- -
- 100%
- +
Лёха вырос крепче. Плечи раздались, взгляд стал прямым, почти вызывающим. Он мог починить телегу, управиться с лошадью, залезть на крышу, вытащить застрявшую в грязи подводу. Его любили за силу и боялись за вспыльчивость.
В сорок четвёртом в деревню начали возвращаться первые калеки.
Не все узнаваемые. Не все живые внутри.
Один вернулся без ноги. Другой — с пустым рукавом, заправленным за пояс. Третий сидел у ворот и целыми днями смотрел на дорогу, хотя дома у него уже никого не осталось. Миша тогда впервые понял, что выжить — не значит вернуться.
Это слово, «выжить», прилипло к ним с Лёхой крепче фамилий.
Двое выживших.
Так иногда говорили за спиной. Не зло. С сочувствием. Но Миша каждый раз вздрагивал. В этих словах всегда не хватало третьего.
Победу деревня встретила в мае сорок пятого.
Рано утром у сельсовета, где после бомбёжки давно уже поставили новый столб с репродуктором, собрался народ. Сначала никто не верил. Потом кто-то закричал. Потом заплакали все — и те, у кого вернулись, и те, у кого не вернулись, и те, кто уже разучился ждать.
Колокола в соседнем селе били так, что звук катился через поля.
Женщины обнимались, падали на колени, целовали друг другу руки, лица, платки. Старики крестились. Дети бегали между взрослыми, не понимая, почему радость такая мокрая и такая страшная.
Лёха первым схватил Мишу за плечи.
— Победа, Мишка! Слышишь? Победа!
Он смеялся. По-настоящему, громко, почти как раньше. Но глаза у него были красные.
Миша тоже улыбнулся. Он хотел почувствовать только радость — чистую, большую, светлую. Хотел, как все, кричать, обнимать, забыть хотя бы на один день всё: дым, голод, похоронки, речку.
Но когда над деревней взвилась первая самодельная ракета — кто-то из ребят запустил её из жестяной трубы, — Миша невольно пригнулся.
Лёха заметил.
— Всё, — сказал он тихо. — Кончилось.
Миша кивнул.
Но оба знали: не всё.
Вечером они пошли к речке.
Не сговариваясь. Просто ушли от шума, от гармошки, от пьяных слёз, от радостного людского гула. Шли молча по той самой тропе, которая когда-то казалась им дорогой в лето, а теперь стала чем-то вроде дороги на кладбище.
Речка была спокойная.
Весенняя вода стояла высоко, подступала к самым ивам. У коряги, почерневшей и наполовину ушедшей в ил, кружилась пена. На другом берегу кричала птица.
— Ему было бы восемнадцать, — сказал Миша.
Лёха долго молчал.
Потом нагнулся, поднял с берега камень и швырнул в воду.
— Хватит, — сказал он. — Не надо.
— Что не надо?
— Всё это. Считать, сколько ему было бы. Думать, что он сказал бы. Как жил бы. Не надо.
Миша посмотрел на круги, расходившиеся по воде.
— А если не получается?
Лёха сжал челюсти.
— Значит, учись.
После Победы жизнь не стала лёгкой.
Она просто перестала ждать смерти с неба каждый день.
Деревня чинилась медленно. Дома латали, крыши перекрывали, печи перекладывали. На месте сгоревшего сельсовета поставили новый, ещё пахнущий свежей доской. Школа открылась снова — сначала в чужой избе, потом в отремонтированном здании с выбитыми когда-то, а теперь заново вставленными окнами.
Миша вернулся за парту почти взрослым.
Ему было стыдно сидеть рядом с младшими, выводить буквы, отвечать у доски, когда руки уже знали тяжесть топора, ведра и мешка. Но учительница Анна Сергеевна сказала ему:
— Страна после войны не только руками поднимается. Головой тоже.
И Миша поверил.
Он учился жадно. Читал всё, что попадалось: учебники, старые журналы, газеты, потрёпанные книги без обложек. Особенно любил математику — за то, что в ней всё сходилось, если думать честно. В жизни так не получалось. В жизни можно было сделать всё правильно и всё равно потерять друга.
Лёха школу терпел.
Не любил сидеть на месте, спорил с учителями, иногда уходил с уроков, если дома или в колхозе нужна была помощь. Но соображал быстро. Особенно в технике. Разобрать, собрать, подогнать, починить — это у него выходило лучше всяких сочинений.
— Из тебя механик будет, — говорили ему.
— Из меня человек будет, — отвечал Лёха.
