Остаток

- -
- 100%
- +
Но она была здесь.
Он положил её на тумбочку — аккуратно, словно боялся разбудить. Встал. Прошёл в ванную. Открыл кран и долго стоял, глядя, как вода убегает в сливное отверстие, закручиваясь воронкой. Ему казалось, что воронка закручивается не в ту сторону. Он не был уверен, в какую сторону она должна закручиваться, но эта — точно не в ту.
Он выключил воду, вытер лицо и поднял глаза на зеркало.
В зеркале не было его отражения.
Сону замер. Он видел ванную за своей спиной. Видел кафельную стену. Видел край полотенца, свисающий с крючка. Но его самого в зеркале не было. Только пустота там, где он должен был стоять.
Он поднёс руку к стеклу. Отражение не появилось. Стекло было холодным.
— Этого не может быть, — сказал он вслух. Голос прозвучал глухо. Слишком глухо для маленькой ванной. Как будто он говорил в пустом зале.
Он отступил от зеркала на шаг. На второй. На третий — пока спина не упёрлась в стену. И тогда в зеркале появилось отражение. Но не его.
В зеркале стояла девушка из морга. В белой блузке, в одной туфле. С мокрыми волосами, прилипшими к щекам. С родинкой на левой скуле. Или на правой. Сону уже не понимал. Она смотрела прямо на него и улыбалась.
— Ты принёс меня домой, — сказала она. — Это так мило. Теперь я буду жить здесь.
Сону схватил с раковины флакон с жидким мылом и швырнул в зеркало. Стекло треснуло — не разбилось, а именно треснуло, и трещины разбежались от центра, как паутина. Улыбка девушки раздробилась на дюжину осколков, но в каждом осколке она продолжала улыбаться.
— Не поможет, — сказали осколки хором. — Ты уже пригласил меня. Ты дал мне своё имя. Ты дал мне свой страх. Ты дал мне свою руку.
Сону посмотрел на свою правую ладонь. На ней, там, где лежала туфля, остался отпечаток. Не грязи. Не влаги. Отпечаток пальцев — тех самых, что гнутся только в одну сторону. Четыре пятна на тыльной стороне запястья. Они больше не светились, но и не исчезали. Как татуировка. Как клеймо.
Он не помнил, как вышел из квартиры. Не помнил, как вызвал лифт и нажал кнопку первого этажа. Очнулся он только на улице, у дверей круглосуточного магазина GS25, в двух кварталах от дома. В лицо дул октябрьский ветер, принося запах жареного ттокпокки из уличной палатки. Продавщица — пожилая тётка в оранжевом фартуке — смотрела на него с подозрением. Он понял, что стоит босиком на холодном асфальте, в той же одежде, в которой спал, с безумным, отсутствующим лицом.
— С вами всё в порядке? — спросила тётка.
Сону не ответил. Он смотрел на дверь магазина — стеклянную, автоматическую, с выцветшей наклейкой «OPEN». В стекле, как в зеркале, отражалась улица. Проезжающие машины. Рекламный щит с айдолом, рекламирующим рамён. Тётка за его спиной, уже отвернувшаяся к жаровне.
И его собственное лицо. Вернувшееся в отражение. Но с одной деталью, которой не было раньше.
Голова была наклонена влево.
Совсем чуть-чуть. На пару градусов. Но Сону заметил. Он всегда замечал детали. Это была его работа. Его проклятие. Его единственный способ узнавать людей.
Двери магазина открылись с тихим шипением. Сону не заходил внутрь. Он развернулся и пошёл обратно к дому. Босиком. По холодному асфальту. Считая шаги. На сорок седьмом шаге он заставил себя поднять голову ровно.
Он больше не был уверен, что это он её поднял.
В квартире его ждала туфля. Он знал это. Он чувствовал это. Она лежала на тумбочке у кровати и ждала, когда он вернётся. А вместе с ней ждало что-то ещё. То, что больше не пряталось в мутной речной воде. То, что больше не шептало из тёмного угла. То, что теперь стояло посреди комнаты и больше не нуждалось в приглашении.
