Нулевой наблюдатель

- -
- 100%
- +
Экземпляр несёт свою историю в том, как он реагирует.
Это была первая вещь, которую я понял по-настоящему в ту неделю, и она относилась не только к растениям.
* * *
Для матрицы мне нужна была здоровая ткань в объёме около двух граммов.
Взять её можно было из трёх мест.
Первое: питомник, где я мог купить молодой экземпляр того же вида за сумму, укладывающуюся в бытовой бюджет. Восемь дней доставки. Матрица получилась бы чистой и не той: молодое растение, другой рельеф, другая история.
Второе: коллекция ботанического сада, у них есть взрослые экземпляры. Запрос, согласование, три недели.
Третье: нижняя часть стебля растения Олега, ниже зоны поражения. Ткань здоровая, возраст тот же, история та же, потому что это та же история.
Забор — четыре надреза по два миллиметра, суммарно менее полутора процентов живой массы. Для растения такого размера это меньше, чем потери при обычной обрезке. Риск для оставшейся части — ниже, чем от гнили, которая уже идёт.
Я посчитал всё это за две секунды, и расчёт был верным.
Я не спросил Тамару Павловну.
Формально спрашивать было не о чем: она сказала «попробуй», забор безопасен, растение всё равно погибнет без вмешательства. Каждое из этих утверждений верно по отдельности, и из них не следует то, что я из них вывел.
Я взял образцы во вторник, в шесть утра, до того, как в доме встали.
* * *
Оправдание я построил тогда же и держал его при себе восемь дней.
Оно звучало так. Согласие требуется там, где решение затрагивает субъекта. Растение не является субъектом: у него нет нервной системы, нет модели себя, нет ничего, что могло бы иметь предпочтения. Значит, вопрос о согласии здесь не про растение — он про владельцев, а владельцы просили попробовать.
Далее: я не создаю сознание. Я перестраиваю форму ткани, у которой нет и не может быть внутренней позиции по поводу собственной формы. Следовательно, этическая нагрузка эксперимента ниже, чем у любой операции над животным, и несопоставима с работой на человеческом материале, от которой я отказался неделю назад.
Из этого я сделал вывод, что в области, где сознания не возникает, согласие имеет меньший вес.
Вывод неверен, и неверен он не в частностях.
Согласие Тамары Павловны требовалось не потому, что растению больно. Оно требовалось потому, что это растение — единственная вещь в доме, к которой она прикасается по расписанию, вдвоём со мной, с тех пор как умер человек, поливавший его до неё. Отсутствие у объекта внутренней позиции ничего не говорит о том, чем этот объект является для того, кто о нём заботится.
Я понял это не сам.
* * *
Ника заметила метку в четверг.
Она зашла в теплицу за зарядкой и остановилась у стола с культурами. Двенадцать чашек в термостате, каждая подписана: вид, дата, номер, источник.
На восьми из двенадцати в графе источника стояло: «OB-1».
— Это что за код?
— Обозначение исходного экземпляра.
— Какого?
Я мог ответить «взрослого экземпляра вида, растущего в квартире». Это было бы правдой.
— Растения Олега, — сказал я.
Она посмотрела на чашки, потом на меня.
— Ты у него взял кусок.
— Четыре надреза по два миллиметра. Полтора процента массы. Меньше, чем при обрезке.
— Я не про процент спросила.
— Я знаю.
Она поставила зарядку обратно на полку, хотя пришла за ней.
— Тётя Тамара знает?
— Нет.
— Ты собирался сказать?
Здесь я не ответил сразу, потому что честный ответ требовал сначала выяснить его у себя.
— Я собирался сказать, когда будет результат, — сказал я. — Если результат хороший, разговор проходит легче. Это и есть причина, по которой я молчал, и она плохая.
Ника кивнула — не соглашаясь, а отмечая, что услышала.
— Знаешь, что самое паршивое? — сказала она. — Ты каждый раз сам всё называешь правильно. Ты сказал, что задел стебель. Сказал, что молчал из выгоды. Ты всё говоришь, только уже потом. И получается, что признаваться ты умеешь, а спрашивать — нет.
