- -
- 100%
- +

Субботнее утро, 8 марта
Будильник зазвенел в 5:45, как всегда. Как всегда, я протянула руку, не открывая глаз, нашарила холодный корпус телефона и сдвинула ползунок «отбой» куда-то в сторону бесконечности. В комнате было серо — мартовский рассвет только начинал разливать по небу бледно-розовые чернила, но они тонули в тяжелых облаках, обещавших то ли мокрый снег, то ли просто бесконечную хмарь.
Я лежала, глядя в потолок, и перебирала в голове расписание. Обход. Обход. Анализы. Консилиум по сто третьему — у него вчера вечером подскочило давление. Потом… потом что? Потом будет еще один обход, и, если повезет, я успею выпить чашку кофе, пока он не остыл до состояния теплой бурой жидкости, которую пить уже невозможно, но все равно пьешь, потому что надо.
Пятнадцать минут на сборы. Душ, зубная щетка, минимум косметики — тональный крем, чтобы скрыть синеву под глазами, тушь, чтобы не выглядеть совсем уж бесплотной тенью. Волосы собраны в высокий хвост — так удобнее, не лезут в лицо, когда наклоняешься над картой больного или слушаешь дыхание легкими фонендоскопом.
Квартира встретила меня тишиной. Однушка на девятом этаже панельной высотки, которую я сняла два года назад, когда перевелась в эту больницу. Здесь было чисто, стерильно почти, как в операционной, — я не выношу беспорядка. На подоконнике стоял единственный цветок — старый кактус, подаренный медсестрой Ирочкой «чтобы хоть какая-то зелень была». Кактус, кажется, был бессмертным. Я поливала его раз в две недели, и он это мужественно переносил.
На кухне я включила чайник, достала из холодильника йогурт и заставила себя съесть три ложки. Желудок привык к такому режиму — не бунтовал, не требовал большего. Кофе я налила в термокружку — серую, поцарапанную, с едва различимой надписью «Лучший доктор». Ее подарили пациенты на прошлый Новый год. Целая делегация из трех пенсионерок с гипертонией, которые пекли пироги прямо в палате, нарушая все мыслимые санитарные нормы, но делали это с такой теплотой, что у меня не поднялась рука их ругать.
Термокружка, ключи, телефон, маленький пакет со сменной обувью. Я взглянула на себя в зеркало в прихожей. Женщина тридцати двух лет в темно-синих брюках, белой блузке и черном удлиненном кардигане смотрела на меня спокойно и устало. Светлые волосы, убранные в хвост, серые глаза без блеска, тонкие губы, сжатые в привычную линию сосредоточенности. Красивая? Наверное. Раньше, в студенчестве, мне говорили это чаще. Теперь говорят реже, но я не жалуюсь. В моей профессии красота — не главное. Главное — руки. Чистые, уверенные, спокойные руки.
Я вышла из квартиры в 6:35. Лифт пах капустой и старым табаком — вечные запахи панельных домов. На улице было сыро, под ногами хлюпала каша из снега и воды, небо нависало низко и тяжело, как мокрая вата. Март в этом городе всегда был обманщиком — в календаре весна, а на деле последние судороги зимы.
Метро работало в обычном режиме, хотя утром 8 Марта народу всегда меньше. Мужчины отсыпаются после корпоративов, женщины готовятся к празднику. Я ехала стоя, прислонившись плечом к двери, и смотрела в тоннель, где мелькали огни. В голове прокручивались цифры: давление сто третьего, сахар шестого, дозировка инсулина для второго. Мозг работал как отлаженный механизм, перебирая данные, анализируя, сопоставляя. Это называлось «клиническое мышление», и я им гордилась.
На выходе из метро меня толкнул мужчина с огромным букетом мимоз. Желтые пушистые шарики осыпали меня пыльцой, мужчина что-то невнятно извинился и побежал дальше, прижимая цветы к груди так, будто это был самый ценный груз в мире. Я отряхнула кардиган, поймала себя на мысли, что в последний раз мне дарили цветы… когда? Я даже не могла вспомнить. Кажется, на последнем курсе университета. Однокурсник, который пытался за мной ухаживать, принес огромный букет гладиолусов — таких, знаете, торжественных, парадных. Я тогда сказала, что гладиолусы — это цветы для учителей, и он обиделся. Больше цветов не было.
