- -
- 100%
- +

Предисловие
В это место я попал совершенно случайно, когда проходил мимо своего сознания. Это важно: не внутри него, не им самим или как-то ещё, а именно что мимо. Я часто применяю этот способ жить и мыслить, так как он наталкивает на идеи. В коридоре сознания, справа от себя, я увидел небольшую, но от того не менее бесконечно высокую дверь. Обхватив её каменную ручку, выполненную в форме головы неведомого мне млекопитающего, я приоткрыл её, и передо мной возникло удивительно знакомое помещение.
Освещение — как будто квадратное отверстие, через которое видно светлое небо, но нельзя так назвать его наверняка; под ним, на высокой шероховатой каменной плите, сидит жук, совсем маленький, как пятнышко краски, без лапок, зато с длинными усами, и совершенно не шевелится, из-за чего я даже сначала не понял, что это жук. Пожалуй, на пятнышко краски он смахивал в большей степени. Вглядываясь в его крохотное тельце, я задумался о том, что он будет находиться здесь, в этом пространстве за дверью, до тех пор, пока величественное здание из красного кирпича, известное нам как «Стеклянный Зиккурат», не будет разрушено извне, и до этих пор всякий входящий будет видеть жука, но не всякий распознает в этом пятнышке живое существо.
Внутренние процессы этого зверя известны лишь ему одному… Но давайте пофантазируем. Откуда он получает питание? Наверное, с «неба». Как он дышит? Наверное, лёгкими (не тяжёлыми же). Но ведь он совсем как пятнышко, как песчинка, где там взяться полноценным лёгким? К тому же, ему зачем-то нужны длинные усы — тонкие, как конский волос, несравненно тоньше моего левого мизинца. Положим, эти усы — вся его связь со внешним миром, ведь, как мне известно, других органов чувств у него нет. Как у нас, людей, кроме глаз, ушей, ноздрей, языка, кожи и мозга нет больше ничего, чем мы можем познавать действительность, так же и у жука не было ничего, кроме усов.
Помещение состояло из неба и четырёх стен, каждая из стен — высокая каменная плита, а пола нет вовсе, потому что его заменяет бесконечно чёрное отверстие, уходящее в неизвестность, но чернота и неизвестность настолько густые, плотные, что на них вполне можно стоять ногами, что я и делаю. Исходя из той информации, что мы имеем на текущий момент, положим, что жук приполз именно оттуда, из неизвестности, и большая часть его жизни, а именно — миллионы, миллиарды, бесконечные бесконечности лет, что он поднимался по шершавой каменной плите наверх, прошла в полной черноте. Но когда он не так давно приполз к точке, где он увидел небо, где я его и наблюдал сейчас, тут-то он и потерял свои конечности — предположительно, жучьи лапки, и обратился просто в пятнышко краски, а связь с реальностью сохранил с помощью усов.
— Гарьет Крофорд. Шумер и Шумеры (1993)
Перво-наперво, сразу обозначу. Несмотря на отчаянные попытки злопыхателей препятствовать изданию настоящего материала путём многочисленных судебных исков, нападок со стороны прессы, многих и многих эзотерических ритуалов, за которыми мне пришлось наблюдать из окон своей обители… Вот оно, издание, у вас в руках, буквально прошло через огонь, воду и медные трубы, чтобы добраться до бумаги, этой почти сухой, целлюлозной массы. И если вы читаете эти строки, значит вы разумный читатель, читатель с высоким уровнем критического мышления и глубоким пониманием реальности, что в наши годы жизненно необходимо.
Говоря о времени. В последние годы я заметил (и читатель вместе со мной, разумеется, тоже, он ведь столь же разумен, что и я) что с полок книжных магазинов и сельских библиотек пропали почти все книги про «кабанов», «летучих мышей», «змей» — то есть книги, которые иносказательно повествуют о нашей жизни в целом, а не о каких-то её отдельных частях. Да, остались книги про сновидения, про рабство, про основы основ и дополнения дополнений. Но наше глубинное, человеческое, совсем очевидное — где?! Люди, мы за этими бесконечными деталями реально потеряли суть. А за сутью — сущность.