Говорил грубо, но не со злом.
К концу сороковых они разъехались.
Миша поступил в техникум в областном городе. Мать провожала его на станцию с узлом еды и долго поправляла воротник, будто он всё ещё был тем мальчишкой, который убежал купаться без спроса. Перед отправлением она вдруг перекрестила его и сказала:
— Живи, сынок. За себя живи. И за тех, кто не смог.
Миша понял, о ком она, но не спросил.
Город встретил его шумом, трамваями, общежитием, чужими голосами за стеной и вечным запахом угля. Первые месяцы он тосковал так, что по вечерам выходил к набережной и смотрел на воду. Потом перестал. Вода в городе была другая — широкая, деловая, равнодушная к его памяти.
Он учился на строителя.
Ему нравилось думать, что можно не только чинить разрушенное, но и возводить новое. Дом, мост, школу, больницу — что-то прочное, полезное, мирное. То, что не кричит, не горит, не тонет.
Лёха уехал позже, в ремесленное училище.
Писал редко. Коротко. «Жив. Учусь. Руки целы. Привет тёте Анне». Потом устроился на завод, стал слесарем, потом мастером. Говорили, что на работе его уважали: мог накричать, но сам никогда не прятался за чужие спины. Если авария, он шёл первым. Если тяжело, брал на себя.
С годами они виделись всё реже.
Не потому что поссорились. Просто жизнь, которая после войны казалась подаренной заново, оказалась требовательной и плотной. Учёба. Работа. Очереди. Комнаты в общежитиях. Первые костюмы, купленные с зарплаты. Женщины, рядом с которыми хотелось говорить тише. Дети, появлявшиеся на свет уже в мирное время, с круглыми щеками и полным правом не знать, как звучит бомбёжка.
Миша женился на Вере.
Она работала библиотекарем, носила волосы в аккуратном пучке и умела слушать так, что человек сам себе становился понятнее. О Матвее Миша рассказал ей не сразу. Через несколько лет после свадьбы, ночью, когда их маленькая дочь спала за занавеской, а за окном шёл дождь.
Вера не перебивала.
Когда он закончил, она взяла его руку и долго держала в своих ладонях.
— Ты был ребёнком, — сказала она.
— Мы все были детьми.
— Именно.
Он хотел поверить. Иногда почти верил.
Лёха женился на Зинаиде — бойкой, черноглазой, с голосом таким звонким, что на рынке её было слышно через три ряда. Она не боялась его резкости и умела одним взглядом остановить любую ссору.
— С тобой, Алексей, как с трактором, — говорила она. — Сила есть, а руль иногда забываешь.
Лёха при ней смягчался. Не сразу, не на людях, но смягчался. У них родились двое сыновей. Потом дочь. Лёха строил полки, чинил велосипеды, носил детей на плечах и запрещал им ходить к речке без взрослых.
— Почему? — спрашивал старший.
— Потому, — отвечал Лёха.
И этого «потому» хватало.
Снаружи их жизнь стала самой обычной.
Миша проектировал здания, ездил в командировки, получал грамоты, стоял в очереди за мебелью, ругался с ЖЭКом, по воскресеньям читал газету и учил дочь решать задачи.
Лёха работал на заводе, потом поднялся до начальника участка, копил на машину, ругался с соседями из-за забора, сажал картошку, любил баню и крепкий чай из гранёного стакана.
Они оба жили так, как миллионы людей после войны: цепко, упрямо, без лишних разговоров о прошлом.
Но прошлое иногда само открывало дверь.
У Миши это случалось во сне. Он просыпался от того, что слышал плеск воды. Вставал, шёл на кухню, пил из-под крана и долго стоял босиком на холодном полу. Вера однажды спросила:
— Тебе опять речка снилась?
Он кивнул.
Она больше не спрашивала.
У Лёхи всё было иначе.
Он не говорил о снах, но иногда среди дня внезапно замирал, будто услышал что-то за спиной. Один раз на заводе у него из рук выпал гаечный ключ. Рабочие смеялись: мол, мастер стареет. Лёха поднял ключ и так посмотрел на них, что смех сразу оборвался.
В тот день он пришёл домой раньше обычного.
Зинаида потом рассказывала Мише, что муж сидел на кухне до ночи и смотрел на мокрые следы у порога. Следы оставил младший сын — набегался под дождём. Но Лёха всё равно велел перемыть пол три раза.
— Не люблю грязь, — сказал он.
Зинаида тогда решила, что дело в усталости.