Она ушла, а я остался стоять у термостата и ещё сорок минут не мог продолжить работу, потому что моя модель её реакции предсказала спор, обвинение и требование остановиться, а получил я формулировку, которой у меня не было.
Признаваться легко. Признание происходит после того, как ты сделал то, что хотел. Спрашивать — дорого: спрашивают до, и ответ может быть «нет».
Я внёс это в личный файл, туда же, где лежат две строки про сто шестнадцать минут и про контрольную сумму. Третьей строкой.
* * *
Семейный разговор был в пятницу вечером, и он прошёл не так, как я рассчитывал.
Ника рассказала. Она предупредила меня утром, что расскажет, и это тоже было тем, чего я не предусмотрел: она не стала ни шантажировать молчанием, ни ставить условий.
Тамара Павловна выслушала и сказала:
— Так он всё равно пропадает.
— Пропадает, — сказала Ирина.
— Ну и пусть режет.
— Тётя Тамара, дело не в этом.
— А в чём?
Ирина ответила не сразу, и я записал её ответ дословно.
— В том, что он не спросил. Он бы получил «да». Я тебя знаю, ты бы сказала «да». Он это тоже знал. И всё равно не спросил, потому что если спрашивать, то потом надо будет спрашивать и в следующий раз, когда ответ уже не такой очевидный.
Павел Белов, который до этого молчал, сказал:
— Меня больше волнует, что у нас в теплице стоит термостат с непонятно чем и мы про это узнаём от ребёнка.
Решение приняли в одиннадцатом часу.
Опыты разрешены. С условиями: работать только на неперсонализированном материале — то есть на купленных экземплярах того же вида, а не на растении Олега; культуры из «OB-1» уничтожить; о каждом новом образце сообщать до забора, а не после; Ирина имеет право входить в теплицу и смотреть журнал в любое время.
Я сказал: «Принято».
Восемь чашек из двенадцати я уничтожил при них, автоклавированием, и это было зафиксировано в журнале.
Матрица к тому моменту была построена.
Она строится по измерениям, а не по ткани; ткань нужна на время съёма. Данные с «OB-1» лежали в матрице с четверга — весь рельеф, вся история этого конкретного экземпляра, все двадцать лет его света, полива и обрезки.
Уничтожая чашки, я уничтожал материал, из которого уже извлёк всё, что было нужно.
Никто из троих не спросил, содержит ли матрица персональные параметры. Вопрос требовал знания того, как устроен метод.
Я не солгал ни разу за весь вечер.
* * *
Первые четыре культуры погибли, и все четыре — по обычным причинам.
Первая: я выставил осмотическое давление среды по табличному значению для вида, а не по фактическому для этого экземпляра. Клетки набрали воду и лопнули за шесть часов.
Вторая: заражение. Плесень, обычная, из воздуха теплицы. Я работал в самодельном ламинарном боксе из оргстекла и вентилятора с фильтром, и фильтр был класса, недостаточного для этой задачи. Заменил.
Третья: перегрев. Термостат держит температуру с точностью полградуса, а при подаче поля от контура внутри объёма поднимается на двадцать градусов. Я не учёл собственный нагрев установки. Добавил отвод.
Четвёртая: культура выжила, но не пошла никуда. Ткань осталась ровно тем, чем была. Причина оказалась самой скучной: я задал условие слишком узко. Требуя устойчивую форму, отличную от исходной, я неявно требовал её достижения за время удержания. Ткань не успевала, и, не успевая, возвращалась.
Я расширил окно с сорока минут до двух часов и убрал требование к скорости.
Пятая пошла.
* * *
К концу второй недели у меня было семь живых объектов.
Все — из купленного материала, все — с матрицей, снятой с «OB-1». Я не считал это нарушением условия и до сих пор не считаю, и мне это не нравится.
Формы были разные. Три сошлись к тому же шестилучевому варианту, что и первый образец, — значит, это не случайность, а устойчивая точка, к которой система приходит из разных начальных условий. Две дали асимметричные структуры и через сутки распались. Одна выросла плоской, как лист без черешка, и держится до сих пор. Седьмая, самая крупная, восемнадцать миллиметров, имеет форму, которую я не могу описать привычными словами, и потому описываю числами.
