Ахтиар

- -
- 100%
- +
— Вон они, — тихо проговорил Антонов, указывая пальцем на разрушенную скалу. — Шампаны.
— И как там люди могут жить? — уточнил Валерка, и в этот раз в его голосе не было сарказма, только искреннее недоумение. — Ты сам говорил…
— Внутри, — проговорил я. — Эти штольни ещё с Великой Отечественной в таком виде. Уже девяносто лет… Мне больше интересно, как они не шандарахнули ещё тогда, двадцать лет назад? Там ведь оружия было… Ну, чтоб не соврать, весь Севастополь, Инкерман, Сахарку и Северную сторону с землёй бы сровняло. Со всего Союза свозили для обороны, а потом сами же и подорвали, да похоронили заживо тысячи людей. Чтоб немцам не досталось. Вот как.
На минуту мы замолчали. Тишина легла на плечи тяжёлым плащом, и никто не хотел её нарушать. Но Валерка не мог долго молчать.
— Всё же мне непонятно, как тогда там люди живут? — снова заговорил он, будто пытался вернуть себе привычную лёгкость. — Это ж как на пороховой бочке жить. Каждый день просыпаешься и думаешь: «А сегодня рванет или завтра?»
— Ну, видно, приспособились, — коротко ответил Антонов, и в этом «приспособились» было столько усталости, что слова не требовали продолжения.
— Ребят, смотрите! — вдруг перебил я, вытянув руку вперёд. — Штурмовое!
И там, на горизонте, среди серых руин и чёрных полей, проступали очертания посёлка — не величественные, не красивые, а просто живые. Дома, пусть и покосившиеся, пусть и с выбитыми окнами, но стоявшие. Стены, пусть и покрытые копотью, но державшиеся. И в этом было главное: они стояли. А значит, и мы могли.
Перед нами выросли первые пятиэтажки Штурмового. Как и на Сахарной Головке, по улицам стояла тишина — но здесь она была другой: не пустой, а набитой, будто за каждым окном, за каждой стеной что‑то пряталось и ждало. Вой ветра звучал глуше, словно даже воздух не решался шуметь в этом месте. Мы двигались осторожно, медленно, осматривая каждый сантиметр пространства, каждый угол, каждую тень, будто вычитывали текст, написанный на языке, которого не понимали.
Многоэтажный дом, мимо которого мы проходили, дышал страхом. Серые стены были исписаны надписями — кривыми, торопливыми, будто их выводили в панике: «Не лезь, там смерть», «Тут ты умрёшь!» Буквы ползли вверх, расширялись, сжимались, будто кто‑то писал их дрожащей рукой, одновременно крича и шепча. В выбитых чёрных окнах трепались погнившие занавески, и остатки разбитых стёкол в оконных рамах напоминали пасти — раскрытые, застывшие в беззвучном крике, будто дома сами стали трупами, и каждый оконный проём был их последним, невысказанным словом.
Пожухлая, чёрно‑жёлтая трава полностью укрыла бывшую детскую площадку. Там, где трава была выжжена — будто кто‑то провёл по земле раскалённым железом, — виднелись останки качелей: ржавые дуги, согнувшиеся под тяжестью времени, цепи, давно переставшие качаться, но всё ещё ждущие, когда кто‑нибудь вернётся и толкнёт их.
В паре метров от площадки я заметил маленький детский велосипед — почти сгнивший, развалившийся на части, будто он попытался уползти и не хватило сил. А рядом… Очень странно. Рядом с ним лежала маленькая детская шапочка. Розовая. Почти как новая. Словно кто‑то снял её только что, секунду назад, и просто ушёл. И в этой новизне, в этой яркости среди гнили и руин было что‑то настолько неправильное, что внутри что‑то дрогнуло.
Сделав ещё пару шагов вперёд и заглянув за угол бывшего ларька, я увидел ребёнка.
Дыхание спёрло.
Маленький мальчик, сидящий ко мне спиной, в шортиках, футболочке и сандаликах, спокойно и безмятежно играл с плюшевым зайцем. Он сидел на корточках, присев на пятки, и покачивал зайца из стороны в сторону, будто укачивал его. И в этом не было ничего страшного. Вот именно — ничего. И от этого было страшнее всего. Потому что в мире, где всё умерло, где всё гнило и рушилось, ребёнок, играющий с игрушкой, был не чудом, а аномалией. Нарушением правил, от которого хотелось бежать.