Мы стали жертвами того, что некоторые из нас воспринимают как вселенский ужас, как экзистенциальный, бытийный мрак, мы совершенно потерялись в глубине необжитости и вязкости, мы стали как пресловутые жуки, что ползут по совершенно плоской бетонной поверхности и всё никак не могут ожить, потому что, кроме усов, которыми нам подразумевается изучать действительность, у нас не осталось почти что ничего… И эти люди учат нас жизни! Остановитесь на секундочку, и поймите, что вышеперечисленное — хаос — было навязано нам извне.
В этой связи, одна из первоочерёдных задач меня, как автора, — это знать, на какого «кабана», на какую «летучую мышь» или «змею» ты работаешь, как эта амфибия мыслит, на какой жерди в социальной иерархии она сидит, что побуждает её вставать каждый день по утрам. И вот, уже исходя из этого неисчислимого потока, автору нужно исполнить своё истинное предназначение. Взять всю волю в кулак, и вырвать, выцепить необходимое из бесформенной гущи, которую нас заставляют называть «вселенной», переработать этот материал, истинный источник которого — сознание, в человекочитаемый вид, перекроить, сшить это сперва лишь кажущееся неустроенным лоскутное одеяло — и подать к столу обжигающе горячим блюдом, и чтобы блюдо дымилось от жара.
Не дайте себя обмануть. Безусловно всё проверяйте, ищите истины, ведь стоит один раз довериться, уснуть — как снова обратишься в пресловутого жука за дверью сознания.
— Вильям Гало. Древний ближневосточный контекст некоторых современных западных институтов ( 1996 )
Опуская второстепенное, следует также упомянуть, что работа над обеими повестями, составляющими настоящее издание, велась одновременно, даже синхронно; началась эта работа в октябре 2025 года в городе Москве и шла в большей степени именно там, но с большими перерывами; хорошее продвижение в написании текста было во время июньской поездки в Коломну (недалеко от этих мест происходят основные события повести «Днимые люди»). Окончательно же обе повести были дописаны и считаны в июле 2026 в рамках поездки в город Стамбул.
В чём-то повести схожи, в чём-то различны. Книжку эту впору называть не сборником, а диптихом; читайте и решайте для себя сами, какое из произведений вам ближе.
Буква-брюква
Всё угомонится; Как родилось из тишины, Так в неё и обратится.
— Мурасаки Сикибу
Обратив взор к небу, не забывай смотреть под ноги.
— Русская народная поговорка
Считается, что существует некий медиум. Следует полагать, что медиум не только существует, но мы ещё и являемся его непосредственными участниками.
— Фрэнсис Бэкон
Слева — квадратненькое, впереди — фрактальное.
— Древнеегипетская загадка
Кол.
Есть вещи в жизни, которые приходится делать, потому что их нужно делать. Например, заправлять постель, несмотря на то, что её вечером вновь расправлять. Или надевать на себя одежду, которая будет сковывать движения (а без одежды, вроде бы, неприлично?). Или же писать книгу несмотря на то, что её никто не прочитает. Впрочем, это распространённое заблуждение, что книгу должен хоть кто-нибудь читать; книге достаточно всего лишь существовать, чтобы выполнять свою истинную функцию — то есть быть сгустком, эссенцией мыслечувств её создателя вне его мозга. Но это всё лирика и смещение фокуса с главного на второстепенное. Вот:
Описываемые далее события начались не иначе как в середине осени, в прошлом году. Минуту назад я сидел, а теперь хожу по комнате с жёлтыми обоями из стороны в сторону, почти что напевая: Буква… Брюква… Буква… Брюква…
Кажется, я собирался пойти в магазин. Пока иду, немного набросаю. Открываю, пишу.
Заголовок сочинения: «Буква-брюква».
Заголовок сочинения, как пишут классики (уточнить какие), не менее важен, чем его содержание. Иногда даже важнее, как в нашем случае, потому что является секретным ключом к его пониманию.
Да, пожалуй, ты прав. Из этого может выйти неплохое сочинение. А о чём оно может быть? Раз буква — наверно, про школьника. Буквы содержатся в букваре, а буквари читают школьники. Мол, придумал он новую букву и хочет убедить учительницу, что таковая существует… Но есть в этом некоторая натяжка, как будто бы сюжет сильно избит. Вроде как было что-то подобное у Драгунского, нет?