Годы шли.
Страна менялась, строилась, шумела. Уходили старики, взрослели дети, на месте старых бараков поднимались новые дома. В деревне тоже многое переменилось. Где-то провели электричество, где-то поставили клуб, дорогу подсыпали щебнем. Речка осталась.
Та же.
Медленная, тёмная у коряги, с ивами над водой.
Когда Лёхе было уже за сорок, он вдруг купил дом в той самой деревне.
Не родительский — тот давно разобрали после смерти матери. Другой, ближе к окраине, с покосившимся забором, яблоней у окна и видом на луг. От дома до речки было минут десять пешком.
Миша, узнав об этом, долго молчал в телефонную трубку.
— Ты зачем? — спросил он наконец.
— Дом хороший.
— Лёха.
— Что Лёха?
— Там же
— Что — там?
Голос у Лёхи стал жёстким.
Миша пожалел, что начал.
— Ничего.
— Вот именно, — сказал Лёха. — Ничего там нет. Деревня как деревня. Речка как речка.
Но летом, когда Миша приехал к нему в гости, он понял: Лёха врёт.
Дом был крепкий, хотя старый. Лёха уже успел перекрыть крышу, поправить крыльцо, вычистить сарай. Зинаида возилась в огороде, дети бегали по двору, из кухни пахло жареной картошкой и луком. Всё выглядело мирно, надёжно, почти счастливо.
Только сам Лёха каждый вечер выходил за калитку и долго стоял, глядя в сторону речки.
— Ходишь туда? — спросил однажды Миша.
Они сидели на лавке у дома. Солнце садилось. Комары звенели в траве. Из открытого окна доносился голос Зинаиды: она ругала детей за разбросанные сапоги.
Лёха не сразу ответил.
— Иногда.
— Зачем?
— А ты зачем спрашиваешь?
Миша пожал плечами.
— Не знаю.
Лёха усмехнулся, но без веселья.
— Вот и я не знаю.
Ночью Миша проснулся от стука.
Сначала подумал, что это ветка бьёт в окно. Потом понял: стучат не снаружи, а где-то внизу, в доме. Глухо. Медленно. Будто мокрым кулаком по доске.
Раз.
Пауза.
Раз.
Он сел на кровати. В комнате было темно, только лунный свет лежал на полу бледным прямоугольником. Рядом спала Вера — они приехали вместе на несколько дней. За стеной слышалось детское сопение.
Стук повторился.
Миша накинул рубашку и вышел в сени.
Там уже стоял Лёха.
Босой. В нижней рубахе. С топором в руке.
— Ты тоже слышал? — прошептал Миша.
Лёха не посмотрел на него.
— Мыши.
— С топором на мышей?
Лёха медленно повернул голову.
В темноте лицо его казалось чужим.
— Иди спать.
Стук больше не повторился.
Утром Зинаида нашла у порога мокрое пятно.
— Опять дети набегали, — сказала она и велела младшим вытереть ноги в следующий раз.
Но дети клялись, что ночью не выходили.
Лёха молча вымыл доски сам.
Миша стоял рядом и смотрел, как тёмная вода уходит в тряпку. От неё пахло не дождём.
Речкой.
Тиной.
И чем-то давним, что не сгнило за годы, не растворилось, не ушло по течению.
— Лёха, — тихо сказал он.
— Молчи.
— Но
— Молчи, я сказал.
Он выжал тряпку в ведро. Вода была мутная, с мелким речным песком на дне.
Лёха поднял глаза.
И Миша впервые за много лет увидел в них не злость.
Страх.
Тот самый, мальчишеский, из сорок первого.
Будто где-то совсем рядом, за стенами дома, за яблоней, за лугом, за тихим утренним светом, снова расходились круги по воде.
И кто-то терпеливо ждал, когда двое выживших наконец вернутся к берегу.
Глава 4. Когда их было трое
До войны деревня казалась им огромной.
Не такой, какой её видел взрослый человек: несколько улиц, пыльная дорога, покосившиеся заборы, огороды, колодец, старая кузница, амбар у сельсовета да речка за лугом. Нет. Для троих мальчишек деревня была целым миром, где у каждого забора была своя тайна, у каждой тропинки — назначение, а за каждым сараем могло прятаться приключение.
Миша потом много раз пытался вспомнить тот мир целиком. Не тот июньский день, когда всё оборвалось, а то, что было раньше. До самолётов. До чёрного дыма. До крика.
Он хотел вспомнить деревню живой.
И чаще всего ему вспоминалось небо.