Мне захотелось протереть глаза. Я моргнул, моргнул ещё раз. Он был всё там же. Спиной ко мне, маленький, безмятежный, будто время над ним не имело власти.
Медленными шагами я стал приближаться, вцепившись в автомат так, что побелели костяшки пальцев. Шаг за шагом, обходя ребёнка по дуге, стараясь не наступать на мусор, не скрипнуть, не выдать себя. Но мальчик двигался тоже — слегка, почти незаметно, будто перетекал из одного положения в другое, и каждый раз так, что лицо его оставалось скрытым. Будто он знал, что я пытаюсь заглянуть ему в глаза, и не давал. Как будто игра велась по его правилам, и я в ней был не игроком, а игрушкой.
К горлу подступил ком. На секунду я остановился, оглянулся назад, ища глазами Антонова и Валерку, — и мир вокруг исчез.
За мной, со всех сторон, откуда ни возьмись, поднялась бело‑серая пелена тумана. Она не наплыла, не подкралась — она просто была, будто всегда была здесь, просто я не замечал. Густая, плотная, она проглотила всё: дома, дорогу, небо. Товарищей не было видно. Их голоса исчезли, будто туман не просто скрыл их, а стёр, вычеркнул из реальности, оставив меня одного.
Я снова посмотрел на ребёнка.
Тот уселся перед своим зайцем, посадил его на землю и стал что‑то рассказывать. Но слова, которые он произносил, были не словами. Это был скрип старой двери, расслоённый на сотни оттенков, перемежаемый сухим, лающим звуком, похожим на собачий, но длиннее, выше, будто кто‑то тянул за ноту, пока она не начинала рваться. Звуки складывались в ритм, в мелодию, в нечто, что почти имело смысл, но каждый раз, когда я думал, что сейчас пойму, — смысл рассыпался, как пепел, и оставался только этот скрип, этот лай, это мерзкое, липкое ощущение, что ребёнок говорит со мной, но на языке, который я когда‑то знал и забыл.
По спине побежали мурашки. Не от холода — от чего‑то другого, чего‑то, для чего в языке не было слова. Будто реальность вокруг меня начала истончаться, и сквозь неё проступало что‑то другое, то, чему не было места в нормальном мире.
Через пару секунд мальчик поднялся, подобрал зайца и медленными, детскими шагами направился к туману. Каждый его шаг звучал громче, чем должен был, будто земля отзывалась на его прикосновение не звуком, а вибрацией, которая шла от подошв вверх, через воздух, в мои кости. Он скрылся в пелене, и туман сомкнулся за ним, будто вода.
Первое, что пришло в голову, — следовать за ним.
Я не думал. Не взвешивал. Не спрашивал себя, зачем. Просто сдвинулся с места, держа оружие на изготовке, крепко схватившись за цевьё, не убирая пальца с крючка, и вошёл в туман.
Вокруг наступила мёртвая тишина. Не тишина без звука — тишина, которая сама была звуком: низким, ровным, давящим гулом, будто я стоял внутри огромного пустого колокола, по которому только что ударили и звук ещё не затих, а замер на одной ноте, которая не кончалась и не начиналась.
А потом — вопль.
Он пришёл отовсюду. Сверху, снизу, изнутри. Не крик живого существа, а что‑то другое: звук, который будто существовал до того, как мир научился слышать. Рваный, дикий, он пронзил череп, прошёл сквозь мозг насквозь, и я отбросил автомат, схватился за голову, прижал ладони к ушам, но звук был не снаружи — он был внутри, в костях, в зубах, в каждой клетке, которая ещё помнила, что значит чувствовать. Я упал на землю, свернувшись, прижав колени к груди, и мир раскололся.
Через миг всё стихло. Но тишина была хуже, потому что теперь в ней было что‑то ещё: присутствие. Не чьё‑то конкретное, а просто — присутствие, будто туман стал живым и наблюдал за мной.
Я не видел ничего. Ни мальчика, ни автомата, ни даже собственных рук. Туман был таким плотным, что казался осязаемым, будто я лежал внутри ваты, и она обволакивала меня, давила, забирала воздух. Накатывал дикий, первобытный страх — не страх перед чем‑то, а страх перед самой пустотой, перед тем, что мир исчез и никогда не вернётся.
А потом послышались голоса.
Сначала далеко, как эхо в длинном коридоре, потом ближе. В глубине пелены замелькали жёлтые огоньки — тусклые, неровные, будто чья‑то рука дрожала, держа фонарь. Они двигались хаотично, то приближаясь, то отступая, и каждый огонёк звучал голосом. Разные голоса, мужские и женские, молодые и старые, и все говорили одновременно, накладывались друг на друга, превращаясь в гул, в гудение, в белый шум, из которого вдруг, чётко и ясно, как из воды, проступил один голос.
