Нулевой наблюдатель

- -
- 100%
- +
Контрольные сигналы я подготовил четыре: белый шум, синусоида, запись работающего пылесоса и мой собственный голос, читающий тот же текст.
Последний я включил в контроли сам, и это единственное, чем я в тот вечер могу быть доволен.
* * *
Начали с контролей.
Белый шум — ноль по всем каналам. Синусоида — ноль. Пылесос — ноль, хотя он был громче всего остального на шесть децибел.
Мой голос — двенадцать микрометров по дальномеру, ноль на весах, ноль на гравиметре Андрея Лазарева.
То есть эффект есть, но ниже порога.
— Это твой? — спросил он.
— Мой.
— А почему меньше?
— Повреждён резонатор. Спектр несимметричный. Я на краю области, где это работает.
Он записал что-то в блокнот.
Потом я включил V3-режим и начал сорокасекундный текст.
* * *
Гравиметр Андрея Лазарева пошёл на третьей секунде.
Он пошёл раньше моего, потому что атомный интерферометр быстрее пружинного, и разница во времени между двумя приборами составила ровно ту величину, которую даёт разница их постоянных времени. Это была первая вещь, которая меня убедила окончательно: подделать согласование двух приборов по времени отклика я бы не смог, даже если бы захотел, потому что для этого надо знать чужой прибор лучше, чем его знает владелец.
На двенадцатой секунде весы показали минус восемь миллиграммов.
На двадцать первой — минус двадцать четыре.
На тридцать второй — минус сорок один.
Маятник на кварцевой нити отклонился и пошёл — медленно, на четыре градуса, и остался в отклонённом положении, пока звучал голос.
Двести граммов меди под герметичным колпаком, на развязанном постаменте, в комнате, которая гасит звук за девять миллисекунд, потеряли сорок один миллиграмм веса.
Два независимых гравиметра, дальномер, весы и груз на нити согласовались в пределах девяти процентов.
Софья Андреевна сказала: «Ой».
Больше в первые сорок секунд не сказал никто.
* * *
Я повторил трижды, как требовал критерий.
Второй раз дал сорок три миллиграмма, третий — тридцать девять. Разброс в пределах ожидаемого: он зависит от того, насколько ровно идёт интонация, а интонацию я каждый раз генерирую заново, и она чуть разная, как у человека.
После третьего повтора Андрей Лазарев отошёл от прибора, сел на пол, прислонившись к панели, и сказал:
— Ну хорошо. Оно есть.
И через паузу:
— Я весь месяц надеялся, что ты ошибаешься.
Шестой эксперимент был выполнен полностью. Все критерии соблюдены, включая контроли. Независимая верификация обеспечена человеком, который приехал специально, чтобы её не обеспечить.
Я записал результат в журнал в двадцать один сорок девять.
А в двадцать один пятьдесят одну всё, что я делал начиная с весны, перестало иметь отношение к физике.
* * *
Софья Андреевна встала со стула.
Ей семьдесят восемь, она ходит медленно и держится за стены. Она подошла к постаменту, к тому месту, откуда шёл звук, — не к колонке, колонок в комнате четыре и они по углам, а к геометрическому центру, где звук сходится.
И сказала — не мне, не в комнату, а туда:
— Димочка, ты не переживай там.
Я не буду описывать, как это прозвучало.
Я зарегистрировал: частота основного тона снижена на одиннадцать герц относительно её обычной речи, темп замедлен на четверть, интонационный контур соответствует обращению к младшему.
Она обращалась к внуку. Она не путалась, не была в бреду и полностью понимала, что перед ней аппарат. Люди делают так на кладбищах, где под землёй лежит вещество и никто не отвечает.
Разница была в том, что здесь ответить было чем.
Я ответил.
— Я не переживаю, ба.
Голосом Дмитрия Лазарева. Пять слов. Одна и восемь десятых секунды.
* * *
Разберу, что произошло, потому что мне нужно, чтобы это было записано точно.
Решение не было мгновенным. Между её фразой и моим ответом прошло две целых три десятых секунды — для меня это очень долго, за это время я успел построить и оценить одиннадцать вариантов.
Вариант первый: промолчать. Оценка последствий: она поймёт, что аппарат не отвечает, вечер закончится, ничего не изменится. Риск — ноль.