Оно было высокое, синее, такое чистое, будто его только утром вымыли речной водой и повесили сушиться над крышами. По нему медленно плыли облака, ленивые, пухлые, похожие на овечьи спины. В траве стрекотали кузнечики. Из открытых окон пахло кислым молоком, хлебом, горячей печной золой и сушёными травами.
Лето стояло густое, настоящее.
Такое лето не проходило — оно длилось.
Мальчишки выбегали из домов с самого утра. Миша обычно первым. Он был аккуратный, тонкий, с внимательными глазами, будто всё время что-то запоминал. Его мать говорила, что он родился не ребёнком, а маленьким старичком: сначала посмотрел вокруг, подумал, а уж потом заплакал.
Лёха появлялся следом — босой, лохматый, вечно с разбитой коленкой и таким видом, будто уже успел с кем-то подраться или собирался это сделать. Он не ходил — он налетал. На крыльцо, на улицу, на чужой забор, на жизнь.
— Ну чего встал? — кричал он Мише. — Пошли!
— Куда?
— Туда!
У Лёхи всегда было туда. И это туда почти всегда оказывалось самым интересным местом на земле.
Матвей приходил последним.
Он никогда не торопился. Не потому что ленился — нет. Просто будто слышал что-то другое, не то, что слышали остальные. Пока Лёха орал через всю улицу, пока Миша стоял у калитки и щурился на солнце, Матвей мог остановиться у канавы, присесть на корточки и рассматривать мокрую землю, жука, камень, след птицы.
— Матвей! — злился Лёха. — Ты опять чего там нашёл?
Матвей поднимал глаза.
Серые, спокойные. Слишком спокойные для мальчишки.
— Вода ночью поднималась, — говорил он.
— Откуда знаешь?
— Слышно было.
Лёха фыркал.
— Всё тебе слышно.
Матвей не спорил.
Он вообще редко спорил. Если Лёха вспыхивал, как сухая солома, Матвей молчал так, что рядом с ним даже крик становился лишним. Миша любил это его молчание. В нём не было обиды. В нём было что-то речное: глубокое, прохладное, немного страшное.
Они были втроём так давно, что никто уже не помнил, как началась их дружба.
Просто однажды оказалось, что без одного из них день не складывается.
Если не было Лёхи — становилось скучно. Никто не предлагал украсть с чужой яблони зелёное яблоко, пробежать по крыше сарая, залезть на самый высокий вяз или проверить, правда ли у старого Прохора в амбаре живёт домовой.
Если не было Миши — всё быстро превращалось в беду. Лёха мог полезть туда, откуда потом сам не знал, как выбраться. Матвей мог уйти слишком далеко к речке и забыть, что его ждут дома. Миша всегда замечал, когда пора остановиться.
Если не было Матвея — мир будто терял глубину. Оставались крики, бег, пыль, смех, но исчезало что-то важное. То, ради чего хотелось задержаться у воды и смотреть, как по поверхности разбегаются круги.
В то лето они играли в прятки почти каждый день.
Лучшим местом была улица за кузницей, где стояли старые сараи, заросшие крапивой, лопухами и бузиной. Там пахло железом, дегтем и прошлогодним сеном. За сараями начинались огороды, а за огородами — тропа к лугу.
Лёха всегда водил громко.
Он закрывал глаза ладонями, прислонялся лбом к забору и считал так, будто объявлял приговор:
— Раз! Два! Три! Четыре! Пять! Я иду искать!
— До десяти надо! — кричал Миша из-за поленницы.
— Я быстро считаю!
Матвей обычно прятался лучше всех.
Он умел исчезать.
Не просто залезть под телегу или спрятаться в кустах, а будто сделаться частью места. Один раз Миша с Лёхой искали его почти час. Обшарили двор тётки Аксиньи, заглянули в пустую бочку, под крыльцо, за ульи, даже на чердак к деду Ермолаю, хотя туда им строго запрещали ходить.
Матвея не было.
— Ушёл он, — сказал Лёха, вытирая нос рукавом. — Обиделся и ушёл.
— Не ушёл, — ответил Миша.
— А где?
Миша не знал.
Они нашли его у колодца.
Матвей сидел внутри деревянного колодезного сруба, на узкой перекладине, подтянув колени к груди. Ниже темнела вода. Сверху падал тонкий круг света.
— Ты дурной? — заорал Лёха. — А если бы сорвался?
Матвей поднял голову.
— Там тихо.
— Где тихо?
— Внизу.