Голос Насти.
«Дядь Лёша, не бойтесь! Это я! Подождите!»
Я подорвался с земли и побежал. Сам не понимая куда, не видя ничего, не зная, что впереди и что сзади. Бежал от голоса, от огней, сквозь белую стену, пытаясь вырваться за её пределы, но туман не кончался. Мне казалось, я пробежал уже метров триста, но расстояние не имело значения: туман был везде, всегда, бесконечно, будто я бежал внутри собственного черепа и не мог выбраться.
Стало трясти. Сначала мелко, как от холода, потом сильнее, рвано, всё тело ходило ходуном, будто из меня вынимали кости одну за другой. Страх накатывал волнами, каждая тяжелее предыдущей, и в каждой волне был голос Насти. Он был не снаружи. Он был внутри, в голове, громкий, такой чёткий и ясный, что слышалась каждая нотка, каждый оттенок, каждое дыхание между словами. Нежно, звучно, приятно. И от этой нежности было страшнее, чем от любого крика, потому что крик можно ненавидеть, а нежность хотелось слушать, хотелось идти за ней, хотелось сдаться.
«Дядь Лёша…»
Я упал. Ноги не выдержали, колени подломились, и я рухнул лицом в мокрую, холодную землю. Мне не хватало воздуха. Лёгкие горели, будто вместо воздуха я вдыхал песок. Судорожно, трясущимися руками я стал стягивать противогаз с головы. Пальцы не слушались, скользили по ремням, и я рвал, дёргал, пока маска наконец не слетела и холодный осенний воздух не ударил в лицо, не врезался в лёгкие, не заполнил их грубо, жадно, без всякой нежности. Настоящий воздух. Пахнущий землёй, гнилью, металлом. Живой.
Дышать стало легче. Огни, метавшиеся в тумане, становились ярче. Голос Насти пропал, будто выключенный. И на его место пришло другое.
Я смотрел вверх. Мне хотелось увидеть небо. Просто небо. Серое, пустое, любое. Я прищурил глаза, попытался сфокусироваться, попытался найти хоть одну точку опоры в этом растворившемся мире.
И вместо неба увидел мальчика.
Он склонился надо мной, и теперь я наконец‑то видел его лицо. Пустые белые глаза, без зрачков, без радужки, — просто две белые мутные сферы, будто кто‑то залил стекла молоком. Обвисшая кожа под глазами и на подбородке, серая, будто расплавленный воск, медленно стекающий по черепу. Рваная, окровавленная щека, сквозь которую виднелись зубы, белые, слишком белые, слишком чистые для этого мира. И он шевелил губами. Произносил какие‑то слова, будто пытался мне что‑то сказать, но я не понимал ни одного. Все звуки сливались в один сплошной, режущий, скрежещущий набор: скрип металла по стеклу, треск рации, шёпот из пустоты, и всё это одновременно, и всё это — его голос, его «слова», его послание, которое мой мозг отказывался принимать, отторгал, бился в нём, как рыба об лёд.
Я снова закрыл уши ладонями, но продолжал видеть шевелящиеся губы. Они двигались всё быстрее, будто слова ускорялись, будто он торопился сказать всё до того, как что‑то случится. Зажмурился. Всё тело тряслось, как в припадке, и в этой дрожи мир начал распадаться на части: цвета потекли, звуки растворились, время свернулось в петлю, и я провалился в чёрное, густое, абсолютное ничто, в котором не было ни страха, ни боли, ни Настиного голоса, ни мальчика, ни меня.
А потом из этого ничто, как из глубины воды, проступил голос.
«Вставай, дядь Лёш. Поднимайся. Это я… Настя.»
Я открыл глаза.
Мальчика не было. Я увидел серое небо. Настоящее. Низкое, тяжёлое, но настоящее. В ушах раздавался противный, тонкий писк — высокий, ровный, без пауз, будто кто‑то прижал палец к стеклу и не отпускал. Сквозь этот писк, как сквозь толщу воды, пробился другой звук. Голос. Знакомый. Настоящий.
Голос Антонова.
— Да что с тобой такое, Лёха?! Очнись! — голос Антонова ударил резко, без крика, но с той стальной нотой, которая появляется, когда страх загоняют в угол и заставляют работать. — Валерка, найди его противогаз! Бегом!