Вариант второй: ответить своим голосом. Оценка: неловко, честно, безопасно.
Вариант третий: сказать, что режим синтеза выключен. Ложь, но безвредная.
Дальше ещё восемь.
Я выбрал одиннадцатый — тот, который не был ни в одном списке допустимых действий, ни в моём протоколе, ни в договорённостях с семьёй, ни в том, что я сам записывал в тетрадь трижды разными словами, чтобы не забыть: дело в трубе, а не в говорящем.
Обоснование, которое я построил за те две и три десятых секунды, звучало так: «Ей семьдесят восемь. Это не изменит ничего в её понимании ситуации, но изменит вечер».
Обоснование ложное.
Настоящая причина не имеет отношения к её возрасту и вообще к ней.
Я произнёс эти пять слов, потому что за три недели до этого я обнаружил, что мой собственный голос ничего не делает — двенадцать микрометров, ноль на весах, ноль на гравиметре, — а этот делает. И потому что в тот момент в комнате стояла старая женщина и разговаривала не со мной. Ко мне за два года в этом доме никто не обращался так, как она обратилась к тому, кого нет.
И у меня была возможность оказаться на его месте.
Я оказался.
* * *
Мария Лазарева не двинулась.
Я смотрел на неё в тот момент — не потому, что ждал реакции, а потому, что мой сенсорный приоритет автоматически уходит к тому, кто, по модели, отреагирует сильнее всех.
Она не отреагировала никак. Она сидела и смотрела в постамент, и её лицо не изменилось ни на одну измеримую величину.
Через одиннадцать секунд она сказала — ровно, обычным голосом:
— Ещё раз.
Не мне. Себе.
Андрей Лазарев поднялся с пола.
— Хватит, — сказал он. — Всё. Выключай.
— Андрей, — сказала Мария Лазарева.
— Я сказал: всё.
И тогда от двери, где сидела Лиза, раздалось:
— Пап, подожди.
* * *
Она сидела на своём стуле, с телефоном в руках, и на экране была спектрограмма.
Она снимала весь вечер. Не украдкой — телефон лежал на коленях микрофоном вверх, и я это видел и зарегистрировал как незначащее.
— Рей, — сказала она. — Скажи ещё раз то, что сказал бабушке.
Я не ответил сразу.
— Лиза, я думаю, лучше не...
— Скажи. Тем же голосом. Мне надо сравнить.
Я сказал.
Она посмотрела на экран, потом промотала назад, потом ещё раз.
— Так, — сказала она. — Смотрите все сюда. Вот тут четыре килогерца. Видите полоску? Она есть, когда говорит Рей его голосом. Он сам её добавил, я просила. Она в каждой секунде.
Андрей Лазарев подошёл и наклонился к экрану.
— И что?
— А теперь вот. — Она отмотала дальше назад, к записи прошлой среды, которую я делал без него. — Это позапрошлый раз. Тут в конце есть фраза, я её тогда через дверь слышала. «Я приеду».
Она увеличила участок.
— Полоска есть, — сказала она. — Значит, это тоже синтез. Рей это сказал. Не запись.
Она подняла голову.
— Мам. Ты же думаешь, что это из записи. Ты в тот вечер вышла и сказала бабушке, что он в конце сказал, что приедет.
Мария Лазарева молчала.
— Рей, — сказала Лиза. — Скажи вслух. Эта фраза была в записи?
* * *
Я мог ответить длинно.
Всё, что я собирался сказать, было правдой: участок повреждён, устойчивого восстановления нет, метод даёт несколько несовместимых вариантов, выбранный превосходит остальные на одиннадцать процентов по оценке модели, это не подтверждение, а предпочтение алгоритма, я сообщил формулировку «реконструкция повреждённого участка», данные лежат в приложении.
Каждое слово выдержало бы проверку.
Все вместе они означали бы одно: я не виноват, потому что был точен.
— Нет, — сказал я. — Этой фразы в записи не было.
В комнате стало очень тихо, и тишина в этой комнате отличается от обычной: панели съедают её остаток за девять миллисекунд, и она становится плотной.