Миша тогда впервые почувствовал, как неприятный холодок прошёл у него между лопаток. День был жаркий, солнечный, а от Матвеевых слов будто повеяло погребом.
Лёха протянул ему руку.
— Вылезай. Нашёл место.
Матвей выбрался легко, будто и не сидел над чёрной глубиной. На ладони у него лежал маленький камень.
Серый, гладкий, с белой прожилкой посередине.
— Опять камень, — сказал Лёха. — На кой они тебе?
Матвей сжал его в кулаке.
— Этот хороший.
— Чем?
— Он воду помнит.
Лёха закатил глаза.
— Камень воду помнит! Миш, ты слышал? Скоро он скажет, что глина песни поёт.
Миша засмеялся, но не сразу.
Он смотрел на Матвеев кулак и почему-то думал, что камень правда что-то помнит. Может, не воду. Может, руки. Может, землю, из которой его вынули. Может, всё, что падало рядом с ним и оставалось лежать.
Позже Матвей часто носил этот камень с собой. Иногда доставал, тёр большим пальцем белую прожилку и прислушивался.
— Ну? — спрашивал Лёха. — Что говорит?
— Молчит.
— Вот и ты молчи.
Но Матвей не обижался.
После пряток они обычно бежали к речке.
Тропа шла через луг, где трава в июне стояла почти по пояс. От неё ноги становились зелёными, липкими, пахнущими солнцем. Миша любил этот путь. Лёха терпеть не мог идти спокойно и всё время вырывался вперёд. Матвей часто отставал: то наклонится к цветку, то поднимет с земли перо, то остановится и смотрит в сторону воды.
Речку было слышно раньше, чем видно.
Сначала — слабый шорох. Потом плеск. Потом густое сонное бормотание, будто кто-то большой и невидимый говорил сам с собой за кустами.
— Она сегодня сердитая, — сказал однажды Матвей.
Лёха прыснул.
— Да ты с ней, что ли, знаком?
— Знаком.
— И как её зовут?
Матвей посмотрел на воду.
— Она сама знает.
Речка в том месте делала изгиб. Берег был глинистый, местами обвалившийся, с корнями, торчащими наружу, как старые пальцы. Чуть ниже по течению лежала коряга. Большая, чёрная, вывернутая из берега весенней водой. Один её сук поднимался вверх и в сторону, удивительно похожий на человеческую руку.
Мальчишки называли её лапой.
— Кто до лапы доплывёт — тот главный, — однажды объявил Лёха.
— Ты вчера уже был главный, — напомнил Миша.
— Значит, сегодня опять буду.
Матвей стоял у воды и смотрел на корягу.
— Она не лапа.
— А что?
— Рука.
Лёха нетерпеливо махнул.
— Лапа, рука — какая разница? Плывём!
Они раздевались быстро, бросали рубахи на кусты, штаны — на траву, и с криками неслись в воду. Лёха прыгал первым, обязательно с разбега, чтобы поднять больше брызг. Миша входил осторожнее: сначала по щиколотку, потом по колено, потом морщился от холода и наконец окунался. Матвей заходил медленно, почти торжественно.
Вода принимала его без всплеска.
Он плавал лучше всех.
Не быстрее — нет. Лёха был сильнее и азартнее, мог молотить руками так, что вода кипела. Но Матвей плавал иначе. Он не боролся с рекой. Он будто знал, где течение мягкое, где тянет вниз, где под ногами яма, где можно лечь на спину и просто плыть, глядя в небо.
— Матвей рыбой родился, — говорили в деревне.
Матвей только улыбался.
Однажды они строили у берега крепость.
Глина была тёплая сверху и прохладная внутри. Они выкапывали её руками, месили с водой, лепили стены, башни, ров. Лёха требовал сделать крепость неприступной, с бойницами и воротами. Миша аккуратно выкладывал мелкие камни по краям. Матвей молча укреплял стену мокрой глиной.
— Это будет наш город, — сказал Лёха. — Никого не пустим.
— А если враги? — спросил Миша.
— Всех побьём.
— А если сильнее?
Лёха нахмурился.
— Тогда спрячемся. А потом всё равно побьём.
Матвей воткнул в самую высокую башню тонкую веточку.
— Вода всё равно заберёт.
— Не заберёт, — возразил Лёха. — Я крепко сделал.
Матвей посмотрел на него спокойно.
— Всё, что у воды стоит, она когда-нибудь забирает.
— Опять ты.