— Ну ты хотя бы попробуй.
— Хорошо, допустим…
Я бы хотел начать повествование с какого-то совершенно общего высказывания, чтобы задать сочинению настроение. Как в музыке вы исполняете первый аккорд, чтобы подружить слушателя с тональностью. Что это может быть?
Например, подведу так:
То, как вы высказываетесь о людях, многое может сказать о вас самих. Поэтому про этого школьника, кем бы он ни был, следует рассказать в хорошем ключе, чтобы обо мне читатели не подумали ничего такого плохого.
Хотя, будем честны: попытки заранее оправдать себя перед читателем наивны и неуместны, лучше обойтись без них. Хорошо, допустим, таких попыток не будет. Но всё равно, будь ты хоть трижды писатель, и так, и так столкнёшься с осуждением; причём в первую очередь не со стороны читателей — других людей, а со своим собственным. Увы, так случается почти всегда: автор со временем набирается нового жизненного опыта, меняет взгляды на жизнь, на написание текста, и вот, когда он взглянет на то, что писал какие-нибудь пару лет назад, то ужаснётся, потому что это будет ощущаться очень неловко, глупо, натянуто. Автор подумает про себя: «Как я мог такое написать? Самое главное, зачем вообще я писал так, писал об этом?» В общем, автору станет стыдно за самого себя. А человек со стороны, прочитавший тот же самый текст, вероятно, ничего такого особенного в нём не заметит; если, конечно, текст не написан из рук вон плохо. Потому что читатель не залезет в голову к автору, как бы ни старался; перед ним готовый текст, и этот готовый текст содержит мысли автора как бы в вакууме. Что написано пером — не вырубишь топором. Читатель оценивает текст невзирая на то, что думает о нём автор сразу после написания, через год, через два, через десять лет. А для автора, напротив, текст, оставаясь неизменным, эволюционирует, хотя на самом деле эволюционирует не текст, а восприятие его автором в контексте новых и новых обстоятельств. В общем, это называют рефлексией. Извините, мне показалось важным об этом прежде упомянуть. Ну вот! А ведь я обещал не оправдываться перед читателем. Опять не получилось…
Ладно, спокойно. Хватит отвлекаться. Надо начать писать что-то реально относящееся к сюжету. Хотя бы крупными мазками. А потом уж как пойдёт. Итак…
Каким же был главный герой? Кажется, я хотел что-то написать про школьника. Хорошо. Школьник был самый обычный: он имел портфель, рубашку, букет цветов для учительницы, то есть не выделялся среди прочих таких же пятисот школьников у порога школы. Достаточно будет сказать, что он обладал атрибутами. С этого самого порога какие-то взрослые тёти о чём-то говорили, хотя все эти пустые слова не отложатся в памяти школьника, а потому — зачем они это делали? Чтобы просто говорить? Говорили бы у себя дома. Но ведь мне известно, что дома они у себя всегда молчали, а говорить начинали только ступив на территорию школы. Такой вот парадокс. Или же сознательное решение этих милых женщин. Одна тётя, что стояла по правую сторону, выглядела совсем несуразно: зачем-то сделала пёстрый татуаж бровей, совершенно ей неподходящий. Возможно, она подумала, что какой-нибудь первоклашка в неё влюбится, увидев её татуированные брови, и она наконец в пятьдесят лет выйдет замуж. Что ж, думал школьник, напрасно она это с собой сотворила; школьники не женятся, разве что цыганята. Но цыганята в школу не ходят, они бегают по грязи с другими цыганятами с палкой в руках за местными ободранными котами. А потом, конечно, женятся. Но и те — не на пятидесятилетних тётях, а на сверстницах, да ещё и часто не по своей воле.
Конечно, школьника посещали и другие мысли, в основном онтологического характера: где в данный момент находится его сознание, что им движет, почему он не помнит, как рождался, а если и помнит, то не когнитивное ли это искажение? Ещё, конечно, его мучило, почему небо серое, а не синее, хотя дождь не идёт. И почему про это серое небо некоторые взрослые говорят: «хмурое»? У неба ведь нет бровей, чтобы хмуриться. Школьник нахмурился, как будто это дало бы ему ответ на его вопрос, но подул ветер и стало прохладно. Ветер уносит мысли из головы. Мысли, ветер. Хмурое небо. Серое.