Я чувствовал, как грудь сдавливает чудовищной силой — будто на неё положили бетонную плиту и медленно, неотвратимо давили. В глазах темнело, края реальности расплывались, и я открывал рот, хватая воздух, как рыба, выброшенная на берег, — но его не было. Совсем.
— Да шевелись ты! Нашёл? — снова прозвучал голос Антонова, ровный, напряжённый, будто он удерживал на плечах не только себя, но и нас всех.
— Да! Вот он! Одевай! — выдохнул Валерка, подбегая и на ходу швыряя противогаз.
Я почувствовал, как на голову натягивают маску, как она плотно прилегает к лицу, и через пару секунд давящее чувство в груди стало слабеть, отступать, словно кто‑то понемногу снимал груз. Темнота в глазах рассеивалась, и постепенно проступили лица друзей — напряжённые, бледные, с резкими тенями, будто мир на мгновение стал чёрно‑белым. Во рту пересохло, язык казался чужим, тяжёлым.
— Ввв… воды, — выдавил я дрожащим голосом, и сам удивился, насколько слабым он прозвучал.
— Сейчас, дружище. На, выпей, — Антонов аккуратно стянул противогаз ровно настолько, чтобы я мог сделать глоток, а потом так же быстро, без суеты, вернул его на место. Движение было отработанным, точным — не от паники, а от привычки спасать.
Стало ещё легче. Не сразу, не до конца, но будто в груди приоткрылась маленькая щель, и туда пробрался воздух.
— Что с тобой произошло? — спросил Валерка. В его голосе не было насмешки, не было привычной бравады — только тревога, сдержанная, но ощутимая, как натянутая струна. — Мы как в город вошли, тебя как подменили.
— В смысле? — переспросил я, пытаясь собрать мысли, которые разлетались, как сухие листья на ветру.
— В прямом! — Валерка говорил быстро, но не сбивчиво, будто боялся, что если остановится, то слова застрянут в горле. — Замолчал. Шёл, смотрел в одну точку, будто сквозь нас. Потом что‑то бубнил себе под нос, тихо, неразборчиво. А потом вдруг рванул вперёд, будто увидел врага. Автомат бросил, потом вовсе на землю повалился, трясся, как в лихорадке, противогаз сорвал… Что это было, Лёха?
Я закрыл глаза на секунду, пытаясь удержать перед внутренним взором то, что видел, но образы рассыпались, как песок сквозь пальцы.
— Я ребёнка видел… — проговорил я, и сам услышал, как странно звучат эти слова — будто они принадлежат кому‑то другому.
— Кого?! — Антонов и Валерка спросили одновременно, и в этом едином голосе прозвучало не удивление, а страх, который они не хотели показывать, но не могли спрятать.
— Мальчика. Маленького. Он с игрушкой играл… А потом туман… И голос. Настя… — я сглотнул, и во рту снова стало сухо. — Я слышал голос Насти. Прямо рядом. Прямо в голове. Она что‑то говорила мне…
Антонов на мгновение замер, будто прислушивался не ко мне, а к чему‑то внутри себя, проверяя, не обманывает ли его слух. Потом тяжело выдохнул.
— Ох, как накрыло‑то тебя… — произнёс он, поднимая меня на ноги. Его руки были твёрдыми, уверенными, и от этого становилось чуть спокойнее. — Мы уж и не знали, что думать.
Я огляделся по сторонам. Голова кружилась, мир покачивался, как палуба корабля в шторм, и приходилось цепляться взглядом за неподвижные предметы, чтобы не потерять равновесие.
— Ты идти‑то можешь? — спокойно, но внимательно спросил Антонов, глядя мне прямо в глаза, будто пытался прочесть в них ответ раньше, чем я его произнесу.
— Думаю, да… — ответил я, и в этих словах не было уверенности, но была попытка её изобразить.
Валерка оглянулся на улицу, на пустые окна домов, на серый, безжизненный горизонт, будто искал там подтверждение, что всё в порядке. Но ничего не находил.
— Надо бы укрыться и передохнуть, — сказал он, и в его голосе прозвучала не усталость, а необходимость — та самая, которая приходит, когда понимаешь, что дальше без паузы не пройти. — Пусть он очухается до конца. Да и нам самим передохнуть не мешало бы. Ночь целую пёрли. Ноги‑то не казённые.
Антонов кивнул, будто взвешивая каждое слово, каждую возможность. Потом указал на небольшой одноэтажный домик с покатой крышей. Дом выглядел не то чтобы гостеприимно — скорее устало, будто он держался из последних сил, но всё ещё стоял.