Больница встретила меня запахами. В этом запахе нет ничего специфического, если вы не медик. Для непосвященного — это просто «больничный запах», что-то вроде смеси хлорки, лекарств и чего-то неуловимо тревожного. Для меня это был запах работы, безопасности, контроля. Здесь я знала, что делать. Здесь мир подчинялся правилам, а правила я выучила наизусть.
Раздевалка находилась на втором этаже, в конце коридора, мимо ординаторской. Я быстро переобулась, натянула белый халат — идеально выглаженный, сшитый на заказ, чтобы сидел по фигуре, а не болтался мешком, как у многих. Смену принимала от ночного дежурного врача — Леночки Смирновой, молодой интерн, которая смотрела на меня с обожанием и легким испугом.
— Наталья Сергеевна, доброе утро! С праздником вас! — Леночка протянула мне открытку — дежурную, с тюльпанами на обложке. — Это от коллектива.
— Спасибо, — я взяла открытку, мельком глянула на подписи. Все свои. — Как ночь?
Леночка начала докладывать быстро, чуть сбивчиво, как всегда, когда волновалась. Она была хорошим врачом, но неуверенность портила. Два поступления, одно — с инфарктом, мужчина, пятьдесят шесть лет, состояние стабильное. У сто третьего давление нормализовалось к трем утра. В четвертой палате — тихо, все спят.
— В пятой? — спросила я, открывая журнал. Пятая палата была для меня особенной. Там лежал мужчина, которого я вела уже вторую неделю, и его состояние вызывало у меня легкое беспокойство, которое я не могла объяснить даже себе.
— Михаил Владимирович? Спал беспокойно, медсестра давала успокоительное в два часа. Но давление в норме, пульс — шестьдесят восемь.
— Хорошо. Я сейчас начну обход.
Леночка кивнула и ушла переодеваться. Я осталась в ординаторской одна, села за стол, открыла карты. Утренний обход — это святое. В восемь утра я обхожу палаты, разговариваю с каждым пациентом, смотрю в глаза, слушаю жалобы, принимаю решения. Мои пациенты знают: если Наталья Сергеевна сказала «доброе утро», значит, все будет хорошо. Я не умею говорить это по-другому.
Перед выходом я подошла к зеркалу, висящему в углу ординаторской. Поправила халат, проверила, не выбилась ли прядь из хвоста. В зеркале отражалась женщина в белом, с серьезным лицом и прямым взглядом. Моя мама, если бы она меня сейчас видела, сказала бы: «Натали, улыбнись, сегодня праздник». Но мама была в другом городе, и улыбаться мне пока не хотелось.
Я взяла фонендоскоп — он висел на спинке стула, как всегда, — и вышла в коридор.
Коридор кардиологического отделения был длинным, с выкрашенными в бледно-зеленый цвет стенами и казенными люминесцентными лампами под потолком. В семь утра здесь было тихо, только редкие шаги медсестер и приглушенный звук телевизора из какой-то палаты — кто-то из пациентов смотрел утренние новости.
Первая палата. Двое мужчин, оба после инфаркта. Я зашла, поздоровалась, спросила о самочувствии. Тот, что помоложе, — Вадим, сорока трех лет, водитель дальнобойщик — жаловался на слабость. Я послушала его, объяснила, что слабость — это нормально, организм восстанавливается. Второй, дед Сережа, как я его про себя называла, семидесяти двух лет, бодрился, рассказывал анекдот про гаишника и скорую. Я улыбнулась вежливо, отметила в карте, что все стабильно, и пошла дальше.
Вторая палата. Пожилая женщина, Марья Ивановна, с мерцательной аритмией. Она встретила меня жалобой на то, что «молоко в буфете несвежее». Я записала жалобу, хотя знала, что молоко привозят каждый день. Марья Ивановна любила жаловаться, это было ее способом общения. Я выслушала, кивнула, пообещала разобраться.
Третья палата. Мужчина с гипертоническим кризом, поступил вчера вечером. Состояние улучшилось, давление снизилось, он спал, и я решила его не будить. Медсестра записала показатели ночью — все в норме.