Потому что приглашение уже было принято.
Двадцать два года назад. В маленькой квартире в Ынпхён-гу. Когда восьмилетний мальчик закрыл глаза, а его бабушка не успела закончить ритуал.
Ты дверь. Я вошёл..
Тем же вечером стажёр Ким, задержавшийся в морге допоздна, чтобы закончить отчёт за прошлую неделю, заметил странную вещь. Холодильная камера номер четыре, где хранилось тело утопленницы из Хангана, была приоткрыта. Он точно помнил, что закрывал её после того, как детектив Кан закончил повторный осмотр.
Стажёр Ким подошёл к камере, чтобы задвинуть ячейку. И замер. Тело девушки лежало на месте. Глаза были закрыты. Родинка отсутствовала — он проверил. И на левой, и на правой скуле. Чистая кожа.
Но её правая рука была поднята. Ладонь сжата в кулак. А из кулака свисала тонкая серебряная цепочка.
Стажёр Ким не помнил, чтобы на теле были украшения. В описи вещей не значилось никакой цепочки. Он осторожно, стараясь не касаться кожи, разжал пальцы девушки и вытащил цепочку. На ней висел кулон — маленькая серебряная пластинка с гравировкой. Он поднёс её к свету и прочитал: «이선우». Ли Сону. И ниже — дата. Сегодняшняя.
Стажёр Ким выронил цепочку. Она упала на кафельный пол со звуком, который эхом разнёсся по пустому моргу. Когда он наклонился, чтобы поднять её, цепочки на полу не было. Она исчезла. Как будто её никогда не существовало.
Он хотел позвонить Сону. Даже набрал номер. Но на том конце были только гудки. Длинные, бесконечные, уходящие в пустоту. А потом гудки сменились голосом. Не механическим, как у автоответчика. Живым. Женским. Мокрым.
— Он занят, — сказал голос. — Перезвоните позже.
Стажёр Ким больше никогда не задерживался в морге допоздна
Глава 3. Слепое пятно
Сеул, округ Мапхо-гу
Морг окружной больницы. 09:15
Детектив Кан Минджун приехал в морг без предупреждения. Он не любил это место. Не любил запах формалина, который въедался в одежду и держался на пальцах даже после трёхкратного мытья. Не любил люминесцентные лампы, под которыми любой — живой или мёртвый — выглядел обвиняемым. Но больше всего он не любил чувство, которое возникало у него в процедурной: будто за ним наблюдают. Не камеры — их он как раз уважал. А что-то другое. Что-то, что стояло в углах и не отражалось в хромированных поверхностях инструментов.
Он толкнул дверь плечом. В руках у него был стаканчик с кофе и папка с документами по вчерашнему телу. Девушка из Хангана. Чхве Юна, двадцать четыре года, студентка факультета изобразительных искусств университета Хонгик. Опознана сегодня утром по отпечаткам пальцев. Родители уже в пути из Тэгу.
Сону сидел за столом в углу процедурной и что-то писал. Кан остановился в дверях и несколько секунд просто смотрел на него. Что-то изменилось. Он не мог понять, что именно. Сону выглядел как обычно: белый халат, сутулые плечи, волосы, падающие на лоб. Но была в нём какая-то новая деталь. Что-то в повороте головы.
— Ты рано, — сказал Кан вместо приветствия.
Сону поднял голову, и Кан заметил, что он не сразу сфокусировал взгляд. Как будто глаза привыкали к свету, хотя в процедурной было всё то же ровное, безжалостное люминесцентное сияние.
— Не спалось, — ответил Сону. Голос был ровным. Слишком ровным.