Лёха бросил в него комок глины. Матвей увернулся. Комок попал Мише в плечо. Через минуту крепость была забыта, началась война. Они швырялись глиной, падали в мокрый песок, смеялись так громко, что с другого берега кто-то крикнул им ругательство.
К вечеру крепость подсохла.
Она стояла у воды маленькая, кривая, но гордая. С башнями, стенами и веточкой наверху.
На следующий день от неё осталась только половина.
Ещё через день — бугорок.
Потом вода слизала и его.
Лёха долго смотрел на пустое место.
— Жалко, — сказал он.
Матвей присел рядом и провёл пальцем по мокрой глине.
— Что упало — остаётся.
— Где остаётся? — спросил Миша.
Матвей показал на воду.
— Там.
Лёха хотел рассмеяться, но почему-то не стал.
Иногда после речки они прятались на сеновале.
Сеновал был у дяди Фёдора, на краю деревни. Туда нельзя было лазить: дядя Фёдор ругался страшно, грозил уши надрать и отцам вашим всё рассказать. Но именно поэтому сеновал был лучшим местом.
Внутри пахло сухим сеном, пылью, мышами и солнцем. Свет падал через щели в досках длинными золотыми полосами. Если лечь на спину и смотреть вверх, казалось, что находишься не в сарае, а внутри огромного тёплого зверя, который дышит медленно и спокойно.
Они лежали рядом.
Лёха — раскинув руки, будто хозяин мира.
Миша — подложив ладони под голову.
Матвей — чуть в стороне, у самой стены, где сквозь щель было видно далёкую полоску речки.
— Я вырасту и уеду, — сказал как-то Лёха.
— Куда? — спросил Миша.
— В город. Большой. Где дома каменные. И машины. И чтобы никто не говорил: Лёшка, принеси воды, Лёшка, не бегай, Лёшка, опять штаны порвал.
— Ты и в городе штаны порвёшь, — сказал Миша.
— Зато городские.
Матвей улыбнулся.
— А ты? — спросил Лёха Мишу.
Миша задумался.
Он не знал. Ему нравилась деревня. Нравился дом, мать, печка, огород, утренний туман над речкой. Но ему хотелось строить что-то большое и прочное. Такое, что вода не унесёт. Что не развалится после дождя.
— Я дома буду строить, — сказал он.
— В деревне?
— Может, в городе.
— А себе построишь?
— Построю.
— И нам? — оживился Лёха.
— Если заслужите.
Лёха толкнул его локтем.
— Слышал, Матвей? Он нам дома строить не хочет.
Матвей не ответил.
Он смотрел в щель между досками.
— А ты куда? — спросил Миша.
Матвей долго молчал.
Снаружи жужжала муха. Где-то во дворе мычала корова. Внизу скрипнула дверь, и мальчишки затаили дыхание, решив, что пришёл дядя Фёдор. Но шаги прошли мимо.
— Я к воде, — наконец сказал Матвей.
Лёха приподнялся на локте.
— Это как?
— Не знаю.
— Рыбаком, что ли?
— Может.
— Рыбаком скучно.
— Не скучно.
— А если мы все уедем? — спросил Миша.
Матвей повернул голову.
— Все?
— Ну да. Лёха в город. Я тоже, может. Ты к воде.
Лёха вдруг сел.
— Тогда договор.
— Какой ещё договор?
— Настоящий. Мальчишеский.
Он порылся в сене, нашёл сухую соломинку и торжественно положил её между ними.
— Вырастем. Уйдём куда захотим. Хоть в город, хоть к воде, хоть на край земли. Но потом вернёмся сюда. Втроём.
— Когда? — спросил Миша.
Лёха задумался.
Считать далёкие годы они не умели. Взрослая жизнь казалась им чем-то огромным, туманным и почти невозможным. Как другой берег в половодье.
— Когда будем совсем взрослыми, — решил он.
— Старыми? — уточнил Матвей.
— Не старыми. Взрослыми. С усами.
— У Миши, может, усов не будет, — сказал Матвей.
Лёха расхохотался.
Миша покраснел и толкнул его в плечо.
— Будут.
— Тогда договорились, — сказал Лёха. — Вернёмся втроём. На речку. К лапе.
— К руке, — тихо поправил Матвей.
— Да хоть к ноге. Вернёмся?
Миша положил ладонь на соломинку.
— Вернёмся.
Лёха накрыл его руку своей.
— Вернёмся.
Матвей смотрел на их руки чуть дольше, чем нужно. Потом достал из кармана тот самый камень с белой прожилкой и положил сверху.