Четвертая палата. Двое пожилых мужчин, оба тихие, спокойные. Один читал книгу в очках с толстыми линзами, второй смотрел в окно на серое небо. Я спросила о самочувствии, оба ответили односложно: «Нормально». Я проверила давление, пульс, сделала пометки в картах.
И наконец — пятая палата.
Я остановилась перед дверью на секунду, перевела дыхание. Пятая палата была одноместной — привилегия, которую я иногда выбивала для пациентов, нуждающихся в покое. Сейчас там лежал Михаил Владимирович. Я помнила его историю: тридцать четыре года, архитектор, поступил с инфарктом миокарда две недели назад. У нас, в кардиологии, такие пациенты — не редкость, но этот был особенным. Не потому, что тяжелый. Наоборот, он шел на поправку хорошо. Особенным он был по другой причине.
Я вошла.
Палата была небольшой, но уютной — насколько может быть уютной больничная палата. Кровать у окна, тумбочка, стул, раковина в углу. На подоконнике стояла небольшая коробка с карандашами и стопка бумаги — я разрешила ему рисовать, это помогало отвлечься от тревожных мыслей.
Михаил сидел на кровати, откинувшись на подушки, и смотрел в окно. На нем была стандартная больничная пижама — синяя, с белой полоской, — но почему-то на нем она не выглядела казенной. Может быть, из-за плечей — широких, несмотря на болезнь, или из-за того, как он сидел — прямо, спокойно, не сутулясь. У него были темные, чуть вьющиеся волосы, не слишком короткие, и профиль, который я, если честно, иногда ловила себя на мысли, что он красивый. Но это были непрофессиональные мысли, и я их быстро гасила.
— Доброе утро, Михаил Владимирович, — сказала я, закрывая за собой дверь.
Он повернул голову, и я встретилась с его глазами. Серые, с темным ободком, очень внимательные. За две недели я привыкла к этим глазам — в них не было ни страха, который я часто видела у пациентов, ни агрессии, которую проявляли некоторые мужчины, попавшие в больницу и оттого чувствующие себя уязвленными. В них была спокойная, взрослая грусть, и еще — какой-то свет, который я не могла определить словами.
— Доброе утро, Наталья Сергеевна, — ответил он. Голос низкий, чуть хрипловатый — следствие успокоительного, которое ему дали ночью. — С праздником вас.
— Спасибо, — я подошла к кровати, взяла карту, висящую на спинке. — Как спалось? В карте написано, что вы просыпались.
— Да, немного тревожился. Ничего страшного.
— О чем тревожились? — спросила я профессиональным тоном, но в душе уже знала ответ. Мы говорили об этом на прошлой неделе — его тревожило будущее. Работа, которую он оставил на середине проекта. Строительная площадка, на которой его ждали. Дом, в который он вернется один.
— Да все о том же, — он слегка улыбнулся, и в уголках его глаз собрались морщинки. — Но вы же сказали, что тревога — это плохо для сердца.
— Сказала. И повторю. Вам нужно учиться переключаться. Рисование помогает?
— Помогает. — Он кивнул в сторону подоконника. — Я вчера нарисовал вид из окна. Хотите посмотреть?
Я не хотела. У меня был обход, за мной ждали еще пятнадцать пациентов, а потом нужно было заполнять карты, корректировать назначения, обсуждать с заведующим сложные случаи. Но он смотрел на меня с таким спокойным ожиданием, что я не смогла отказаться.
— Покажите, — сказала я, откладывая карту.
Он протянул руку к подоконнику, взял лист бумаги и подал мне. Это был набросок, сделанный простым карандашом. Я не разбиралась в рисунке, но даже мне было понятно: он умеет. Вид из окна — крыша соседнего корпуса, голые деревья, клочок серого неба — был передан не просто как картинка, а как настроение. Тоска по теплу, ожидание перемен, ощущение, что где-то там, за этим серым небом, все-таки есть солнце.
— Хорошо, — сказала я, возвращая рисунок. — Вам талант помогает отвлекаться от тревоги.
— Да. Только здесь, — он слегка кивнул на окно, — природа не очень вдохновляет. Все серое.