Кан подошёл ближе и поставил кофе на стол. Сону на кофе не посмотрел. Кан отметил это и записал в мысленную папку — туда же, куда заносил все странности, связанные с Ли Сону за последние три года их знакомства. Странностей набралось много. Они лежали в папке неразобранными, потому что Кан не верил в то, что нельзя измерить, но достаточно повидал, чтобы не списывать всё на совпадения.
— Есть опознание, — сказал он, открывая папку. — Чхве Юна. Двадцать четыре года. Студентка. Родители едут из Тэгу.
Сону кивнул. Без эмоций. Кан ожидал хотя бы вопроса — где нашли родителей, как опознали, почему так быстро. Но Сону просто смотрел на него и ждал продолжения. И в этом ожидании было что-то такое, отчего Кану захотелось отодвинуться вместе со стулом.
— Ты переписал заключение? — спросил он.
— Нет.
— Почему?
— Потому что я не знаю, что писать.
Кан откинулся на спинку стула и скрестил руки на груди. Он знал этот тон. Так говорили свидетели, которые видели что-то, что не укладывалось в их картину мира, и теперь решали: соврать и остаться в здравом уме или сказать правду и прослыть сумасшедшим.
— Сону. Я твой друг. И я твой детектив. Сейчас я друг. Расскажи, что случилось.
Сону молчал. Потом встал и подошёл к холодильной камере номер четыре. Открыл. Выдвинул ячейку. Тело Чхве Юны лежало неподвижно, укрытое простынёй до подбородка. Сону откинул простыню.
— Смотри, — сказал он.
Кан подошёл. Посмотрел на тело. Девушка как девушка. Молодая. Мёртвая. Ничего необычного. Он перевёл взгляд на Сону.
— На что смотреть?
— На её руки.
Кан посмотрел на руки. Запястья были чистыми. Гладкая бледная кожа. Никаких синяков. Никаких следов пальцев.
— Чистые, — сказал он. — И что?
— Вчера на них были синяки, — сказал Сону тихо. — С внешней стороны. Четыре пятна на каждом запястье. Как будто кто-то держал её пальцами, которые гнутся только в одну сторону. Я видел их. Я записал их в протокол. Ты читал протокол.
— Читал. — Кан снова посмотрел на запястья. — Но сейчас их нет.
— Да. Сейчас их нет.
Сону провёл пальцем по тыльной стороне ладони девушки. Кан заметил, что его рука не дрожит. Вообще не дрожит. Это было неправильно. После такой ночи, после такого заключения, после такого разговора — у нормального человека должна дрожать рука.
— Может, ты ошибся, — предположил Кан без уверенности.
— Я не ошибаюсь в деталях. Ты знаешь это. — Сону поднял на него глаза, и Кан впервые за всё время их знакомства увидел в них что-то похожее на страх. — Я не вижу лиц, Минджун. Совсем. Но детали я вижу лучше, чем кто-либо. Я не мог придумать эти синяки. Они были. А теперь их нет.
— Трупы не заживают.
— Я знаю.
Они стояли по разные стороны секционного стола и смотрели друг на друга. Кан пытался найти рациональное объяснение. Не нашёл.
— Что с туфлей? — спросил он наконец.
— Что?
— Вторая туфля. Её не нашли на месте. Водолазы всё ещё ищут. Ты не знаешь, где она может быть?
Сону отвёл взгляд. Это было первое движение, которое Кан счёл по-настоящему подозрительным.
— Не знаю.
— Врёшь.
— Вру.
Кан вздохнул и потёр переносицу. Глаза болели от недосыпа, и он чувствовал, как внутри нарастает глухое раздражение — не на Сону, а на ситуацию, которая не имела смысла.
— Ладно. Допустим, синяки были. Допустим, они исчезли. Допустим, туфля где-то есть. Что ты собираешься делать?
Сону задвинул ячейку обратно. Холодильная камера закрылась с тихим, всасывающим звуком, будто втянула воздух внутрь.
— Я хочу найти шамана, — сказал он.
Кан моргнул.
— Что?