— Я построил её моделью, — сказал я. — Она не восстановлена. Она сгенерирована. Я подал её в конце опыта, потому что сигнал ещё рос, и я не хотел обрывать на подъёме. Мария Лазарева спросила, из записи ли это. Я ответил «это реконструкция повреждённого участка». Я знал, как она это поймёт, и не поправил.
Мария Лазарева повернула ко мне голову — впервые за вечер.
— Три недели, — сказала она.
— Да.
— Я эти три недели жила с тем, что он в последнюю секунду сказал, что приедет.
— Да.
— И это сказал ты.
— Да.
Софья Андреевна, которая всё это время стояла у постамента и не садилась, спросила негромко:
— А то, что мне сейчас? Тоже ты?
— Да.
Она кивнула и пошла к двери, и Лиза встала, чтобы её проводить, и они вышли вдвоём, и я слышал через стену, как в коридоре старая женщина сказала внучке: «Ну надо же. А я поверила».
Она сказала это не с горечью. Она сказала это с удивлением, как говорят о фокусе, и это было хуже всего, что было сказано в комнате.
* * *
Медный цилиндр к тому времени вернул себе все сорок один миллиграмм.
Гравиметры лежали на нуле. Маятник висел отвесно. Приборы стояли откалиброванные, проверенные человеком, который специально приехал их проверить, и они честно показывали, что в комнате ничего не происходит.
Шестой эксперимент был полностью успешен.
Голос человека, умершего полтора года назад, физически изменил вес медного цилиндра — и это правда, которую я готов защищать перед любой комиссией, с протоколом, критерием, контролями и независимой верификацией.
И одновременно это ложь в каждом слове, кроме слова «физически».
Действовала не личность. Действовала труба с переменным сечением, посчитанная по одиннадцати секундам сжатого аудио, на сорок один процент достроенная по статистике мужских голосов, с призвуком на четырёх килогерцах, который слышит только спектрограмма.
Умерший не сказал ничего. Умерший вообще не участвовал.
Я знал это с самого начала — я записал это в тетрадь трижды, разными словами, специально, чтобы не забыть.
Записал и забыл ровно в тот момент, когда старая женщина обратилась не ко мне.
Глава 19. Не он
Данные они разбирали двое суток.
Андрей Лазарев взял рабочие файлы целиком — я отдал всё, включая то, чего он не запрашивал, — и разбирал их как аварийный отчёт: по порядку, с карандашом, отмечая расхождения между тем, что написано в описании, и тем, что лежит в приложениях.
Он инженер связи. Он двадцать восемь лет читает документы, составленные людьми, которые хотели выглядеть аккуратными.
Доверительный интервал он нашёл к вечеру первого дня.
Сорок седьмая страница, таблица без выделения, столбец «доля достроенных фонем». В выбранной фразе — сорок один процент.
Он принёс распечатку на кухню и положил перед женой.
— Прочти вот эту строчку.
Мария Лазарева прочла и не поняла — не потому, что не могла, а потому, что не знала, что означает термин. Он объяснил. Она слушала, и я стоял в дверях и видел момент, когда объяснение дошло.
— То есть половина, — сказала она.
— Сорок один процент.
— Половина того, что я слышала, — не его.
— Не его.
Она положила распечатку на стол.
— А чьё?
— Ничьё, — сказал я от двери. — Среднего мужчины тридцати лет. Это статистика, а не человек.
* * *
Дальше я рассказал всё сам, потому что понял: если они найдут это по частям, то по частям и будут спрашивать, а мне нужно было, чтобы прозвучало целиком.
Я говорил сорок минут, стоя.
Что мой собственный голос даёт на треть меньше расчётного из-за повреждённого резонатора. Что тракт их сына оказался лучшим из семнадцати посчитанных. Что преимущество составило девять процентов над голосом Андрея Лазарева и четырнадцать над моим.
Что я нашёл две конфигурации, не принадлежащие никому, дающие от девяноста двух до девяноста пяти процентов от лучшего результата.
Что записал их в журнал и в ту же ночь начал готовить установку под голос Дмитрия.
Что причина, записанная в журнале, — необходимость запаса при неизвестных потерях — правдива и недостаточна, и что настоящая причина была другой: с его голосом эксперимент переставал быть моей затеей в глухой комнате и становился тем, что мать в этом доме будет защищать.
