резня, пожары. Каждый сводил счёты с каждым. Я не пытался остановить. Я просто ушёл, забрав с собой тех, кто захотел идти.
С тех пор прошло пять лет. Мы скитаемся по мёртвым землям, ищем место, где можно начать заново. Я не знаю, существует ли такое место. Я не знаю, заслуживаю ли я его.
За моей спиной скрипит дверь подвала. Я не оборачиваюсь — узнаю шаги. Элис, женщина лет сорока, бывшая учительница из внешнего круга. Она присоединилась ко мне через год после падения Элизиума и стала кем-то вроде правой руки.
— Опять не спал? — спрашивает она, садясь рядом.
— Уже привык.
— Это не привычка, Дэмиан. Это медленное самоубийство.
Я молчу. Она права, но мне всё равно.
— Люди волнуются, — продолжает Элис. — Мы идём уже три месяца, а конца не видно. Припасы на исходе, вода почти кончилась. Они хотят знать, куда мы направляемся.
— Я не знаю, — честно отвечаю я.
Она вздыхает, но не спорит. Элис — одна из немногих, кто не ждёт от меня чудес. Она просто принимает реальность такой, какая она есть, и делает что может.
— Мы можем продолжать идти на восток, — говорит она после паузы. — Говорят, там меньше заражённых. Или на север, к холмам. В любом случае, надо двигаться, пока у людей есть силы.
— Двигаться куда? — спрашиваю я. — В пустоту? В очередные руины, где нас встретят только кости и пепел?
Элис не отвечает. Она смотрит на меня долгим, спокойным взглядом, в котором нет ни осуждения, ни жалости.
— Ты не можешь спасти всех, Дэмиан, — говорит она наконец. — Но ты можешь попытаться спасти тех, кто идёт за тобой. Для этого не нужна цель. Нужно просто продолжать идти.
Я отворачиваюсь. Смотрю на серое небо, на остовы мёртвых зданий, на своих людей, которые начинают просыпаться и выбираться из подвала. Худые, грязные, измученные. Они смотрят на меня с надеждой, которой я не заслуживаю. Они верят, что я знаю путь. Они верят, что я приведу их к спасению.
А я даже не знаю, живёт ли во мне хоть что-то, кроме ненависти к самому себе.
Где-то там, в этом бескрайнем мёртвом мире, есть Мэй. Если она жива. Если она выжила. Я не знаю, где она, не знаю, что с ней стало. Иногда, в минуты слабости, я позволяю себе представить, что она нашла убежище, что рядом с ней её брат Оливер, что она больше не вздрагивает от каждого резкого звука. Что она счастлива. С тем рейнджером, Коулом. Он был лучше меня — всегда был. Он спас её, защитил, вытащил из ада. Я ненавижу его за это. И одновременно благодарен.
Я встаю, разминая затёкшие плечи. Элис поднимается следом, отряхивает одежду от пыли и трухи.
— Мы выступаем через час, — говорю я. — Пусть люди соберут вещи. Пойдём дальше на восток. Может, там нам повезёт больше.
Она кивает и уходит. Я остаюсь один, глядя, как первые лучи солнца окрашивают мёртвый город в оттенки ржавчины и крови.
Мы ищем безопасное место. Мы ищем его уже пять лет. И я не знаю, существует ли оно вообще. Но пока за мной идут люди, я буду продолжать этот путь. Не потому, что верю в спасение. А потому, что остановиться — значит признать, что всё было зря. И Мэй, и те девушки, и Элизиум, и отец, и моя жалкая, никчёмная жизнь.
Я не готов это признать. Пока нет.
Глава 1. Соленый ветер
Море дышало.
Этот звук я узнала бы из тысячи — глубокий, мерный вдох и выдох прибоя где-то внизу, под обрывом. Волна накатывала на камни с тяжёлым вздохом, шипела, отступая, унося с собой гальку и песок, и снова возвращалась. Бесконечный, убаюкивающий ритм, под который я засыпала уже больше пяти лет.
Пять лет.
Иногда эта цифра казалась мне нереальной. Пять лет с тех пор, как я выбралась из Элизиума — выползла, выгрызла себе свободу зубами, оставляя за спиной золотую клетку, цепи и человека, который называл меня своей. Пять лет, как я в последний раз видела его лицо — искажённое яростью и чем-то ещё, чего я тогда не поняла. Или не захотела понимать.
— Мам. Ма-ам.