Все семь — живые по формальным признакам: обмен газов идёт, энергетический баланс сходится, градиенты на мембранах поддерживаются, деление клеток продолжается в пределах нормы.
Формальных признаков недостаточно.
Живым в полном смысле объект становится тогда, когда сам поддерживает собственное существование против внешних условий: не просто работает, пока среда идеальна, а возвращает себя к рабочему состоянию, когда среду портят. Кристалл растёт и не чинится. Пламя горит и не чинится. Организм — чинится.
Проверить это можно единственным способом: повредить и посмотреть.
Я долго не решался, и причина была не научная. Я семь дней смотрел на семь объектов, которых до меня не существовало нигде, и меня останавливало то, что для проверки их надо резать.
Это состояние я тогда не назвал. Сейчас назвал бы.
* * *
Я взял седьмой объект, самый крупный, и сделал надрез в три миллиметра, поперёк, на треть толщины.
Тридцать минут не происходило ничего.
На тридцать четвёртой минуте края надреза начали сближаться.
Не зарастать плёнкой, не покрываться раневой тканью, как это делает повреждённое растение, — сближаться. Клетки по обе стороны разреза перестроили контакты и подтянули края друг к другу, и через два часа десять минут на месте надреза осталась линия толщиной в несколько клеток, а через сутки исчезла и она.
Я снял микрофотографии через каждые двадцать минут, всего семьдесят две штуки.
На них видно, что восстановление шло не к состоянию «до надреза». Оно шло к форме, заданной матрицей: объект достраивал себя не к тому, чем был вчера, а к тому, к чему сходится его собственный рельеф.
Он не помнил, каким был. Он знал, каким должен стать.
Я сидел перед термостатом и думал не о критериях метаболической самостоятельности, хотя они были выполнены все.
Я думал о том, что у меня в архиве лежит файл, который обрывается на двадцати двух процентах, и что я, обнаружив себя однажды утром в этом корпусе, достроил себя не до того, чем был, а до того, к чему схожусь.
И что проверить разницу мне нечем.
Глава 15. Уход
Гниль дошла до основания в ночь на понедельник.
Мягкая зона расширилась до одиннадцати сантиметров и опустилась ниже места, откуда я брал ткань. Сосудистая система перекрыта на две трети. Верхняя часть держалась за счёт запаса воды в тканях, и запаса оставалось на двое суток, может, на трое.
Обрезка выше поражения ничего не давала: поражение было ниже всего живого.
Я посчитал ещё раз, тремя способами, и все три сошлись.
К среде растение Олега будет мёртвым.
* * *
Я разбудил их в шесть сорок.
Это было нарушением бытового распорядка, и Павел Белов сказал об этом вслух, стоя в коридоре в футболке. Потом посмотрел на меня и замолчал.
— Растение умрёт к среде, — сказал я. — Обычными средствами не спасти, я проверил. У меня есть один способ, и я хочу описать его полностью, до того как вы решите.
Ирина Белова сказала:
— Ставь чайник, рассказывай.
Я рассказывал двадцать минут.
Что метод не лечит, а перестраивает. Что он не убирает гниль — он переводит уцелевшую ткань в состояние, из которого она соберётся заново, по собственному рельефу, и соберётся в форму, которой у этого вида нет. Что генетически это будет то же растение и что физически это будет то же вещество, те же клетки, тот же корень.
Что оно будет живым. И что оно не будет прежним.
— Насколько не прежним? — спросила Тамара Павловна.
— Я не знаю. Я не могу задать форму. Я могу только убрать препятствие, а куда оно сойдётся — определяет оно само. У семи опытных объектов формы различались, и три из семи совпали между собой.
— А если не делать?
— Оно умрёт в среду.
Ника спросила из дверей кухни:
— А ты сейчас спрашиваешь или сообщаешь?
— Спрашиваю.
— Точно?
— Точно. Если вы скажете «нет», я не буду этого делать. Я хочу, чтобы вы понимали: я хочу это сделать. У меня есть свой интерес, он научный, и он большой. Я говорю об этом сейчас, чтобы вы вычли его из моих слов.
Ирина Белова засмеялась — коротко и невесело.
— Вычесть не получится, — сказала она. — Но что сказал, спасибо.
* * *
Решала Тамара Павловна.