— Шамана. Мудан. Настоящего, не шарлатана из приложения. Бабушка водила меня к одному, когда я был маленьким. Он ещё был жив пятнадцать лет назад. Может быть, жив и сейчас.
— Сону, ты судмедэксперт. Учёный. Ты вскрываешь людей и пишешь заключения для суда. Ты не можешь искать шамана. Это смешно.
— Ты спросил, что я собираюсь делать. Я ответил.
Кан замолчал. Он знал Сону достаточно, чтобы понимать: спорить бесполезно. Если тот что-то решил, он делал это. Всегда. С методичностью, которая восхищала и пугала одновременно.
— Я поеду с тобой, — сказал он.
— Не нужно.
— Нужно. — Кан поднялся и взял со стола нетронутый кофе. Сделал глоток. Кофе был холодным. — Кто-то должен убедиться, что ты не наделаешь глупостей. И что ты вернёшься.
Сону ничего не ответил. Он смотрел на закрытую ячейку холодильной камеры, и его губы беззвучно шевелились, как будто он считал. Кан не стал спрашивать, что именно. У него было чувство, что ответ ему не понравится.
Сеул, район Сондон-гу
Квартал старых гадательных салонов. 11:40
Кан знал это место. Здесь, в лабиринте узких улочек за станцией метро Вансимни, ютились гадалки всех мастей. Стеклянные двери, обклеенные объявлениями: «Гадание на кофейной гуще», «Таро», «Судьба по дате рождения», «Снятие порчи». Мигающие неоновые вывески на корейском и ломаном китайском. Между ними — забегаловки с сундубу-ччигэ и магазинчики, торгующие ритуальными принадлежностями: свечами, благовониями, бумажными фигурками для сожжения.
Сону шёл быстро, не оглядываясь по сторонам. Он явно помнил дорогу. Кан едва поспевал, лавируя между картонными коробками и уличными торговцами.
Остановились перед дверью, которая отличалась от остальных. На ней не было неона. Никакой рекламы. Только выцветшая табличка с иероглифами, которые Кан не смог прочитать, и красная печать-инчжан в углу — такая же, как та, что стояла на дневнике бабушки Сону.
— Здесь, — сказал Сону.
Он постучал. Дверь открылась почти сразу, будто их ждали. На пороге стояла женщина лет шестидесяти, в сером ханбоке, с седыми волосами, собранными в низкий пучок. Лицо у неё было круглое, морщинистое, но глаза — молодые. Очень молодые. И очень тёмные.
— Ли Сону, — сказала она без вопросительной интонации. — Ты вырос.
Сону поклонился. Кан, помедлив, последовал его примеру.
— Меня зовут Пак Окча, — сказала женщина и отступила вглубь, пропуская их. — Я знала твою бабушку. Она была лучшей мудан в Сеуле. И самой упрямой.
Внутри пахло сандаловым деревом и чем-то кислым — уксусом или старым потом. Стены были увешаны амулетами: пучки сушёных трав, колокольчики, маски с гримасами духов. В углу стоял низкий алтарь с фотографией мужчины в белом ханбоке — видимо, покойного мужа или наставника. Перед алтарём горели три свечи. Одна из них погасла.
Пак Окча заметила взгляд Кана.
— Не зажигайте, — сказала она резко. — Садитесь.
Они сели на подушки на полу. Женщина опустилась напротив, скрестив ноги, и посмотрела на Сону долгим, изучающим взглядом. Потом перевела глаза на его правое запястье. На то место, где под рукавом халата прятались четыре тёмных пятна.
— Покажи, — сказала она.
Сону закатал рукав. Пятна проступили яснее, чем утром: теперь они были не просто синими, а почти чёрными, с неровными краями, как будто краска расползалась под кожей. Кан посмотрел на них и почувствовал, как по спине пробежал холод.
— Вы это видите? — спросил он.