Маленькая ладошка легла на мою щеку. Тёплая, чуть влажная — Хоуп, наверное, уже успела сунуть руки в миску с водой, которую я с вечера оставила на подоконнике. Моя дочь никогда не просыпалась тихо. Её пробуждение всегда было похоже на взрыв: сначала шёпот, потом настойчивое «мам», потом холодные пальцы на лице и требовательное дёрганье за рукав.
— Мам, ты спишь?
— Уже нет, — я открыла глаза.
Серо-голубые глаза дочери смотрели на меня с расстояния в пару дюймов. Хоуп лежала на животе, подперев щёки ладошками, и её светлые волосы, растрёпанные после сна, с запутавшейся в них соломинкой от подушки, свисали вниз, щекоча мне нос.
— Там дельфины, — сообщила Хоуп тоном, каким сообщают о конце света. — Много. Я в окно видела. Пойдём смотреть. Прямо сейчас.
Я прикрыла глаза, считая до трёх. В висках ещё пульсировало эхо сна, того самого, с цепями и голосом, от которого кровь стыла в жилах. Я не помнила деталей, только ощущение: холод металла на моих запястьях, темнота, и этот голос, произносящий моё имя так, словно оно принадлежало ему. Всегда принадлежало.
— Дай мне минуту, — сказала я, садясь на кровати.
Мой домик у обрыва был маленьким — одна комната, разделённая занавеской на «спальню» и «кухню». Я сама выбрала это место, когда Совет Солей распределял жильё среди новоприбывших. Другие хотели селиться в центре городка, поближе к пекарне Марты, подальше от края. Я, наоборот, попросилась сюда — на самый край, где земля обрывалась в море, а ветер гудел в щелях ставень так, что казалось, будто дом вот-вот взлетит.
Мне нужно было слышать море. Оно заглушало мысли.
Я натянула штопаную кофту, сунула ноги в разношенные ботинки и позволила Хоуп вытащить меня за дверь. Девочка скакала впереди, её босые пятки мелькали по утоптанной тропинке, ведущей к обрыву.
— Осторожно! — крикнула я, но Хоуп уже неслась вперёд, и ветер трепал её волосы, выбивая из них соломинку.
Утро только начиналось. Над морем висела лёгкая дымка. Не туман, а так, остатки ночной прохлады, которую солнце ещё не успело разогнать. Вода была серо-стальной, с серебристыми прожилками там, где первые лучи пробивались сквозь облака. Пахло солью, рыбой, мокрым камнем и чем-то ещё горьковатым, как полынь. Так пахла свобода. Я знала этот запах теперь лучше, чем запах собственной кожи.
Хоуп уже стояла на самом краю обрыва — слишком близко, как всегда. Я одёрнула её за плечо, притянула к себе, и девочка недовольно засопела, но не вырывалась. Она знала: мама боится высоты. Вернее, не высоты — боится края. Боится того, что может случиться, если подойти слишком близко.
— Вон они, смотри!
Дельфины были там — стайка из шести или семи особей, их гладкие серые спины поблёскивали в утреннем свете, когда они выныривали на поверхность. Один, самый крупный, выпрыгнул из воды целиком, изогнувшись дугой, и рухнул обратно с громким всплеском. Хоуп взвизгнула от восторга и захлопала в ладоши.
Я смотрела на дочь, а не на дельфинов.
Пять лет. Пять лет назад я, беременная, израненная, полубезумная от пережитого, выбралась из ада и думала только об одном: выжить. Сохранить этого ребёнка, несмотря ни на что. Тогда я ещё не знала, смогу ли полюбить дочь — или буду видеть в ней только его черты, его кровь, его продолжение.
Но когда акушерка положила мне на грудь крошечный, сморщенный, орущий комочек, я поняла: это моё. Только моё. Хоуп была не продолжением Дэмиана. Она была отдельным человеком, новой жизнью, чистым листом. И я поклялась себе, что этот лист никогда не будет запачкан тем, через что прошла я сама.
— Мам, а почему они приплывают только утром? — спросила Хоуп, не отрывая взгляда от моря.
— Потому что утром рыба подходит ближе к берегу, — ответила я. — Дельфины за ней охотятся.
— А мы будем охотиться?
— Нет. Мы просто смотрим.
Хоуп на мгновение задумалась, потом кивнула, принимая объяснение. Она вообще легко принимала объяснения — качество, которое я ценила и которого немного опасалась. Мир Хоуп был простым и понятным: есть мама, есть дядя Коул, есть дядя Оливер, есть тётя Марта и дядя Томас, есть море и дельфины. Есть опасность «снаружи», о которой взрослые говорят вполголоса, но которая пока не коснулась её лично. И есть вопросы, на которые мама всегда отвечает — пусть не полностью, но достаточно, чтобы успокоить.