— Весна придет, — сказала я стандартную фразу, которую говорят все врачи всем пациентам, когда хотят подбодрить.
— Придет, — согласился он, но посмотрел на меня так, будто я сказала что-то большее, чем просто дежурное утешение.
Я взяла фонендоскоп, приложила к его груди. Он послушно задержал дыхание, потом выдохнул. Сердце билось ровно, чисто, без шумов. Я слушала и чувствовала под пальцами тепло его тела через тонкую ткань пижамы. Это было нормально — я слушала сотни пациентов, это моя работа. Но почему-то именно сейчас я поймала себя на том, что считаю удары дольше, чем нужно.
— Хорошо, — сказала я, убирая фонендоскоп. — Давление?
— Сто двадцать на восемьдесят, — ответил он. — Медсестра измерила в шесть утра.
— Отлично. Сегодня еще сдадите анализы, и если все хорошо, начнем готовиться к выписке.
— Выписка, — повторил он, и в его голосе я не услышала радости. Обычно пациенты ждут этого момента с нетерпением. Он же сказал это так, будто речь шла о чем-то не очень приятном.
— Вас что-то беспокоит в связи с выпиской? — спросила я, стараясь, чтобы вопрос звучал профессионально, а не как личное участие.
Он помолчал, глядя в окно. Потом сказал:
— Не знаю. Наверное, страшно возвращаться. Там все напоминает о том, что случилось. Как я… ну, вы знаете.
Я знала. Я читала его историю. Инфаркт случился на стройке, в одиночестве, поздно вечером. Он успел вызвать скорую, но пока они ехали, успел пережить несколько минут, которые, как он мне рассказывал на прошлой консультации, показались ему вечностью. Он лежал на холодной земле, смотрел в небо и думал, что это конец.
— Это нормально, — сказала я. — После такого страшно возвращаться. Но вы справитесь. Вам нужно будет соблюдать режим, принимать лекарства, избегать стрессов. Я дам подробные рекомендации.
— Избегать стрессов, — он усмехнулся. — На стройке. С подрядчиками, которые срывают сроки, и заказчиком, который звонит в семь утра.
— Значит, нужно научиться не брать на себя все. Делегировать. Дышать. — Я говорила это, понимая, что сама не умею делать ни того, ни другого. Но для пациента — другое дело.
— Вы умеете? — спросил он неожиданно.
Вопрос застал меня врасплох. Я посмотрела на него, он — на меня. В его глазах не было вызова, только искреннее любопытство.
— Я врач, — ответила я после паузы. — Моя работа — следить за здоровьем пациентов. О своем я как-нибудь сама позабочусь.
— Понятно, — сказал он, и в этом «понятно» прозвучало что-то, что заставило меня почувствовать себя… неловко. Будто он прочитал во мне то, что я прятала ото всех, включая себя.
Я взяла карту, сделала пометки: давление, пульс, жалобы. Моя рука писала ровно, каллиграфически, как учили в медицинском — чтобы каждый почерк мог разобрать.
— Сегодня восьмое марта, — сказал он, когда я уже повернулась к двери.
— Да, — я обернулась. — И?
— И я хотел вас поздравить. По-настоящему.
Он протянул руку к тумбочке, достал что-то, что я не сразу разглядела. Потом я увидела: это были цветы. Небольшой букетик, завернутый в прозрачный целлофан. Ромашки. Обыкновенные полевые ромашки, маленькие, с белыми лепестками и желтыми серединками. Их было штук пятнадцать, не больше, и они выглядели скромно и даже немного потерянно в больничной палате с ее казенной обстановкой.
Я замерла.
— Я попросил медсестру купить, когда она утром выходила в аптеку, — сказал он, и в его голосе я вдруг услышала что-то мальчишеское, почти смущенное. — Я не знаю, что дарят врачам. Но мне показалось, что розы — это слишком пафосно, а мимозы… ну, мимозы желтые, а вы… — он запнулся. — Вы больше похожи на ромашку.
— На ромашку? — переспросила я. Голос прозвучал глухо, не мой.