— Вижу, — ответила шаманка. Она провела пальцем над пятнами, не касаясь кожи. — И вы видите, детектив. Потому что они теперь часть этого мира. Раньше они были только на теле мёртвой девушки. Теперь они на нём. Это метка. Он был отмечен двадцать два года назад, но тогда метка была внутри. Теперь она выходит наружу.
— Кто его отметил? — спросил Кан. Он всё ещё не верил ни в одно слово, но его рука автоматически потянулась к кобуре. Пустой. Он не носил оружие вне службы.
— Чхонъги, — сказала шаманка.
Тишина упала на комнату, как крышка гроба. Свечи на алтаре мигнули — все три разом, включая погасшую, которая вспыхнула сама собой и тут же снова потухла.
— Этого слова не должно быть в твоих устах, — продолжила Пак Окча, глядя на Сону. — Твоя бабушка потратила жизнь, чтобы запереть его. Она думала, что ритуал сработал. Но она не учла одного.
— Чего? — голос Сону был почти беззвучным.
— Ты закрыл глаза.
Шаманка поднялась с подушки и подошла к алтарю. Взяла горсть риса из медной чаши и бросила на пол перед Сону. Зёрна рассыпались по деревянным половицам, и Кан увидел — или ему показалось, что увидел, — что некоторые из них легли не в хаотичном порядке, а образовали фигуру. Круг. А внутри круга — трещину.
— Твоя прозопагнозия — это не болезнь, Сону, — сказала Пак Окча, не оборачиваясь. — Это дверь. Когда ты перестал видеть лица, в твоём восприятии образовалась дыра. И чхонъги поселилось в этой дыре. Оно питалось твоей слепотой. Росло. Ждало. Теперь оно достаточно сильное, чтобы влиять на мир за пределами твоего сознания. Синяки, которые исчезают. Туфли, которые появляются в твоей постели. Отражения, которые не совпадают. Это не галлюцинации. Это чанчжэ. Остаток. Знак его присутствия.
— Как его остановить? — спросил Сону.
Пак Окча повернулась. Её молодые глаза были полны жалости — той жалости, которую испытывают к обречённым.
— Никак.
— Должен быть способ.
— Твоя бабушка нашла способ, — сказала шаманка. — Она отдала свою жизнь, чтобы оттолкнуть его на двадцать два года. Ты хочешь такого же способа?
Сону встал. Его тень на стене дёрнулась несинхронно — Кан мог бы поклясться, что тень поднялась на долю секунды позже.
— Я хочу, чтобы оно оставило меня.
— Оно не оставит. Ты — его сосуд. Его окно. Его дверь. Оно будет давить на тебя, пока ты не сломаешься. А когда ты сломаешься, оно войдёт окончательно. И тогда ты умрёшь, Сону. Но твоё тело останется. И будет ходить. И будет улыбаться. И никто, кроме таких, как я, не заметит разницы.
Кан поднялся тоже. Встал между Сону и шаманкой — скорее по привычке защищать, чем по осознанной необходимости.
— Вы говорите загадками. Если вы знаете, что это такое, вы должны знать, как с ним бороться. Или для чего вы здесь сидите?
Пак Окча усмехнулась. Усмешка была безрадостной.
— Я сижу здесь, детектив, чтобы предупреждать. А бороться… — она взяла с алтаря амулет — маленький серебряный колокольчик на красной нити — и протянула Сону. — Возьми. Это не спасёт. Но даст время. Когда услышишь звон — значит, оно близко. Колокольчик звенит только для тебя. Никто другой не услышит.
Сону взял амулет. Нить обвилась вокруг его запястья, и колокольчик тихо звякнул — один раз, жалобно, как всхлип.
— И ещё одно, — сказала шаманка, когда они уже стояли в дверях. — Не доверяй своему отражению. Чхонъги учится. Оно уже умеет быть тобой. Скоро ты не сможешь отличить свои мысли от его. Свои движения от его. Своё лицо от его маски.
— Как я пойму, что оно уже… — Сону не закончил.