Посторонние звуки окружали школьника таким образом, что нельзя было наверняка сказать, где находится их источник. Конечно, люди, говорящие в микрофон, находились перед ним — спереди, но микрофон, в свою очередь, передавал звук по проводам, а где эти провода подключались к динамикам — никто не знал. Они ведь могли быть где угодно, а посмотреть не представлялось возможности, потому что не было видно. Зато хорошо были видны затылки других первоклашек, их родителей, а ещё вывеску над порогом школы, да и саму школу вполне было видно.
Школьник подумал: почему его портфель такой гружёный? Что в нём такого тяжёлого, неужели это учебники? Он не очень слушал, что тётенька с татуированными бровями говорила в микрофон, да и не слышал — микрофон не работал, но никто из её коллег не смел ей об этом сказать, чтобы не перебить, потому что тётенька была директрисой, и, разумеется, каждая из сотрудниц хотела выслужиться перед ней, а потому перебивать было некстати. Школьник это понимал, поэтому незаметно скрылся в толпе других школьников и решил всё-таки посмотреть, что лежит в его портфеле и нагружает его спину.
Снял тяжесть с себя. Открыл. Там лежали керамические кирпичи. Здесь читателя можно повести по двум тропинкам: по комической (превратить повествование в фарс, почти анекдот) или реалистической (обосновать ситуацию в рамках разумного). Положим, автор пошёл второй дорогой. Почему у школьника портфель может быть набит кирпичами? Потому что мать школьника занималась печным делом, делала заготовки дома, а потом приносила на работу. Господи, подумал школьник, неужели моя мама перепутала портфели? Далее мысли школьника от первого лица. Так что же она тогда понесла на работу? Букварь? Да это же кошмар какой-то! А если её уволят? Или того хуже — директор на работе отправит её на мясокомбинат в качестве сырья? Нет уж, так дело не пойдёт. И что же, теперь с линейки бежать к маме на работу? С портфелем кирпичей? Но я же совсем маленький, я не добегу. Да и где мамина работа, помню смутно. Да, кажется, я бывал там однажды. Там пахло очень печкой, а ещё там было очень тепло, как в Сочи.
Знаете, ситуация, которая возникла с моим персонажем — школьником — на самом деле довольно тесно переплетена с моей собственной жизнью. Я вот думаю: наверно, всё сочинение можно построить на том, что пересекается с моей жизнью, но не всегда очевидным образом. Так вот, однажды в детстве, возвращаясь домой из школы, когда я был то ли в первом, то ли во втором классе, я обнаружил, что не взял с собой ключи от дома, а потому не смог бы туда попасть, потому что там никого не было. И я действительно прошагал через весь район, благо, я знал, где работала моя мама, и я к ней пришёл, заплаканный, и она дала мне свою связку ключей, чтобы я смог попасть в квартиру. На самом деле, довольно тёплое воспоминание; как думаете, следует ли моему герою поступить таким же образом, раз уж я сам так поступал в своё время?
— Даже не знаю. В этом будет ещё большая натяжка, чем в самом изначальном синопсисе, что, мол, этот школьник придумал букву-брюкву.
— Ну да, да. Значит надо его каким-то образом убедить в том, что ему идти к матери на работу не следует, иначе сочинение не получит должного развития.
— Эй, мальчик! Да, именно ты.
Кто это сказал? Мне вдруг послышалось, что меня кто-то позвал, но источник звука я определить не мог. Как будто со мной говорил воздух.
— Это не воздух, это автор этого сочинения. Слушай, мальчик, у меня к тебе есть одно дело.
Какое такое дело? Какого ещё сочинения?
— Ах, да… Сейчас объясню. Ты — школьник, герой моего сочинения, которое я пишу. У тебя есть портфель, цветы и все прочие атрибуты школьника. Я их описал немного ранее. Так вот, я думаю о том, как тебе следует дальше поступить, чтобы сочинение стало интереснее, чтобы оно ставило вопросы с подвывертом, так скажем…
А я сам не могу решить, по-твоему, как мне поступить?