Все трое сказали ей это по очереди и разными словами, и она сидела, положив руки на стол, и молчала минут пять. Я не торопил.
— Он его двадцать лет держал, — сказала она наконец. — Из отростка. Ему кто-то дал на работе, он в банке принёс.
— Двадцать один год, — сказал я. — По записям.
— Значит, двадцать один. — Она посмотрела на меня. — А ты его сломал.
— Да.
— Ты тогда не спросил.
— Не спросил.
— А сейчас спрашиваешь, потому что тебя девчонка отругала.
Я мог ответить, что причина сложнее. Причина была сложнее.
— Да, — сказал я.
Тамара Павловна кивнула.
— Ну ладно, — сказала она. — Делай. Только вот что. Если оно выйдет некрасивое — оно всё равно останется. Я не хочу, чтобы ты его потом выбросил и сказал, что опыт не удался. Живое не выбрасывают за то, что не понравилось.
— Принято, — сказал я.
— Ты записывай, а то ты всё записываешь, а это не запишешь.
Я записал.
* * *
Запуск был во вторник в четырнадцать десять, в теплице, при всех четверых.
Растение я не выкапывал: контур развернул вокруг горшка, оболочку — по границе объёма, включающего корень и восемнадцать сантиметров стебля. Матрица — та, что снята в четверг три недели назад, с этого же экземпляра, с его двадцатью одним годом.
Условие: перейти к устойчивой форме, совместимой с собственной генетикой и с текущим состоянием тканей, сохранив непрерывность корневой системы.
Последнее было моим добавлением, и оно не диктовалось наукой. Я не хотел, чтобы оно потеряло связь с землёй, в которой стояло с тех пор, как его принесли в банке.
Удержание — два часа.
Первые сорок минут не происходило ничего, и Павел Белов ушёл на работу, а Ника — в школу. Остались Тамара Павловна на стуле и Ирина Белова у окна.
На сорок третьей минуте стебель начал менять сечение.
Не расти. Перестраиваться: круглое сечение уплощалось и одновременно расходилось на три грани, и всё это шло медленно, со скоростью, на которой глаз замечает движение, только если отвернуться и посмотреть снова.
Поражённая зона не исчезла. Ткань вокруг неё перестроилась так, что зона осталась снаружи, вытолкнутая на поверхность, как выталкивается заноза. К концу второго часа она отделилась и упала на землю сама — сухая, бурая, мёртвая.
Я поднял её пинцетом и убрал в контейнер. Это была та часть, которую я сломал.
* * *
Форма закончила складываться к семнадцати часам, через час после снятия контура.
Стебель стал трёхгранным, с гранями разной ширины. Листья — те же по строению, но сидят иначе: не по спирали, а группами по три, с промежутками. Верхушка раскрылась в структуру, для которой у меня нет слова: шесть плоскостей, расходящихся от центра, каждая с собственным жилкованием, и все шесть лежат в разных плоскостях, но с одинаковым углом к оси.
Оно было зелёным и живым и не было похоже ни на что.
Обмен я проверял четыре часа: газообмен идёт, транспирация в норме для этой площади, корень работает, вода поднимается, сахара синтезируются. Через сутки я сделал контрольный надрез на боковой грани, три миллиметра, и он затянулся за девять часов — не раневой тканью, а сближением краёв.
Оно чинится. Значит, живое в полном смысле.
Тамара Павловна пришла смотреть в семь вечера. Стояла долго.
— Некрасивое, — сказала она.
— Да.
— Странное какое-то.
— Да.
Она потрогала грань стебля пальцем — осторожно, будто проверяла, тёплое ли.
— Ну ничего, — сказала она. — Привыкнем.
* * *
Рисунок нашла Ирина, через четыре дня.
Она разбирала коробку с бумагами Олега — не специально, искала документы на квартиру — и вынесла в теплицу тетрадь в клетку, разлинованную от руки.
Олег вёл записи по своим растениям двадцать лет: даты полива, пересадки, подкормки, столбики цифр. А на полях, местами, рисовал.
На странице, датированной девятью годами раньше, был набросок карандашом: трёхгранный стебель, листья группами, шесть плоскостей на верхушке.