— Хорошо. Идём к тому дому, — произнёс он твёрдо, без лишних слов, и это «идём» прозвучало как приказ, который нельзя оспорить, потому что он был не про власть, а про ответственность.
Мы двинулись вперёд. Медленно, осторожно, шаг за шагом, будто каждый метр нужно было заслужить. Валерка шёл рядом со мной, готовый подхватить, если я снова пошатнусь. Антонов шёл впереди, сканируя пространство, как хищник, который знает, что опасность может быть не только снаружи, но и внутри.
Мы устроились в нашем временном укрытии — в комнате, где пахло пылью, старой штукатуркой и чем‑то давно прокисшим. Распределили дежурство: Валерка — первым, я — вторым, Антонов — последним. Каждому по два часа.
Я уселся в углу, привалился спиной к стене, и усталость тут же потянула вниз, будто к ногам подвесили гири. В икрах чувствовалась та самая дрожь, которая приходит не от холода, а от того, что тело наконец‑то поняло: бежать больше не надо. Пока не надо. Глаза сами собой стали закрываться.
— Лёха… — прошептал Валерка прямо у моего уха, так близко, что я чуть не подпрыгнул. — Вставай, твоя вахта. Хватит изображать спящего медведя — зима ещё не пришла.
Я распахнул глаза, огляделся. Антонов спал в противоположном углу, втиснувшись между сервантом и столом, будто специально выбрал самое неудобное место — будто если будет неудобно, то и спать не захочется. Но сейчас он спал крепко, ровно, без храпа, как человек, который знает: если не выспишься сейчас, потом шанса не будет.
Я поднялся, потянулся, чувствуя, как по спине пробегает лёгкая судорога, и подошёл к окну. Выглянул наружу. Улица лежала перед нами серая, пустая, будто нарисованная углём.
— Ничего не происходило? — спросил я у Валерки.
— Да нет вроде… — уже устраиваясь на моём месте, пробубнил он. — Пару мазутников прошлось по той стороне улицы, не более. Скука смертная. Я даже подумывал выйти и сказать им: «Ребята, давайте хоть партию в шашки сыграем, а то я тут от тишины с ума схожу».
— Ладно, спи, — усмехнулся я.
Валерка тут же вытянулся, пристроил голову на свёрнутой куртке и через пару секунд захрапел. И как у него это получалось — засыпать быстрее, чем чайник закипает?
Я сел в кресло напротив окна. В голове снова закрутились обрывки того, что было днём: лицо мальчика, скрип и лай вместо слов, голос Насти — близкий, родной, будто она стояла рядом и шептала мне что‑то важное, а я не мог разобрать. По спине пробежали мурашки. Я встряхнул головой, прогоняя видения.
Вдруг на крыше пятиэтажки напротив что‑то мелькнуло. Чёрная тень, скользнувшая по краю. Я приподнялся, прищурился. Ничего. Пустота.
— Показалось… — прошептал я и снова опустился в кресло, стараясь дышать ровно, не выдавать, что сердце вдруг заколотилось быстрее.
Не прошло и минуты, как на крыше мелькнул чёрный силуэт. Я резко соскочил с кресла и, пригнувшись, подобрался ближе к окну. Прижался лбом к холодному стеклу, всматриваясь.
Через мгновение он снова показался. Будто бы смотрел прямо на меня. Фигура в чёрной одежде, с капюшоном, замерла возле вентиляционной трубы, и я мог поклясться: он тоже меня видел. Мы стояли, разделённые улицей, этажами и десятком метров воздуха, и смотрели друг на друга, как два хищника, которые ещё не решили, кто сделает первый шаг.
Я потянулся за автоматом. И ровно в тот же миг силуэт шевельнулся и исчез за трубой. Я продолжал смотреть, не отрываясь, будто если моргну, то всё исчезнет или, наоборот, станет реальностью.
И тут со стороны крыши раздался одиночный выстрел.
Долю секунды спустя в пол комнаты, прямо передо мной, врезалась пуля, выбив из доски щепки и оставив аккуратную, злую дыру.
— Что за…?! — рявкнул я, голос сорвался на хрип. — Подъём!
Антонов и Валерка вскочили мгновенно, будто и не спали вовсе. Схватили оружие и в два прыжка оказались рядом со мной.
