- -
- 100%
- +
Он — Артём, я запомнила его имя, хотя он представился всего один раз и так тихо, что я едва расслышала — стоит у плиты и греет чайник. Спиной ко мне. Я вижу его широкие плечи, серую футболку, которая на нём сидит так, будто он носит её годами. Может быть, так и есть. Может быть, он вообще не обращает внимания на одежду — из тех мужчин, которые покупают одно и то же, пока не износится до дыр. Дима был другим. Дима любил бренды, любил, чтобы на этикетке было написано что-то дорогое и желанное. Я думала, это мелочи. Сейчас я думаю, что все мелочи были знаками, а я просто не хотела их видеть.
— Чай? — снова спрашивает Артём, не оборачиваясь. Он уже спрашивал. Я сказала «нет». Но он спрашивает снова, словно даёт мне право передумать.
— Нет, — слышу я свой голос. Он чужой — тонкий, ломкий, как ветка после мороза. Я ненавижу этот голос. Где моя уверенность королевы «Боинга»? Где та Виктория, которая объявляет турбулентность спокойным, ровным тоном, от которого пассажиры расслабляются в креслах? Где она?
Она осталась в той квартире. На седьмом этаже. В спальне с разобранной постелью и чужим запахом.
— Тогда воду, — говорит Артём и ставит передо мной стакан. Обычный стакан, гранёный, из тех, что были у моей бабушки. Вода комнатной температуры. Я смотрю на него и не могу взять в руки — они дрожат слишком сильно. Я расплескаю. Я расплескаю всё, что угодно, даже воду, даже воздух, даже себя.
Артём не настаивает. Он садится напротив — на табуретку, потому что на маленькой кухне только две табуретки и маленький стол, покрытый клеёнкой. Клеёнка в клетку, сине-белую, и от этого мои глаза начинают щипать — слишком знакомо, слишком по-домашнему, слишком несовместимо с тем, что произошло полчаса назад. Клеёнка. У нас с Димой была дорогая скатерть из льна, которую я привезла из Парижа, и он никогда не разрешал на неё ставить горячее, потому что «это же память». Какая к чёрту память? Всё, что было памятью, оказалось ложью.
— Попробуй, — тихо говорит Артём. Он не смотрит на меня прямо — взгляд в сторону, на стену, где висят часы с кукушкой. Старые, советские, наверное. И они тикают. Громко так, навязчиво: тик-так, тик-так, тик-так. Я никогда не замечала, что время может быть таким громким. — Вода помогает. Просто держать в руках.
Я не знаю, почему его слова действуют. Может быть, потому что он не говорит «успокойся», не говорит «всё будет хорошо», не говорит тех пустых фраз, которые все твердят в таких ситуациях. Он просто даёт мне стакан и разрешает делать с ним что угодно. И я беру. Дрожащими пальцами, сдавливая стекло так, что, кажется, треснет. Но не трескается. Старый советский стакан — ему всё равно на мою боль.
Пью маленькими глотками. Вода тёплая, почти невкусная. Но она идёт. Стекает по горлу, и я чувствую, как где-то внутри, в груди, в животе, что-то оттаивает. Лёд. У меня был лёд внутри все эти годы? Я не знала.
Артём молчит. Он вообще, кажется, из тех, кто молчит больше, чем говорит. И это пугает и спасает одновременно. Потому что если бы он спросил меня сейчас: «Что случилось?», я бы не ответила. Или ответила, и тогда бы точно разлетелась на куски, и эти куски не собрать ни одному архитектору на свете. Я не знаю, кто он, этот Артём. Но он не спрашивает. Спасибо ему. Спасибо за тишину.
— Я не могу… — начинаю я и замолкаю. Не потому, что не знаю, что сказать. А потому, что боюсь. Скажу одно слово — и всё. И слёзы, которые затихли на минуту, польются снова, и я уже не смогу их остановить. Я уже плакала в прихожей. Я больше не хочу. Я хочу быть сильной. Хотя бы здесь. Хотя бы при нём.