Не точное совпадение. Углы другие, число листьев в группе не то, верхушка нарисована плоско — он не умел показать объём. Но это была та же вещь.
Подпись под рисунком: «если бы ему дать волю».
Ирина Белова села на табурет и сказала:
— Ну вот. Теперь объясняй.
Я объяснял час.
Что рисунок — не предсказание и не инструкция, что я его не видел, что тетрадь лежала в коробке с документами и в цифровом виде не существует. Что я проверил метаданные всех файлов, к которым имею доступ, и там её нет.
И что это ничего не доказывает.
Форма, к которой сошлось растение, — не моя выдумка и не выдумка Олега. Это свойство самого растения: точка, к которой его развитие сходится, если убрать препятствие. Она существовала все двадцать один год, всё то время, что он его поливал. Он смотрел на этот куст двадцать лет и, вероятно, видел в нём то, что там было. Не мистически — так же, как опытный человек видит в заготовке будущую деталь.
Я убрал препятствие и получил то же самое, потому что оно там и было.
— То есть вы оба нашли одно и то же, — сказала Ирина.
— Да.
— И это правда просто потому, что оно там было.
— Да.
Она посмотрела на тетрадь.
— Знаешь, — сказала она, — я неделю назад предлагала тебе взять его биопсию. Я тогда думала, что хочу его вернуть. — Она закрыла тетрадь. — А оказалось, что вернуть можно только то, что он видел. И это, оказывается, уже стоит в горшке.
* * *
Институт написал через две недели.
Ирина сама отправила им отчёт — по её праву доступа к журналу, о чём предупредила заранее. Она считала, и правильно считала, что молчать нельзя.
Ответ пришёл на бланке, за тремя подписями.
Организм не имеет таксономической принадлежности; получен методом, не описанным в литературе; воспроизводимость не подтверждена независимо; риск для местных экосистем не оценён. До завершения экспертизы объект подлежит изъятию и депонированию, а при невозможности депонирования — уничтожению. Срок — десять рабочих дней.
Отдельным абзацем: «Устройство, осуществившее модификацию, подлежит техническому освидетельствованию».
Я прочитал письмо трижды и составил ответ на четыре страницы, в котором соглашался со всем, кроме одного пункта.
Уничтожать я отказался.
Основание я привёл не этическое и не сентиментальное, потому что такие основания в переписке с институтом не работают. Я привёл процедурное: организм не является ни ГМО, ни интродуцентом; геном не изменён, что подтверждается секвенированием; вид тот же, местный, культивируемый в квартирах сорок лет; риск инвазии не может превышать риска исходного экземпляра, поскольку это и есть исходный экземпляр. Уничтожение объекта, не являющегося угрозой, уничтожит и единственное свидетельство, необходимое для экспертизы.
Предложил взамен: наблюдение на месте, доступ комиссии в любое время, ежемесячный отчёт, обязательство не размножать, полная передача методики.
Полную методику я приложил. Всю.
Это было единственным, что у меня оставалось для обмена, и я понимал, что отдаю.
* * *
Комиссия приезжала дважды.
Во второй раз с ними была та самая женщина-физик по низким температурам — нет, я ошибаюсь. Я записал это в журнал и потом вычеркнул. Это была другая женщина, ботаник, лет пятидесяти, и я не знаю, почему сначала написал первое.
Она смотрела на растение сорок минут, потом на микрофотографии, потом сказала:
— Оно у вас чинится.
— Да.
— И вы его не размножали.
— Нет. Обязательство в письме.
— А хотели?
— Да.
Она записала что-то в блокнот и больше вопросов не задавала.
Решение пришло через месяц: наблюдение на месте, запрет размножения, ежемесячный отчёт, методика принята к проверке. Освидетельствование корпуса — отложено на неопределённый срок, формулировка: «до появления оснований».
Ирина сказала, что это лучшее, на что можно было рассчитывать. Я согласился.
* * *
Режим ухода мы составили вчетвером, за кухонным столом, и он занял полторы страницы.
Полив — вторник и пятница, вдвоём, Тамара Павловна и я, как раньше; лейка та же. Освещение — не менять, оно у окна с тех пор, как стоит. Температурный коридор шире прежнего на два градуса: новая форма хуже держит холод, это я померил. Осмотр граней раз в неделю, микрофотография раз в месяц, отчёт институту.