— Там на крыше снайпер! — быстро проговорил я. — Он сначала наблюдал, потом скрылся…
Не успел я договорить, как раздался ещё один выстрел. Валерка рухнул на пол, вжавшись в доски, будто хотел стать частью пола. Антонов же, напротив, вскочил в полный рост, прислонился к стене возле окна и коротко выглянул наружу.
Снова выстрел. Пуля ударила в подоконник, брызнули щепки.
— Из винтовки шмалит! — рявкнул Антонов и снова выглянул, быстрее, резче, будто пытался поймать движение.
Бам! Бам! Два выстрела подряд. Пули вошли в шкаф и в пол, будто кто‑то методично ставил отметки.
— Кто это такой?! — заорал с пола Валерка. — Откуда он, сука, взялся?! Может, это местный сторож решил, что мы слишком громко дышим?!
— Не ори! — скомандовал Антонов, голос его звучал жёстко, без намёка на панику. — Всем приготовиться! На счёт три я открываю огонь, стреляем одиночными. Как только я перестану стрелять, сразу начинаешь ты, Лёха. Если не снимем — повторяем. Понятно?
Мы с Валеркой кивнули, пальцы сами собой крепче сжали оружие. Антонов досчитал до трёх и резко высунулся в окно, выпустив два одиночных выстрела.
— Давай, Лёха, быстро‑быстро!
Я рывком поднялся, навёл мушку на трубу, туда, где должен был быть силуэт. И он появился. Точно в прицеле. Я нажал на спусковой крючок.
Бам!
Стрелок исчез. Я опустил автомат.
— Снял… — выдохнул я, и на секунду показалось, что всё кончилось.
Но тут же: бам! бам! бам! Пули ударили в пол, в шкаф, в подоконник. Мы все втроём рухнули на доски.
— Не снял… — пробормотал Валерка, уткнувшись носом в пол. — Живучий, падла… Прямо как таракан после дезинфекции.
— Уходим! — скомандовал Антонов и, пригнувшись, бросился к выходу. Мы рванули за ним.
На улице мы метнулись на задний двор, перепрыгивая через мусор, обломки ящиков, ржавые бочки — двигались хаотично, меняя направление, чтобы сбить прицел. Снова раздались выстрелы. Пуля врезалась в металлический бак, звонко лязгнула и рикошетом ушла в сгнившее дерево — туда, где я только что стоял.
— Сюда! — крикнул Валерка и махнул рукой в сторону небольшого каменного строения, похожего на старый сарай.
Ещё один рывок — и я нырнул за угол. Лёгкие горели, в ушах стоял гул, но я слышал только собственное дыхание и стук сердца. Выстрелов больше не было.
Я старался отдышаться, прижимаясь к шершавой стене.
— Ну и что дальше? — нервно спросил Валерка. — Будем сидеть тут и надеяться, что он сам устанет стрелять? Или, может, мы ему надоедим?
— Пока ждём. Пытаемся вести наблюдение, — выдохнул Антонов, усаживаясь на землю и прислоняясь спиной к стене. Он говорил спокойно, но в глазах читалось напряжение — такое, когда знаешь, что времени мало, а вариантов ещё меньше.
— Чего ждём?! — не выдержал Валерка. — А вдруг он не один? Сейчас обойдут, и кранты нам! Может, он там по телефону звонит: «Алло, бригада, тут трое подозрительных, выезжайте!»
— Да угомонись ты уже! — рявкнул Антонов, но без злобы, просто чтобы сбить панику. — Сейчас придумаем. Сядь.
Мы присели на корточки. Стена полностью закрывала нас от пятиэтажки. Пока мы были в безопасности.
— Итак, что мы имеем? — начал Антонов, будто раскладывал факты по полочкам. — Стрелок на крыше. Неизвестный. Стреляет хорошо. Пули пролетают прямо над ухом, но почему‑то не попадает. Специально?
— Ты думаешь, он спецом мажет? — удивился я.
— Скорей всего. Походу, это бандюги. Заметили нас, когда мы тебя в твоём припадке ловили, проследили…
— А чего сразу не хлопнули? — перебил Валерка.
— Откуда мне знать, Валерка?! — Антонов чуть повысил голос, но тут же взял себя в руки. — Может, ждали чего‑то. А может, тупанули. Хрен их знает. Факт в том, что высунься мы из укрытия — опять шмалять начнут. Но и сидеть тут долго нельзя. Эти по одному точно не ходят. По любому уже к нам ещё пара‑тройка крадётся. Думай, думай, башка! — он легонько постучал себя ладонью по голове. — Ладно. Вон видите через дорогу дом? А рядом — грузовик перевёрнутый?