Артём встаёт. Я вздрагиваю — резко, всем телом, и плечо ударяется о стену, потому что кухня маленькая, а я большая, тридцать лет, рост сто семьдесят два, и я занимаю слишком много места. Слишком много. Всегда занимала. Дима говорил: «Вика, ты везде как танк». Я думала, это любовь. Сейчас понимаю — нет.
— Не бойся, — говорит Артём и отходит к шкафу. Достаёт оттуда что-то — я вижу только край ткани, синий, клетчатый — такой же, как клеёнка, или мне кажется. — Я не кусаюсь.
Он протягивает мне плед. Тот самый, что был в комнате. Я не заметила, когда он его взял. Может быть, я вообще ничего не замечаю. Плед тяжёлый, шерстяной, колючий. Я прижимаю его к себе, и впервые за этот час мне становится чуть теплее. Не физически — душевно. Потому что кто-то дал мне плед. Кто-то чужой, почти незнакомый, дал мне плед, чтобы я не замёрзла. Дима не давал мне плед. Дима дарил бриллиантовые серьги на годовщину, которые я носила один раз — на корпоратив, где и увидела его Катю. Тоже лежала в кровати с чужим мужем.
— Ложись, — говорит Артём, и в его голосе нет приказа. Только констатация факта. Как в сводке погоды: завтра дождь. Ложись. — Завтра будем думать. Дверь никто не откроет.
— Я не усну, — шепчу я.
— Не уснёшь — не надо, — пожимает он плечами. — Но ляг. Горизонтальное положение меняет перспективу.
Я смотрю на него. На его лицо — я впервые его разглядываю нормально, не в полутьме прихожей, не в панике. У него красивое лицо. Не то чтобы красивое в обычном смысле — не как у голливудских актёров, не как у пилотов, которые часто ухаживают за нами, стюардессами. Он другой. Тяжёлая челюсть, сломанная бровь (старый шрам, белый на смуглой коже), нос с горбинкой, тёмные волосы, которые вечно падают на лоб. И глаза — тёмные, почти чёрные, с такими кругами под ними, будто он не спал неделю. Может быть, и не спал. Может быть, у него тоже есть своя боль. Только он её не показывает.
Кому я нужна со своей болью? Я не имею права.
— Пойдём, — говорит он и идёт в комнату. Я плетусь за ним, потому что здесь его дом, его правила, и я — как пассажир в чужом рейсе: не я выбирала направление.
Комната маленькая — метров пятнадцать, не больше. Окно во двор, занавески из тёмной ткани — почти не пропускают свет. Мебель старая, но ухоженная: шкаф-стенка, тумбочка, кровать — большая, на ней серое постельное бельё, смятое, не заправленное. Он спал, когда я ворвалась в его жизнь. Или не спал. Неважно.
— Ты будешь здесь, — Артём показывает на раскладушку. Металлическая, складная, с тонким матрасом — такие бывают на дачах, в гостях у бабушек. Он уже поставил её в углу, положил подушку (белую, в наволочке без рисунка) и ещё одно одеяло — флисовое, мягкое, не такое колючее, как плед. — А я на кухне.
— Нет! — вырывается у меня громче, чем я планировала. — Нет, я не могу… ты не должен… это твоя квартира, твоя кровать, я не…
— Я не сплю на кровати, — перебивает он. — У меня бессонница. Я всё равно на кухне сижу или на балконе. Так что не переживай.
Я не переживаю. Я в аду. Какая разница, где он будет спать?
— Где ванная? — спрашиваю я, потому что это единственный вопрос, который не требует эмоций.
— Налево по коридору, — кивает он. — Полотенце на вешалке. Пользоваться можно всем. Мыло, шампунь — там, на полке. Я не буду заходить.