— Ну да. Светлые волосы, серые глаза. И вы такая… светлая. Несмотря на халат. — Он протянул букет. — Это вам. С праздником. Спасибо, что вы меня… ну, вытащили.
Я стояла и смотрела на ромашки. Мои руки не двигались. В голове был странный шум — не медицинский, не профессиональный, а какой-то другой. Тот, который я не слышала уже много лет.
— Наталья Сергеевна? — он чуть наклонил голову. — Вы не любите ромашки?
— Люблю, — сказала я, и голос вдруг сел, как у подростка. — Просто… не ожидала.
Я взяла букет. Пальцы слегка дрожали — я надеялась, что он не заметил. Цветы пахли горьковато-свежо, по-весеннему, хотя откуда в марте мог взяться этот запах поля и солнца — непонятно. Наверное, мне просто показалось.
— Спасибо, Михаил Владимирович, — сказала я, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Это очень… неожиданно. Приятно.
— Не за что, — он улыбнулся, и улыбка у него была хорошая — открытая, без тени той грусти, которая обычно пряталась в его глазах. — Вы заслуживаете цветов. И не только ромашек.
Я не знала, что ответить. Слова застряли где-то в горле, и я просто кивнула, вышла из палаты и закрыла за собой дверь.
В коридоре я прислонилась спиной к стене и закрыла глаза. Ромашки. Мне подарили ромашки. Простой, скромный букет, купленный, наверное, в ларьке у метро, за двести рублей, в лучшем случае — за триста. Для него это была просто благодарность — пациент поздравил врача с праздником. Так бывает. Я видела, как медсестрам дарят цветы, конфеты, открытки. Пациенты любят своих врачей — по-своему, по-пациентски, с благодарностью за спасенные жизни и облегченную боль. Это нормально.
Но почему тогда у меня дрожат руки?
Я открыла глаза и посмотрела на букет. Ромашки были чуть примяты — их несли в пакете вместе с лекарствами, наверное. Один стебель слегка надломился, и головка цветка склонилась набок, как будто кивала мне. Я осторожно поправила его, расправила лепестки.
Пахло весной. Там, где я выросла, за городом, было поле, на котором каждое лето расцветали ромашки. Я бегала туда с подружками, плела венки, ложилась в траву и смотрела в небо. Мне было лет десять, может, двенадцать. Мама кричала с крыльца: «Натали! Обедать!» — и я бежала домой, держа в руках охапку ромашек, и мама ставила их в банку, и они стояли на подоконнике целую неделю, пока не начинали вянуть.
Потом была учеба, интернатура, работа. Ромашки остались в детстве, как и многое другое.
Я глубоко вздохнула, собралась и пошла дальше по коридору. Впереди был обход, карты, анализы, консилиум. Впереди был обычный рабочий день, который ничем не отличался от сотен других. Просто сегодня было 8 Марта, и пациент из пятой палаты подарил мне ромашки. Вот и все.
Я зашла в ординаторскую. Леночка уже ушла, на столе осталась аккуратно сложенная смена. Я села на свой стул, положила букет перед собой и долго на него смотрела.
Потом встала, нашла в шкафчике пустую кружку — ту самую, с надписью «Лучший доктор», — налила в нее воды, поставила ромашки. Они смотрелись нелепо в этой кружке, среди стопок карт, рецептов и направлений. Слишком живые, слишком настоящие.
Я смотрела на них, и вдруг почувствовала, как к горлу подступает что-то теплое, мешающее дышать. Это не были слезы — я давно разучилась плакать. Это было что-то другое. Что-то, что я не могла назвать, потому что не знала, как это называется.
Мой телефон завибрировал. Я взглянула на экран — мама.
— Привет, мам, — сказала я, принимая вызов.
— Натали, с праздником! — голос мамы был бодрым, звонким, как всегда. — Ты как? На работе?
— Да, мам, на работе.
— Опять работаешь в праздник. Ну что за жизнь! Когда ты уже найдешь себе нормального мужчину, который будет дарить тебе цветы и водить в рестораны?
Я посмотрела на ромашки в кружке.
— Мне сегодня подарили цветы, мам, — сказала я.
— Правда? — голос мамы изменился, стал заинтересованным. — Кто? Откуда? Что за мужчина?