Я села прямо на траву, подобрав под себя ноги. Хоуп тут же устроилась рядом, привалившись к моему боку. Утренний ветер холодил щёки, забирался под кофту, но от дочери шло тепло — живое, настоящее, ни с чем не сравнимое.
В такие моменты я почти забывалась.
Почти.
Мы вернулись к дому, когда солнце уже поднялось над лесом и начало пригревать по-настоящему. Хоуп убежала к курятнику — проверять, снесли ли куры яйца, — а я остановилась у крыльца, заметив знакомую фигуру.
Коул стоял у поленницы, перекладывая дрова. Он всегда появлялся так — без стука, без предупреждения, просто возникал там, где был нужен. Я давно перестала удивляться этому.
Сегодня он принёс рыбу. Три крупные кефали, уже выпотрошенные и промытые, лежали на широком листе лопуха у порога. Сам Коул, закончив с дровами, молча взял ведро и направился к колодцу — старая цепь скрипела, ворот требовал смазки, и я мысленно сделала заметку: попросить Томаса глянуть.
— Спасибо, — сказала я, когда он вернулся с полным ведром.
Коул кивнул. Его серые глаза скользнули по моему лицу — быстро, цепко, отмечая то, что я пыталась скрыть: тени под глазами, следы дурного сна, напряжение в плечах. Он ничего не сказал. Просто поставил ведро у двери и принялся разводить огонь в камине, который сам же и смастерил прошлой весной.
Я смотрела на его спину — широкую, надёжную, обтянутую выцветшей рубашкой, — и чувствовала, как внутри поднимается знакомая волна. Тепло и вина. Всегда вместе, всегда неразделимо.
Тепло — потому что Коул был здесь. Пять лет он был рядом. Он вытащил меня из леса, когда я, обессиленная, уже не могла идти. Он построил этот дом. Он учил Хоуп ставить силки и различать следы.
Вина — потому что я не могла дать ему того, что он заслуживал.
Я пыталась. Год назад, зимой, когда Хоуп уснула у Марты, а мы с Коулом остались вдвоём у камина, я сама потянулась к нему. Просто чтобы попробовать, проверить, могу ли я быть нормальной. Могу ли чувствовать что-то к мужчине, который не причиняет боль.
Коул тогда остановил меня. Мягко, но твёрдо. Отвёл мои руки от своего лица и сказал только: «Не надо, Мэй. Ты не готова».
Я тогда расплакалась впервые за долгое время. От стыда, от благодарности, от бессилия. Коул просто сидел рядом, пока я не успокоилась, а потом ушёл.
С тех пор я больше не пыталась.
— Оливер на стене? — спросила я, просто чтобы нарушить молчание.
— Был, — ответил Коул, не оборачиваясь. Огонь уже занялся, и он подкладывал тонкие щепки, чтобы пламя разгорелось ровно. — Сменится в полдень. Говорил, зайдёт вечером.
Я кивнула, хотя он не мог этого видеть. Оливер заходил почти каждый вечер — проведать меня, поиграть с племянницей, молча посидеть на крыльце, глядя на море. За пять лет мы так и не научились говорить о том, что случилось в Элизиуме. Оливер не спрашивал. Я не рассказывала. Но он был рядом, и это было важнее любых слов.
Хоуп вернулась из курятника с двумя яйцами в подоле рубашки — сияющая, будто нашла сокровище.
— Дядя Коул, смотри! — она сунула ему под нос свою добычу. — Большие!
— Хорошие, — серьёзно сказал Коул, принимая яйца из её ладошек. — На завтрак хватит.
— И на обед!
— И на обед, — согласился он, и уголок его рта чуть дрогнул — почти улыбка.
Я отвернулась к морю. Смотреть на них вместе было больно. Слишком правильно, слишком хорошо, слишком похоже на то, чего у меня никогда не будет — простая, тихая жизнь, где мужчина приносит рыбу, женщина готовит завтрак, а ребёнок смеётся, не зная, что такое страх.
Где-то глубоко внутри, в той части души, которую я старалась не тревожить, я знала: я сама не позволяю себе эту жизнь. Не Коул тому виной. Я сама. Что-то во мне было сломано так основательно, что починить уже нельзя — можно только приспособиться, найти способ существовать с этой поломкой.