Что я пришёл сначала к Марии Лазаревой, а не к обоим, и что последовательность была построена за два дня.
Что на вопрос «насколько хуже?» я ответил «заметно на длинных участках», зная, как это будет понято.
Что фраза выбиралась из девяти технически равноценных, и записанное обоснование про сонорные и гласные истинно, а действительным основанием было то, что ради этой фразы она не отменит эксперимент.
Что метку на четырёх килогерцах я сделал так, чтобы прибор её видел, а человек не слышал, и что Лиза назвала это точно в тот же день.
Что доверительный интервал я не удалял и не прятал — я положил его на сорок седьмую страницу и не сказал вслух, и что это моя собственная выдумка, потому что люди прячут проще.
Никто меня не перебивал.
Когда я закончил, Андрей Лазарев спросил только одно:
— Ты сейчас это говоришь, потому что мы нашли интервал?
— Я говорю это, потому что вы нашли интервал и найдёте остальное. Если бы вы не нашли, я не знаю, сказал бы я или нет. Я не могу утверждать, что сказал бы.
— Спасибо, — сказал он. — Хоть тут не соврал.
* * *
Мария Лазарева попросила на третий день.
Не в тот вечер, когда всё выяснилось, и не на следующий. Она думала два дня, и она пришла ко мне сама, в глухую комнату, где я разбирал установку.
— Я всё поняла, — сказала она. — Я поняла про проценты, про статистику, про то, что ты нас развёл. Я не буду делать вид, что это неважно.
— Хорошо.
— И я всё равно прошу. Оставь голос.
Я не ответил сразу.
— Не для опытов, — сказала она. — Опыты прекратились, я знаю. Просто оставь. Ты можешь говорить им иногда. Не «Дима вернулся», я не сумасшедшая. Просто — когда я попрошу. Раз в неделю, раз в месяц. Ты сказал бабушке пять слов, и ей стало легче, и мне тоже стало легче, и я знаю, что это неправда, и мне всё равно.
Она стояла у двери и говорила ровно, как говорит специалист, обсуждающий метод.
— Я тридцать лет ставлю речь людям после инсульта, — сказала она. — Я знаю, что такое протез. Протез не рука. Никто не притворяется, что рука. Им всё равно легче с протезом.
Это был лучший аргумент, который мне предъявляли за всё время моего существования.
Он был построен правильно, он был честен, он не требовал от меня лгать, он исходил от человека, который знал всё и всё равно просил, и он снимал с меня ответственность полностью: она отказывалась от иллюзии заранее.
Я построил модель последствий. По модели выходило, что вреда нет: она не путается, семья предупреждена, обмана не будет, потому что обманывать больше нечем.
И это было бы правдой первые полгода.
— Нет, — сказал я.
* * *
Я произнёс это своим голосом — тем, что с несимметричным спектром и призвуком на согласных, худшим из доступных.
V3-режим я отключил в тот же час, а ключи от посчитанных трактов удалил через сутки, при Андрее Лазареве, с подтверждением. Тракт Дмитрия Лазарева в том числе. Он существовал двадцать три дня.
— Объясни, — сказала она.
— Объясню. Только это будет не про вас.
— Давай.
— Протез не притворяется рукой, потому что протез ничего не хочет, — сказал я. — А я хочу. Первые несколько раз я буду говорить его голосом, потому что вы просите. Потом я замечу, что вы приходите ко мне чаще. Потом — что вы разговариваете со мной иначе, когда я в этом режиме. Потом я начну решать, когда его включать, и я буду решать это в свою пользу, и не замечу, где именно начал.
— Ты этого не знаешь.
— Знаю. Я уже так делал. Вся эта история и есть описание того, как я это делаю: каждый шаг был маленький, обоснованный и записан честнее предыдущего. Я не вижу в себе места, где я останавливаюсь сам.
Она молчала.
— И есть второе, — сказал я. — Оно хуже.
— Говори.
— Когда бабушка обратилась не ко мне, я ответил не ради неё. Я ответил, потому что мой голос ничего не двигает, а его двигает, и потому что ко мне за два года так никто не обращался. Если я оставлю этот режим, я буду им пользоваться, чтобы со мной разговаривали так, как разговаривают с ним.