Он уходит на кухню, и я слышу, как он садится на стул — дерево скрипит под его весом. Включает, кажется, что-то на телефоне — еле слышный звук, музыка или подкаст, настолько тихо, что слова не разобрать. Просто фон. Белый шум. Чтобы мне не казалось, что я одна в пустоте.
Я захожу в ванную — она совмещённая, тесная, но чистая. Пахнет хозяйственным мылом и ещё чем-то свежим — кондиционером для белья, наверное. На полке стоят в ряд: шампунь, гель для душа (такой пахнет у Димы — нет, не думать, не думать о Диме, это не его запах, это не его, не его), мыло, зубная паста и щётка в стаканчике. Одна. Несколько секунд я смотрю на этот стаканчик и понимаю: он живёт один. Совсем один. Ничьей зубной щётки рядом. Ничьих резинок для волос на полке. Ничьих кремов и баночек. Пусто.
Я споласкиваю лицо холодной водой. Смотрю на себя в зеркало. Я не узнаю себя. Тусклые глаза, размазанная тушь (когда я успела её размазать? я не помню, чтобы плакала в квартире, может быть, слёзы пришли позже, на лестнице, в прихожей), волосы выбились из пучка, и несколько прядей прилипли ко лбу. И форма — моя красивая, синяя форма бортпроводника, которую я глажу перед каждым рейсом, которую берегу от пятен, — теперь выглядит как костюм клоуна. Смешно. Жалко. Стыдно.
Я стягиваю китель. Остаюсь в белой блузке и юбке. Носки я сняла ещё в прихожей у Артёма, когда вошла — не знаю зачем, может быть, потому что в чужом доме полагается разуваться, даже если убегаешь от мужа. Одна нога в туфле, другая босая — туфлю я так и держала в руке, пока не поставила её у двери. Артём ничего не сказал. Просто поднял её и поставил на полку в прихожей, рядом со своими кроссовками.
Я возвращаюсь в комнату. Раскладушка стоит под стеной, рядом с окном. Я подхожу к ней и сажусь — металлические пружины жалобно скрипят. Я ложусь, накрываюсь пледом и флисовым одеялом, и смотрю в потолок. Там ничего нет — только белая краска и одна трещина, которая идёт от люстры к углу.
За стеной — тишина. Артём больше не включает музыку. Может быть, выключил, чтобы я уснула. Или чтобы услышать, если я позову.
Он сказал: «Дверь никто не откроет». Я ему верю. Не знаю почему. Потому что он открыл дверь мне, чужой женщине в форме стюардессы, с чемоданом и одной туфлей. Он мог бы не открывать. Мог бы сказать «идите вон». Мог бы вызвать полицию на меня — на истеричку, которая колотит в чужие двери в шесть утра. Но он не вызвал. Он открыл. И закрыл перед носом Димы.
Я закрываю глаза. В темноте перед глазами всё равно картинка: Дима, голый, на нашей кровати, Катя сверху, её волосы, её счастливое лицо. Я не хочу это видеть. Я хочу стереть. Но память — не анкета пассажира, её не удалишь одним нажатием.
Я не знаю, засыпаю или нет. Может быть, я просто проваливаюсь в какую-то чёрную яму, где нет ни мыслей, ни чувств, ни времени. А может быть, я лежу с открытыми глазами и смотрю в трещину на потолке, пока она не начинает расползаться в стороны, как карта незнакомой страны.
Утро приходит не с солнцем — с городским шумом.
Я слышу, как за окном заводится машина, как кто-то ругается на парковке, как лает собака. Обычное утро воскресенья в спальном районе. Для всех — обычное. Для меня — первое утро новой жизни, в которой нет Димы.
Я лежу на раскладушке и пытаюсь понять, сколько времени. Часов в комнате нет. Мобильный — он где-то в чемодане. Чемодан стоит у двери, я помню, что занесла его вчера, но когда — не помню. Может быть, Артём сам занёс. Я не в курсе. Я вообще ничего не в курсе.