Дэмиан сломал меня. А потом я сама добила остатки — чтобы выжить, чтобы не сойти с ума, чтобы стать той женщиной, которой я была сейчас: жёсткой, собранной, способной командовать отрядом и убивать мутантов. Но внутри, под этой бронёй, всё ещё жила та, другая я — которая когда-то верила в любовь, которая хотела простого счастья, которая не вздрагивала от прикосновений.
Та я умерла в золотой клетке.
Или нет? Иногда, в редкие моменты — как сегодня утром рядом с Хоуп, — мне казалось, что она ещё дышит.
Завтрак прошёл в привычном ритме. Яичница с зеленью, которую я выращивала на подоконнике. Хлеб от Марты — вчерашний, но всё ещё вкусный. Рыбу решили оставить на обед: закоптить или сварить уху, если Хоуп уговорит.
Коул ел молча, быстро, как человек, привыкший, что еда может закончиться в любой момент. Я ковырялась в своей порции, не чувствуя голода. Сон всё ещё держал меня — не воспоминаниями, а ощущением. Холод металла на запястьях. Темнота. Голос.
Я поёжилась и натянула рукава кофты ниже, хотя в доме было тепло от камина.
— Опять? — спросил Коул.
Всего одно слово, но я поняла.
— Да.
— Тот же?
— Всегда тот же.
Он кивнул, ничего больше не сказал. Допивал воду из кружки, глядя в окно, где за мутным стеклом качалась от ветра ветка дикой яблони. Хоуп, к счастью, была занята — она крошила хлеб воробьям, которые слетелись на подоконник, и что-то им нашёптывала.
Я знала: Коул хочет спросить больше. Хочет понять, что именно мне снится. Хочет помочь. Но он молчит, потому что знает — я не расскажу. Не потому что не доверяю. Просто словами это не передать. Это нужно пережить — снова и снова, каждой ночью, просыпаясь в холодном поту и хватая ртом воздух, как выброшенная на берег рыба.
Иногда мне снились цепи. Иногда — его руки на моём горле, не душащие, но сжимающие ровно настолько, чтобы напомнить: ты моя. Иногда — его голос, произносящий моё имя так, словно оно было самой важной вещью в мире.
Хуже всего были сны, в которых он был нежен.
В этих снах не было цепей. Была комната, залитая золотистым светом свечей, и он — сидящий рядом, проводящий пальцами по моим волосам. Я просыпалась от этих снов с самым мерзким чувством — будто предала саму себя. Будто моё тело, моё подсознание всё ещё принадлежало ему, несмотря на пять лет свободы.
Я отодвинула тарелку.
— Присмотришь за Хоуп? Мне нужно в город. К Марте.
Коул кивнул. Он всегда кивал. Всегда был готов.
— Мам, а можно я с дядей Коулом на берег? — тут же встряла Хоуп, забыв про воробьёв. — Он обещал показать, как крабов ловить!
— Он обещал? — я вопросительно посмотрела на Коула.
Тот чуть пожал плечами:
— В прошлый раз сорвалось. Дождь пошёл.
— Ладно, — я встала, одёрнула кофту. — Только далеко от берега не уходите. И надень шапку.
— Мам, ну какая шапка, лето же!
— Ветер. Шапку. Или останешься дома.
Хоуп надулась, но спорить не стала — знала, что со мной этот номер не проходит. Пока она искала свою вязаную шапку (подарок Марты на прошлый День основания Солей), я вышла на крыльцо.
Ветер с моря приносил запах соли и йода. Чайки орали над обрывом, ссорясь из-за выброшенной волнами рыбины. Где-то в посёлке стучал молоток — Томас, наверное, чинил чью-то крышу. Мирные звуки.
Я потёрла запястья под рукавами. Там, под тканью, белели шрамы — следы цепей, которые я носила месяцами. Кожа давно зажила, но память осталась. Иногда мне казалось, что я до сих пор чувствую их тяжесть — особенно по ночам, когда сны были особенно яркими.
Я смотрела на море и думала о том, что где-то там, за горизонтом, лежит материк. А на материке — руины городов, орды мутантов, и, возможно, он.
Я не знала, жив ли он. После моего побега вестей из Элизиума не было. Беглецы, добравшиеся до Солей позже, рассказывали сбивчиво: то ли бунт, то ли переворот, то ли сам Кассиан погиб, то ли его сын сошёл с ума и открыл ворота мутантам. Никто не знал точно. Я не спрашивала.
Но иногда — вот как сейчас, стоя на крыльце под солёным ветром, — я позволяла себе на секунду представить: а что, если он мёртв? Что, если всё кончено, и он никогда больше не появится в моей жизни?