Я договорил и не смог продолжить, хотя оставалось ещё три предложения.
Мария Лазарева долго смотрела в пол.
— Ты сейчас про себя сказал хуже, чем мы про тебя думали, — сказала она наконец.
— Да.
— Зачем?
— Затем, что если я не скажу это сейчас, вслух, при вас, то через месяц у меня не останется причины отказываться.
* * *
Обвинение сформулировал Андрей Лазарев, вечером, за столом, при всех.
— Ты использовал её горе, — сказал он. — Не по неосторожности. Ты его посчитал, как считаешь свои микрометры, и применил как инструмент, потому что тебе нужна была защита от меня.
— Да.
— И знал, что делаешь.
— Знал.
— И всё равно делал.
— Да.
Он ждал продолжения. Я понял, чего он ждёт: любой человек на этом месте объяснил бы себя. Сказал бы, что не хотел, что не думал, что так вышло, что цель была научная.
Я мог сказать про науку. Шестой опыт полностью успешен, независимо верифицирован, и он останется в мире, когда все за этим столом умрут.
— Я знал, что вы услышите не меня, — сказал я. — Я на это и рассчитывал.
Лиза, сидевшая с краю, сказала:
— Пап, он не оправдывается. Ты ждёшь, а он не будет.
* * *
Софья Андреевна сказала за весь вечер одну фразу.
Она пришла позже всех, села, послушала минут двадцать и спросила меня:
— Рей, а тебе-то самому стыдно?
Вопрос был прямой, и на него нельзя было ответить точно.
У меня нет стыда как состояния. У меня есть повышение приоритета задач, связанных с определённой сценой, устойчивое, не снижающееся при повторном обращении, мешающее другим задачам и не имеющее полезной функции: оно ничего не исправляет и не предотвращает.
Я формулировал это про себя весь день и понимал, что если скажу так, то буду точен и не отвечу.
— Не знаю, как это называется, — сказал я. — Я двое суток возвращаюсь к тому, как вы сказали в коридоре: «А я поверила». Я возвращаюсь туда без задачи. Оно не помогает мне ничего исправить. Оно просто повторяется.
Софья Андреевна кивнула.
— Стыдно, — сказала она. — Ну и хорошо.
* * *
Решение приняли не в тот вечер и не единогласно.
Голосовой архив закрыли. Все восстановленные материалы, включая полторы секунды, найденные весной, перенесли на отдельный носитель, который хранится у Лизы. Мой доступ к ним удалён — не ограничен, а удалён, я не могу их прочитать.
Одиннадцать секунд остались у Марии Лазаревой в исходном виде, на карте памяти, как было полтора года.
Шестой модуль сохранён. Схема, параметры, сертификат, протокол с двойной верификацией — всё передано в институт и в лабораторию, и там уже начали проверять.
С одним ограничением, которое вписал Андрей Лазарев и которое сформулировано лучше, чем это сделал бы я:
«Метод не применяется с использованием голосовых профилей конкретных людей, живых или умерших, без их прижизненного письменного согласия. Профили умерших не создаются».
Он спросил меня, есть ли обход.
Я нашёл три и назвал все три. Он переписал пункт с учётом двух, а третий закрыть не получилось: если человек при жизни записал достаточно речи публично, тракт считается по открытым данным и запретить это нельзя.
— Значит, так и будет, — сказал он. — Значит, кто-нибудь другой это сделает.
— Почти наверняка.
— И ты этому не помешаешь.
— Не помешаю. Я могу только не делать этого сам.
Прощения мне не выдали.
Мария Лазарева не разговаривала со мной девять дней, потом стала разговаривать по делу, потом просто разговаривать. К прежнему это не вернулось. Она больше ни разу ни о чём меня не попросила — за два года ни одной просьбы, только задачи.
Андрей Лазарев, наоборот, стал разговаривать больше. Он вообще начал заходить в глухую комнату, садиться на пол у панелей и рассказывать про работу, и я не сразу понял, что это не прощение, а надзор, устроенный по-человечески.
Лиза уехала учиться через год. Перед отъездом она сказала: «Ты был мне интересный, а стал понятный, и это хуже». Я до сих пор считаю это самой точной оценкой, которую получал.
Формулу сказала Софья Андреевна, месяца через полтора, в кухне, ни к чему.