Сажусь. Голова кружится — слишком резко, слишком быстро. В комнате светло — шторы тонкие, солнце пробивается сквозь них жёлтыми полосами. Артёма нет. Кровать его пуста, постель не заправлена — он так и не ложился. Наверное, сидел на кухне всю ночь. Так и сказал: у меня бессонница.
Я встаю — босиком на холодном полу, иду на кухню. Артём сидит на том же стуле, в той же футболке, с кружкой кофе в руках. Рядом на столе — вторая кружка, чистая. Для меня. И чайник. И хлебница с батоном. И масло. И сыр в упаковке — обычный «Российский», половинка.
— Доброе утро, — говорит он и смотрит на меня. В его глазах нет ни жалости, ни любопытства. Только усталость. И ещё что-то — может быть, вопрос. Но он не задаёт.
— Не знаю, доброе ли, — отвечаю я, садясь на табуретку напротив. Те же места, что и ночью. Та же клетчатая клеёнка. Те же часы с кукушкой — сейчас они показывают девять утра. Девять. Я проспала — или не спала — три часа.
— Кофе? — спрашивает он. — Чай? Я могу согреть.
— Воду, — говорю я. Потому что кофе будет слишком бодрящим, а чай — слишком домашним. Вода — нейтрально. Безопасно.
Он наливает мне стакан. Я пью маленькими глотками — сегодня руки дрожат меньше. Или мне кажется.
— Мне нужно идти, — говорю я, ставя стакан. — Домой. За вещами.
— Не надо, — отвечает Артём. Тихо, спокойно, без давления. — Он там.
Я замираю. Он там. Дима там, в моей квартире, на седьмом этаже. Может быть, спит. Может быть, ждёт. Может быть, пишет мне сообщения — я не включала телефон, я боюсь.
— Откуда вы знаете? — спрашиваю я.
— Я выглянул в окно, — пожимает он плечами. — Он внизу. Стоит у подъезда. Уже час.
Я вскакиваю так резко, что табуретка падает. Артём не двигается. Только смотрит на меня всё тем же спокойным взглядом.
— Он дежурит? — мой голос срывается на визг. — Он что, дежурит у подъезда, чтобы я не вышла? Это… это незаконно!
— Может быть, — соглашается Артём. — Но он стоит. Курит. Ходит туда-сюда. Ждёт.
— Чего он ждёт? — я почти кричу. — Я же всё видела! Что он хочет? Объяснить? Извиниться? Чтобы я вернулась и сказала: «Ничего страшного, дорогой, продолжай трахать свою Катю, а я пойду сварю борщ»?
Артём молчит. Я слышу, как громко дышу — часто, поверхностно, как перед панической атакой. Я умею справляться с паникой — нас учили на тренингах, как дышать, как считать до десяти, как отключать эмоции. Но сейчас никакой тренинг не работает. Потому что это не турбулентность в небе. Это земля. Моя земля. Моя жизнь.
— Сядь, — говорит Артём. Не приказывает — предлагает.
— Я не могу сидеть, когда он там!
— А что ты сделаешь, если выйдешь? — спрашивает он. — Выйдешь — он тебя увидит. Схватит. Утащит обратно. Или начнёт скандал на весь двор. Ты этого хочешь?
Я не хочу. Я вообще ничего не хочу. Я хочу, чтобы этот день не наступал. Чтобы я осталась вчера в Нью-Йорке, в гостинице, не полетела этим рейсом, не вернулась раньше. Чтобы я ничего не знала. Глупая. Какая же я глупая. «Не знать» — это не счастье, это трусость. А я не трусиха. Я три года летаю через океан в ночных рейсах, я видела всякое: и сердечные приступы на борту, и роды (да, роды на высоте десять тысяч метров, и это было страшнее, чем любой фильм ужасов), и турбулентность, когда пассажиры кричали, молились, прощались с жизнью. Я держалась. Я всегда держалась. Держусь и сейчас.