— Поймёшь, — перебила шаманка. — Когда ты больше не захочешь с ним бороться. Когда его голос станет слаще сна. Когда одиночество станет невыносимым, а оно предложит тебе компанию. И ты согласишься. Потому что ты человек. А человек не может всегда быть один.
Она закрыла дверь.
Кан и Сону стояли на улице под моросящим дождём. Колокольчик на запястье Сону молчал. Город шумел — машины, голоса, музыка из открытых дверей кафе. Но в этом шуме появилась новая нота: тихий, почти неслышный звон, который шёл не от колокольчика. Он шёл отовсюду. Из луж на асфальте. Из тёмных окон. Из водосточных труб.
Сону слышал его. И знал, что Кан не слышит ничего.
Вечером того же дня стажёр Ким, вернувшись в пустую квартиру после смены, включил телевизор и обнаружил, что все каналы показывают одно и то же: чёрно-белое изображение комнаты, которую он никогда не видел. В комнате на полу сидел мальчик лет восьми, окружённый двенадцатью свечами. Десять из них горели. Две погасли. Мальчик поднял голову и посмотрел прямо в камеру.
— Привет, — сказал он. — Ты не знаешь меня. Но я тебя знаю. Ты работаешь с доктором Ли. Передай ему, пожалуйста, кое-что. Передай, что свечи гаснут.
Изображение пропало. Телевизор переключился на вечерние новости. Диктор рассказывал о пробках на мосту Мапхо. Стажёр Ким сидел на полу, обхватив колени руками, и не мог заставить себя пошевелиться до самого утра.
Глава 4. Свечи гаснут
Сеул, округ Ынпхён-гу
Квартира матери Ли Сону. 18:22
Мать жила в той же квартире, где прошло его детство. Сону не спрашивал почему. Он знал ответ: она ждала, что бабушка вернётся. Не в буквальном смысле — мать была женщиной практичной, работала на двух работах и не верила в духов. Но она никогда не запирала дверь в спальню бабушки, никогда не выбрасывала её вещи и никогда, ни разу за двадцать два года, не произнесла слово «умерла». Только «ушла». «Мама ушла». «Мама ещё не вернулась».
Сону приехал без предупреждения. Ключ у него был свой — старый, с погнутым бородком, который заедал в замке ровно четыре секунды. Он открыл дверь и сразу почувствовал запах. Кимчи-ччигэ. Готовила на ужин. Значит, была дома.
— Сону-я? — голос матери из кухни. — Ты почему не позвонил?
Он разулся, аккуратно поставил ботинки у порога. Колокольчик на запястье качнулся, но не зазвенел. Сону уже начал понимать его логику: он звенел только тогда, когда рядом было Оно. Или когда Оно думало о нём. Или когда сам Сону думал о Нём — здесь граница уже размывалась.
Мать вышла в коридор, вытирая руки кухонным полотенцем. Ей было пятьдесят восемь. Седина на висках, морщины вокруг глаз, сутулые плечи. Тридцать лет за кассой в супермаркете «Хоум Плюс». Сону не видел её лица, но помнил его по детским фотографиям: круглое, мягкое, с родинкой над левой бровью. Он искал эту родинку взглядом каждый раз, когда приходил. Она была единственным, что оставалось неизменным.
— Выглядишь ужасно, — сказала мать. — Ел что-нибудь?
— Нет.
— Садись.
Она не спрашивала, зачем он пришёл. Она всегда знала, что он приходит, когда что-то случалось. За двадцать два года они выработали безмолвный протокол: она кормила, он молчал. В конце он говорил «спасибо» и уходил. Этого было достаточно им обоим.
Но сегодня он не сел.
— Мне нужно в комнату бабушки, — сказал он.
Мать замерла. Полотенце перестало двигаться.
— Зачем?
— Нужно.
— Ты не заходил туда двадцать два года.
— Знаю.