— Нет, не можешь, потому что за каждое твоё действие, слово, да даже за твой характер ответственен один лишь я.
Ничего себе! Зачем же ты меня создал и не дал мне свободу воли? Я что, выходит, навеки заточён в теле этого школьника, стоящего на линейке?
— Пожалуй, ты действительно как-то жесток к нему.
— Но он же мой персонаж, это нормально, когда автор решает за персонажа?
А это кто такой?
— Где?
Ну, я же вижу, что здесь две чередующиеся прямые речи, как в диалоге. А раз у меня нет длинного тире перед моими словами, значит к нам присоединился кто-то третий.
— А, ты про это. Это я просто разговариваю сам с собой. Точнее сказать, рассуждаю о судьбе настоящего произведения, но в форме диалога; мне почему-то психологически более комфортно рассуждать именно представляя себе некоего оппонента.
То есть самого себя? А я тогда кто?
— Ты — персонаж.
Но я же могу быть и оппонентом.
— Только если мне этого захочется. Я автор, а не ты.
Всё-таки как-то это обидно. Ты ведь давно сам уже не школьник, ты университет закончил. Тебе не надо на линейках стоять и слушать какие-то непонятные слова, сказанные тётками в микрофон. А я, по твоей же вине, стою тут и слушаю их!
— Видишь, я тебе прописал некий внутренний конфликт. Что вот, мол, ты школьник, причём обрати внимание, что разумный не по годам и очень… осознанный, что ли, и ты возмущён обстоятельствами, в которых ты оказался, то бишь — линейкой.
Но почему я этими обстоятельствами возмущён? Вот, мои сверстники стоят себе нормально, им даже, кажется, весело.
— Им весело, потому что они не такие осознанные, как ты! А ты почти что гений, понимаешь? И можно всё произведение построить именно на этом. И буква-брюква, которую я обозначил в заглавии, привязать как-нибудь к твоей гениальности.
— Да, точняк! Типа, буква-брюква действительно существует, а все остальные об этом не знают, а ты знаешь, и это действительно по сюжету произведения настоящая буква, просто тебе никто не верит, потому что окружающие тебя люди не воспринимают тебя всерьёз.
— Потому что ты школьник.
Хорошо, допустим. Мне сейчас что делать?
— Ну ты постой пока здесь, как остальные школьники. Должно же в тебе быть что-то человеческое. Потерпи немного. Я сейчас постараюсь написать, что было дальше, чтобы эта линейка поскорее завершилась. Но не прям моментально, а через некоторое время, чтобы был хоть какой-то ритм в произведении.
Хорошо. Итак, тянулось время, я решил не идти к матери на работу, а просто выложил керамические кирпичи из рюкзака на асфальт, чтобы они меня не обременяли. Кто их возьмёт-то? Они тяжёлые. Потом отдам, как всё закончится. Линейка всё продолжалась и продолжалась, высказался каждый из присутствующих взрослых на пороге школы. Играли какие-то дешёвые фанфары. Потом нас всех, первоклассников, развели по классам, чтобы мы там познакомились со своими учителями.
Тогда я впервые увидел коридоры школы: старые, облезлые, длинные, как крокодил. Но я совсем не испугался, потому что дома у меня коридор был ничем не лучше, даже напротив. Интересно, как относились к этим коридорам мои соплеменники, с которыми мне учиться следующие одиннадцать лет? Интересно, они уже осознают этот временной период? А я? Для меня он значит что-то большее, чем просто какая-то цифра? Да, одиннадцать — это число, а не цифра, но я ведь только иду в первый класс, поэтому я этого ещё не знаю. Этому меня должна научить учительница, кстати, вот и она.