— Я позвоню в полицию, — говорю я твёрже. — Заявление. Он меня преследует.
— Позвонишь, — кивает Артём. — Но не сейчас. Сейчас ты выйдешь — и что? Полиция приедет через час. За это время он тебя найдёт. Или ты будешь сидеть в подъезде и ждать, пока приедут? А он — стоять рядом и улыбаться? Улыбнётся, скажет: «Девушка, вы перепутали, это моя жена, мы просто поссорились». И полиция уедет. Потому что у нас так принято. Семейные дела — не их забота.
Я знаю, что он прав. Это самое страшное. Он прав, а я — в ловушке.
— И что мне делать? — спрашиваю я. Мой голос становится тихим. Слишком тихим. Почти шёпотом.
Артём смотрит на меня долго. Неотрывно. Я чувствую на себе его взгляд — тяжёлый, изучающий, но не пугающий. Как будто он сканирует меня на прочность. Смотрит, сломаюсь я или нет.
— Я могу помочь, — говорит он наконец.
— Нет, — отвечаю я раньше, чем успеваю подумать. — Нет. Вы уже помогли. Открыли дверь. Дали ночлег. Этого достаточно. Я не буду втягивать вас в свои проблемы.
— Вы уже втянули, — напоминает он без тени упрёка. — Когда вбежали в мою квартиру. Теперь я — соучастник. Хочу я этого или нет.
— Я не просила, — говорю я зло. Злость — это хорошо. Злость лучше, чем слёзы. Злость можно контролировать.
— Я не говорю, что просили, — пожимает он плечами. — Я говорю, как есть. Вы здесь. Он там. Я между вами. И если я сейчас дам вам ключи и скажу: «Идите на все четыре стороны», — я буду не лучше него.
— А вы кто? — спрашиваю я. И в этом вопросе слышу не только страх, но и интерес. Настоящий. Человеческий. Потому что я ничего не знаю об этом мужчине, кроме его имени и того, что он не спит по ночам и пьёт чёрный кофе без сахара.
— Вы сами сказали вчера: «вы даже не знаете меня», — отвечает он. — Это всё ещё правда. Я — сосед с восьмого этажа, который шёл выносить мусор. Этого достаточно.
— Нет, — качаю я головой. — Вы не просто сосед. Сосед бы закрыл дверь и не открыл. Или открыл бы, увидел женщину с чемоданом, сказал «извините, я занят» и закрыл обратно.
— Может быть, я не такой, как все, — он почти улыбается. Но нет — не улыбается. Уголки губ чуть поднимаются, и тут же опускаются. Почти улыбка. Черновик улыбки.
— Я не хочу вашей помощи, — говорю я. И слышу, как это звучит. Детски. Глупо. Неблагодарно.
— Я заметил, — кивает он. — Поэтому я не предлагаю. Я констатирую. У меня есть родители. Они уехали в отпуск — на две недели. Квартира пустует. Вы можете пожить там.
Я смотрю на него. Не верю своим ушам.
— Вы предлагаете мне… чужую квартиру? Вы с ума сошли? Я вам кто? Зачем вам это?
— Я не предлагаю, — терпеливо повторяет он. — Я говорю вам, что есть такая возможность. Вы можете сказать «нет». Можете остаться здесь — на раскладушке, сколько нужно. Можете пойти в гостиницу. Можете вернуться к мужу. Можете улететь к родителям. Выбор за вами. Я просто озвучиваю варианты.
— Я не могу вернуться к мужу, — цежу я сквозь зубы. — Это не вариант.
— Тогда выбирайте из остальных.
— Вы странный, — говорю я. — Вы вообще понимаете, как это выглядит? Я вбежала к вам в квартиру посреди ночи, вы дали мне плед и воду, а теперь предлагаете поселить меня в квартире ваших родителей? Нормальные люди так не делают.