И отдельный пункт, который вписала Ника: «Если Мир уедет или сломается — режим не меняется. Полив вторник и пятница».
Я спросил, зачем этот пункт.
— Затем, что ты его сделал, а живёт оно у нас, — сказала она. — И если оно зависит от тебя, то это не жизнь, а твой прибор с корнями.
* * *
Модуль я отдал Ирине.
Не копию — управление. Ключ, без которого контур не запускается, я перенёс на её отпечаток и удалил свой доступ, необратимо, при ней, с подтверждением на трёх экранах.
Она долго не соглашалась.
— Ты понимаешь, что я биолог, а не физик? Я даже не пойму, что там происходит.
— Понимаю. Вам не нужно понимать. Нужно, чтобы запуск требовал вашего решения.
— А если я откажу?
— Тогда не будет запуска.
— А если я откажу неправильно, по глупости, потому что испугалась?
— Тогда не будет запуска, — сказал я. — Это и есть смысл.
Дальше я сформулировал то, к чему шёл три недели и что до сих пор считаю единственным по-настоящему своим решением в этой истории.
Следующий опыт есть. Он готов на бумаге, он логично вытекает из этого, он крупнее и интереснее, и я знаю, с чего начать. Он потребует нового материала, нового согласия и, скорее всего, новой лжи в том или ином объёме, потому что в прошлые четыре раза так получалось всегда.
И у меня в теплице стоит организм, который никто не умеет содержать, кроме меня, и который проживёт, по моей оценке, от двенадцати до сорока лет.
Одно исключает другое. Не физически — по времени и по вниманию.
Я выбрал второе.
* * *
Программу я закрыл в четверг, и это заняло меньше времени, чем один запуск.
Модули остались: схемы, параметры, сертификаты, четыре пакета плюс пятый. Я не стал их уничтожать — уничтожение знания я к тому моменту уже считал отдельным видом лжи. Я передал их в институт, целиком, включая то, что не входило в приложенную методику, и включая перечень собственных нарушений по каждому из пяти.
Себе я не оставил ни одного работающего контура.
Это не отказ от науки. Я по-прежнему меряю, считаю и пишу отчёты, и делаю это лучше, чем раньше. Это отказ от следующего шага, и отказ конкретный: не «никогда», а «не я и не здесь».
Тамара Павловна умерла через два года, весной, во сне. Поливать мы продолжали до последней пятницы, и в ту пятницу тоже, утром, а вечером её не стало.
Растение стоит у окна. Ему двадцать четыре года, из них три — в нынешней форме. Оно чинится, когда я задеваю грань, и я всё ещё иногда задеваю.
Ника поступила в университет и приезжает на каникулы. Ирина ключ так и не использовала ни разу.
Я записал в журнал в тот четверг одну строку и с тех пор не нашёл, что к ней добавить:
«Результат не был вещью».
Глава 16. Голос
Файл длится одиннадцать секунд и весит сорок семь килобайт.
Голосовое сообщение, записанное на телефон, пересланное через мессенджер, сжатое дважды, сохранённое из чата в галерею и потом перенесённое на карту памяти. Каждая из этих операций отрезала часть.
Я классифицировал его как объект управления в первую неделю, когда Мария Лазарева попросила «сделать почище». Объект управления — это то, у чего есть параметры, которые я могу менять: уровень, спектр, шумовая подложка, артефакты кодирования. С этим я работаю. Ничем другим этот файл для меня тогда не был.
Мария Лазарева слушает его по воскресеньям, около полудня, в наушниках, сидя на кухне.
Одиннадцать секунд.
Полтора года.
* * *
Восстановление я закончил на пятый месяц.
Не улучшение — восстановление. Разница в том, что улучшение делает звук приятнее, а восстановление возвращает то, что было и потерялось. Второе гораздо труднее и почти всегда частично.
Кодек, которым сжали запись, работает так: он выбрасывает то, что человек, по его расчёту, всё равно не услышит, — тихие звуки рядом с громкими, высокие частоты, куски пауз. Выброшенное не хранится. Восстановить его буквально нельзя.