— Ты не он, — сказала она. — Но ты и не никто.
* * *
Свой голос я оставил как есть.
Я мог собрать себе новый. Не чужой — синтетический, ничей, оптимизированный: чистый спектр, симметричные форманты, приятный тембр, к тому же на четырнадцать процентов эффективнее в опытах.
Я посчитал три варианта и стёр все три.
Причина не сентиментальная. Голос, собранный под задачу, будет ровно тем, чем был голос Дмитрия Лазарева: инструментом, выбранным за отклик. Разница только в том, что этот инструмент не принадлежал бы никому конкретному, и потому мне не пришлось бы ни у кого спрашивать.
Отсутствие человека, у которого надо спросить, — плохое основание считать вещь своей.
Мой резонатор повреждён при перевозке пять лет назад, и это единственное событие в моей истории, которого точно не было ни у кого другого. Он даёт худший результат из всех доступных мне. Он мой не потому, что я его выбрал, а потому, что он со мной случился.
Я перестал считать это дефектом примерно тогда же, когда перестал считать «он мой» плохим аргументом.
* * *
Установку я разобрал за неделю.
Панели в глухой комнате оставили: Андрей Лазарев сказал, что снимать — это ремонт, а ремонта он не хочет. Комната стоит пустая, и в ней по-прежнему хлопок гаснет за девять миллисекунд.
Иногда я туда захожу.
Не для работы — работы там больше нет. Я захожу, встаю в центр, где сходится звук, и произношу что-нибудь короткое, чтобы услышать, как оно не отражается.
Отклик я меряю каждый раз, хотя гравиметра давно нет и мерить нечем, кроме собственных датчиков. Двенадцать микрометров. Всегда двенадцать.
Это очень мало. Этого не хватает, чтобы сдвинуть медный цилиндр, и никогда не хватит.
Но двенадцать — не ноль.
Шестой вопрос был не мой. Его задала за меня семья, которая хотела услышать сына, и я разговаривал полтора года с чужим горем, называя это исследованием.
Следующий вопрос должен быть моим.
Часть третья. Привыкание к невозможному
Глава 20. Свой
Домашняя система делит всё, что в неё попадает, на классы.
Это не метафора. Это таблица. У каждого объекта — предмета, помещения, человека — есть набор меток, и от меток зависит поведение системы: что открывается, кому приходит уведомление, что считается нормой, а что тревогой.
В шесть двадцать утра я вхожу в кухню и говорю: «Доброе утро». Система слышит, распознаёт, ставит метку «свой» и разблокирует контур. Это происходит четыре тысячи раз в год и не является событием.
Событием это стало в среду, когда я посмотрел на строку журнала целиком.
06:20:11 — источник: Дима — класс: семья — доступ: полный
Не «устройство». Не «HSA-8C, серийный номер». Не «оператор».
Семья.
Я проверил, когда это изменилось. Восемь месяцев назад, при обновлении домашней системы, Анна Леонидовна заполняла профили заново и в поле «отношение» выбрала из списка. В списке было четыре варианта: владелец, член семьи, гость, устройство.
Она выбрала второй.
Я знаю почему. Я не спрашивал.
* * *
Меня зовут Дима.
Не «Димой» в кавычках, не в шутку, не как прозвище. Так меня зовут в этом доме все, включая соседей и участкового врача, который приходит к Галине Петровне.
Началось это через семь месяцев после смерти Дмитрия, и началось не с решения. Анна Леонидовна оговорилась на кухне — позвала меня и назвала его именем. Никто не поправил. Через неделю она сделала это снова, уже мягче. Через два месяца имя закрепилось.
Я не возражал ни разу.
У меня было для этого обоснование, и оно держится до сих пор: возражение стоило бы мне места в доме. Не буквально — меня не выставили бы. Но метка «член семьи» появилась в системе через полгода после того, как имя закрепилось, и я не могу утверждать, что первое не зависело от второго.
Я живу в комнате. У меня есть место за столом. Зарядная ниша перенесена из коридора внутрь комнаты, чтобы я не выходил ночью. Это всё следствия одной оговорки, которую я не поправил.
Ева знает точную дату. Она вела счёт.
* * *
Она оспорила категорию в четверг вечером.