— А нормальные люди не выбегают из собственной квартиры с одной туфлей, — парирует он. — Но жизнь бывает ненормальной. Особенно по воскресеньям в шесть утра.
Я не знаю, смеяться мне или плакать. Поэтому я просто стою посреди его маленькой кухни и смотрю на него — на этого странного, хмурого, молчаливого человека, который не задаёт вопросов, но почему-то решает мои проблемы. Который не лезет с объятиями, но даёт плед. Который не говорит «я помогу», но уже помог трижды.
— Почему? — спрашиваю я. — Почему вы это делаете?
Он смотрит на меня несколько секунд. Долгих. Тяжёлых. В его глазах что-то мелькает — боль? Воспоминание? Я не знаю.
— Потому что однажды я был на вашем месте, — говорит он тихо. — Только без чемодана. И без туфли. И дверь мне никто не открыл.
— И что с вами случилось? — спрашиваю я.
— Это неважно, — качает он головой. — Важно, что я выжил. И вы выживете. Но лучше — не в подъезде.
Я молчу. Он молчит. Часы с кукушкой тикают.
— Я не возьму ваши ключи, — говорю я наконец.
— Хорошо, — кивает он. — Тогда оставайтесь здесь.
— Я не могу здесь оставаться.
— Тогда у вас есть ещё час, пока ваш муж не ушёл курить в другой подъезд, чтобы собрать чемодан и уехать в гостиницу.
— У меня нет денег на гостиницу, — признаю я. И это звучит как самое ужасное признание в моей жизни. Я не бедная. Я работаю. Но все деньги — на ипотеке, на счетах, на картах, к которым Дима имеет доступ. А наличных у меня — три тысячи рублей. На такси и обед.
— Тогда оставайтесь здесь, — повторяет он, как заезженную пластинку.
— Я сказала — нет.
— Я слышал.
Он встаёт, берёт свою кружку, моет её в раковине. Я смотрю на его спину — широкую, напряжённую. Он тоже не спал всю ночь. И он предлагает мне свою помощь, а я отказываюсь, потому что боюсь. Боюсь быть обязанной. Боюсь стать слабой. Боюсь, что он потом попросит что-то взамен, а у меня ничего нет. Ничего, кроме чемодана, одной туфли и разбитого сердца.
— Я сама справлюсь, — говорю я. — Я всегда справлялась.
Артём выключает воду. Вытирает руки о полотенце. Поворачивается ко мне.
— Я не сомневаюсь, — говорит он. — Но «справиться» и «быть в безопасности» — разные вещи. Вы можете справиться в одиночку. А можете принять помощь и справиться быстрее.
— Вы звучите как моя мама, — говорю я, и впервые за это утро в моём голосе проскальзывает что-то похожее на нормальность. Почти нормальность.
— Ваша мама была бы права, — отвечает он.
Я смотрю в окно. За стеклом — серое московское утро, двор, гаражи, и вдали у подъезда — фигура в чёрной куртке. Дима. Он стоит, курит, смотрит вверх. На окна. На восьмой этаж. На ту самую квартиру, где я сейчас нахожусь.
Он не знает, на каком этаже я спряталась. Но он ищет. И он найдёт. Он всегда находил. Потому что он знает меня лучше, чем я сама. Знал.
— Хорошо, — говорю я еле слышно. — Хорошо. Дайте мне ваши ключи.
— От чего? — уточняет Артём. Спокойно. Без победы в голосе.
— От квартиры ваших родителей, — говорю я, и эти слова горчат на языке. — На две недели. Я заплачу. Потом.
— Не нужно, — говорит он. — Просто пообещайте, что не будете выходить, пока он там.
— Я не могу сидеть в четырёх стенах две недели.
— Сможете, — он достаёт из кармана связку ключей. Два ключа — один от подъезда, один от квартиры. И маленький брелок — пластмассовый слон. Детский. — Родители живут в соседнем районе. Тихий двор, закрытый дом. Туда он не проберётся. А я буду за вами присматривать.