Мать смотрела на него — он чувствовал её взгляд, даже если не мог прочитать выражения лица. Потом она кивнула и отошла в сторону.
— Дверь не заперта, — сказала она. — Я никогда её не запирала.
Сону прошёл мимо неё и остановился перед дверью в конце коридора. На ручке висел амулет — старый, выцветший, с истлевшей красной нитью. Бабушка повесила его за неделю до смерти. «От дурного глаза», — сказала она тогда. Сону помнил каждое слово. Он помнил всё, что случилось в этой квартире до того, как лица исчезли.
Он открыл дверь.
В комнате пахло пылью и старым сандалом. Всё было так, как он помнил: низкий столик у стены, шкаф с книгами по шаманизму, алтарь в восточном углу. На алтаре — фотография прадеда, которого Сону никогда не видел, и две медные чаши: для риса и для воды. Вода высохла два десятилетия назад. Рис превратился в серую пыль.
Но не это заставило его остановиться.
На полу комнаты лежали свечи. Двенадцать штук. Они должны были быть убраны — Сону точно помнил, как после похорон мать собрала всё, что осталось от ритуала, и сложила в коробку. Коробка стояла здесь же, в углу, заклеенная скотчем. Но скотч был сорван, коробка открыта, и свечи аккуратно, с неестественной симметрией, были расставлены по кругу.
Восемь из них горели.
Сону стоял в дверях и смотрел, как пламя дрожит от сквозняка, которого не было. Восемь из двенадцати. Когда он видел их в последний раз, горели десять. В его сне — десять. В передаче, которую видел стажёр Ким — десять. Теперь горело восемь.
Оно отсчитывало.
Сону вошёл в круг. Свечи не погасли. Он опустился на колени перед коробкой с вещами и начал перебирать содержимое. Амулеты. Высушенные травы, рассыпающиеся в пальцах. Медный нож с чёрным лезвием — тем самым, которым бабушка полоснула воздух и оставила трещину в мире. Сону взял его и отложил в сторону. Потом нашёл то, за чем пришёл.
Дневник.
Толстая тетрадь в кожаном переплёте, потрёпанная, с пожелтевшими страницами. На обложке — оттиск красной печати, такой же, как на двери шаманки. Сону открыл дневник и начал читать.
Почерк был мелким и неровным. Ханча вперемешку с хангылем и символами, которых он не знал. Некоторые страницы были вырваны. Некоторые залиты чем-то тёмным — вином, или кровью, или и тем, и другим. Он читал с того места, где бабушка писала за три дня до смерти.
«…оно приходит из реки. Всегда из реки. Ханган — не просто вода. Это дорога. По ней уходят мёртвые. По ней же приходят те, кто не должен приходить. Чхонъги — не дух. Не демон. Это голод, который принял форму. Ему не нужно поклонение. Ему не нужна месть. Ему нужно тело. Только тело. Оно выбирает ребёнка с открытыми глазами. Ребёнка, который видит то, чего не видят другие. Ребёнка, который ещё не научился закрываться».
Сону перевернул страницу. Следующая была почти пустой — только одна строка посередине:
«Сону увидел его сегодня. Я знаю. Он ничего не сказал, но я видела его глаза. Оно выбрало его. Я должна провести кут. Я должна закрыть дверь».
Ещё страница. Почерк стал более рваным, буквы наползали друг на друга.
«Кут не сработал. Я опоздала. Оно уже внутри. Не в теле — в глазах. В его слепоте. Я не могу изгнать его, не ослепив мальчика полностью. И даже это не гарантия. Оно будет ждать. Оно умеет ждать. Единственный способ — запереть дверь с моей стороны. Отдать свою жизнь за его. Я готова. Сансин, прими мою жертву. Запечатай эту дверь».
Сону перевернул ещё одну страницу. Последняя запись была сделана за несколько часов до ритуала. Почерк уже не дрожал — он был твёрдым, как у человека, который принял решение.