Учительница была жирная, морщинистая, лицо у неё было очень потное, потому что потоотделение у неё было особенно сильное, особенно на лице, а леопардовое платье ей было явно не по размеру, а на своих абсурдно высоких каблуках она смотрелась чрезвычайно комично. Я ещё подумал тогда: «И чему меня эта, несомненно, ботеровская, наделённая античной корпулентностью, рубенсовской фактурностью и барочной избыточностью, suidae‑подобная, монументальная мадам собралась учить?» Было ясно, что ей лет сорок пять, и большую часть жизни она тяжело трудилась, может быть даже на заводе или на панели. В руках у неё был мятый листочек со списком класса, наполовину состоящего из детей мигрантов с непроизносимыми тройными и четверными именами (а-ля Назиров Сандахрор Нордибен Угли). Она внимательно проследила, чтобы нас в класс зашло ровно столько, сколько значилось в её списке. Каждого на входе она гладила своей сухой рукой по голове, чтобы не сбиться со счёта. Итак, я вошёл последний, двадцать девятый. Все уже почти что расселись по своим местам. А куда же садиться мне? Огляделся. Вот, в левом ряду, что у окна, последняя парта совершенно свободна. Я прошёл мимо одноклассников и сел на оставшееся место. У всех были соседи по парте, а моим соседом было пластиковое окошко, открытое на проветривание, из-за чего на меня слегка дул осенний ветерок.
На деревянной парте были рисунки, выполненные шариковой ручкой. Я попробовал растереть ручку пальцем, и чернила полностью переместились на него; тогда я потёр его ещё раз об парту, и чернильный след сполз обратно на парту. Мне показалось, что происходящее физически нереалистично, но то, что произошло далее, пошатнуло мою веру в природу реализма мира, в котором я обитаю. Впрочем, это ведь не настолько нереально, как, скажем, если бы чернильное пятно обратилось в бабочку и вылетело в окно?
Толстуха говорила какие-то слова, которые я пропускал мимо ушей. Даже так: каждое её слово влетало в моё правое ухо, проходило сквозь ушные каналы мимо мозга, не соприкасаясь с ним, затем выходило из левого и вылетало прямиком в открытое окно, где падало на землю от своей тяжести, и из этих слов под окном образовывалась вязкая кучка. Слова, слепленные вместе в кучу, превращались в некое повествование, которое, к моему счастью, я совершенно пропускал мимо ушей. Стоп. Пару предложений назад слова-таки проходили сквозь уши, а теперь — мимо? Ах, это были разные слова! Тогда ладно. Но дела это не меняет: зачем мне забивать свою голову какими-то глупостями? Пускай глупости слушают мои одноклассники. А я, пожалуй, буду наслаждаться осенью за окном.
Я не знаю, сколько прошло времени, потому что почти не ориентируюсь в нём. И у меня нет часов. Положим, прошло от сорока минут до нескольких дней. Я взглянул на цветы. Они завяли, лепестки с них опали. Значит, пару-то дней точно прошло. Значит, сегодня уже не первое сентября, и я нахожусь на одном из уроков в течение первой недели учёбы. Положим, сегодня четвёртое или пятое сентября, и сейчас в классе проходит урок… м-м… положим, чтения. Я прислушался. Учительница действительно что-то говорила.
— Итак, дети, — начала она, — кто какие буквы знает?
Некоторые мои одноклассники подняли руку. Кто-то поднял сразу две руки (это, по всей видимости, должно было значить, что он знает сразу две буквы). Вот, они назвали какие-то буквы. Потом руку поднял я.
— Говори, — разрешающе показала она на меня рукой.
— Марья Ивановна, — предположил я касательно её имени, — я знаю букву-брюкву.
— Вовочка, — предположила она о моём имени, и не угадала, — ты, наверное, шутишь. Нет никакой буквы-брюквы.
— Марья Ивановна, в самом деле, я, несмотря на возраст, превышаю вас в интеллектуальном развитии вдвое, а то и втрое. Более того, я скажу, что я состою в некотором родстве с автором этого произведения, так вот, он мне пару дней назад (или около того) сообщил, что версия вселенной, в которой мы пребываем, содержит в себе букву-брюкву как быль. Она в самом деле есть, вы не подумайте, что я вру.
— Вовочка! — взвизгнула она (и почему она вообще меня так называет, купчиха кустодиевская?). — Ты слишком много умничаешь. Сядь, пожалуйста, и слушай меня. Я — учительница, я получила профессиональное педагогическое образование, и мне плевать, в каком родстве ты состоишь с автором этого произведения. Ты — ребёнок, только вышедший из детского сада. Какое право ты имеешь со мной спорить о том, какие буквы есть, а каких нет? Какой стыд! Ты только пару дней в школе, а уже начал хулиганить.