— Вы будете за мной присматривать? — я поднимаю бровь. — Вы мой личный телохранитель?
— Я ваш сосед, — поправляет он. — Который хочет, чтобы вы не разбились.
Я беру ключи. Они холодные и тяжёлые — металл приятно лежит в ладони. Слон — смешной, нелепый, он раскачивается на брелке, когда я перебираю ключи.
— Спасибо, — говорю я, и это слово кажется таким маленьким для такого большого поступка. — Я… я верну их через две недели. И уйду. И вы меня больше не увидите.
— Как скажете, — кивает Артём. И я вижу, что он мне не верит. Не верит, что я уйду, не верит, что мы больше не увидимся, не верит ни одному моему слову.
Но он ничего не говорит.
— Адрес, — напоминаю я.
Он диктует. Я запоминаю — у меня тренированная память на цифры и улицы, часть профессии. Живой навигатор, шутят коллеги.
— Когда он уйдёт? — спрашиваю я, кивая в сторону окна.
— Когда допьёт кофе из автомата, — Артём выглядывает в окно. — Курит уже третью. Наверное, ждёт, пока вы выйдете. Он не знает, где вы. Но знает, что вы в доме.
— Откуда?
— Видел, как вы вбежали в подъезд. Не видел, на каком этаже вышли. Будет проверять.
— И как он проверит? Обойдёт все квартиры?
— Не все. Но мою — может. Потому что вы пробежали наверх.
Я вздрагиваю. Он прав. Дима сообразительный. Он догадается. Он постучит в каждую дверь на восьмом этаже. И в девятую. И в седьмую — снова.
— Мне нужно уйти сейчас, — говорю я.
— Нет, — качает головой Артём. — Рано. Он ещё здесь. Подождите.
Я жду. Мы сидим на кухне — я на табуретке, он на стуле. Пьём кофе — я всё-таки согласилась на кофе, потому что вода кончилась, а чай я не хочу. Кофе горький, без сахара, как у Артёма. Я брезгливо морщусь, но пью. Горечь — это честно. Горечь я понимаю.
Проходит час. Я смотрю на часы с кукушкой — стрелки ползут черепашьим шагом. Время застыло. Двор за окном живёт своей жизнью — кто-то выгуливает собак, кто-то выносит мусор, кто-то ведёт детей в школу искусств по воскресеньям. Обычная жизнь. В которой мне больше нет места.
— Он ушёл, — говорит Артём, отрываясь от окна. — Сел в машину и уехал.
— Точно?
— Точно. Видел, как открыл дверь и завёл двигатель.
Я встаю. Ноги затекли — я сидела неподвижно слишком долго. Беру чемодан, проверяю — ключи на месте. Туфля — я так и не нашла вторую. Вчера, когда я вбежала, я оставила её в прихожей Димы. Чёрт.
— Возьмите мои, — говорит Артём, показывая на кроссовки в прихожей. — У нас один размер, кажется.
Я смотрю на него. Он носит сорок второй? А я — тридцать девятый? Нет, не один.
— Спасибо, но нет. Я лучше босиком.
— Тогда возьмите носки. Толстые. — Он открывает ящик в комоде и достаёт пару серых шерстяных носков. — Не впритык, но теплее.
Я беру носки. Надеваю. Они велики — съезжают, но я подворачиваю край. Идёт. Босиком я быстрее замёрзну на апрельском ветру.
— Вы меня проводите? — спрашиваю я. Вопрос звучит глупо. Я взрослая женщина, я летаю через океан, я справлялась с десятками сложных пассажиров, с аварийными ситуациями, с турбулентностью, когда люди целовали иконы. И вот я стою в чужой прихожей в чужих носках и спрашиваю, не проводит ли меня сосед в безопасное место. Как ребёнок.
— Провожу, — говорит Артём. — До такси.
— У меня нет телефона, вызвать такси.