— Пациент, — ответила я. — Просто пациент.
— Ах, пациент, — разочарованно протянула мама. — Ну, это не считается. Пациенты всегда дарят цветы врачам, это такая традиция. Я думала, наконец-то…
— Я знаю, мам, — перебила я. — Это просто ромашки.
— Ромашки? — Мама фыркнула. — Ну и подарок. Ромашки дарят только деревенские. Вот если бы розы, или хотя бы тюльпаны…
— Мне нравятся ромашки, — сказала я тихо.
Мама что-то еще говорила, но я уже не слушала. Я смотрела на цветы и думала о том, как они попали в эту кружку. Как их купили в ларьке у метро, наверное, рано утром, когда еще было темно и моросил дождь. Как их несли в пакете вместе с лекарствами, бережно, чтобы не помять. Как их подарили мне с улыбкой, которая была светлее любого солнца.
— Мам, мне пора, — сказала я, когда мама сделала паузу, чтобы перевести дыхание. — Обход.
— Работа, работа, — вздохнула мама. — Ладно, иди. С праздником, дочка. Люблю тебя.
— И я тебя, мам.
Я положила трубку и снова посмотрела на ромашки. Они стояли в кружке, чуть наклонив головки, как будто прислушивались к чему-то. Или ждали.
Я взяла фонендоскоп и вышла из ординаторской. В коридоре меня окликнула медсестра:
— Наталья Сергеевна, у вас цветы в ординаторской? Я видела, когда заходила.
— Да, — ответила я. — Пациент подарил. Из пятой палаты.
— Ой, — медсестра, молоденькая Настя, улыбнулась. — А он симпатичный, этот Михаил Владимирович. И такой вежливый. А что подарил? Розы?
— Ромашки, — сказала я.
— Ромашки? — Настя удивилась. — Странно. Обычно дарят что-то попышнее.
— Он сказал, что я похожа на ромашку, — слова вырвались сами собой, и я тут же пожалела о них.
Настя посмотрела на меня с интересом.
— Ой, да он же в вас влюблен! — выпалила она, а потом спохватилась, вспомнив, с кем разговаривает. — То есть… я хотела сказать…
— Он просто благодарен, — отрезала я. — Идите, Настя, у вас свои дела.
Она убежала, а я осталась стоять посреди коридора. Влюблен. Глупости. Пациенты не влюбляются в своих врачей. И врачи не влюбляются в пациентов. Это этика, это правила, это то, что вбито в голову с первого курса. Врач и пациент — это профессиональные отношения, в которых нет места личным чувствам.
Я знала это. Я это помнила. Я это соблюдала всегда.
Но почему тогда я сейчас стояла и думала не о том, что мне нужно в третью палату проверить давление, а о том, как он сказал: «Вы больше похожи на ромашку»?
Я тряхнула головой, отгоняя непрошеные мысли, и пошла по коридору. Работа. Только работа. Это всегда спасало.
День тянулся долго. Обход, анализы, консилиум по поводу сложного пациента из четвертой палаты — того самого, с нестабильной стенокардией. Заведующий, Семен Борисович, был в хорошем настроении — жена, видимо, не пилила за то, что пришел на работу в праздник, — и мы быстро нашли решение по корректировке терапии.
Потом были назначения, выписки, разговоры с родственниками. Кто-то из пациентов подарил медсестрам торт, и в ординаторскую принесли кусок, но я отказалась — не хотелось. Пить хотелось, но кофе закончился, а кипяток из кулера пить было противно.
Я вернулась в ординаторскую после обеда, и первое, что увидела — ромашки. Они стояли на столе, все такие же живые, и кружка с надписью «Лучший доктор» теперь казалась мне не поцарапанной и старой, а уютной, почти домашней.
Я села за стол, взяла в руки карту Михаила Владимировича. Открыла, посмотрела на данные. Тридцать четыре года. Инфаркт. Удовлетворительное состояние. Динамика положительная. Можно выписывать через три-четыре дня, если анализы будут хорошими.
Через три-четыре дня он уйдет. Я больше не буду заходить в пятую палату по утрам, не буду слушать его сердце фонендоскопом, не буду смотреть в его серые глаза, которые смотрят так, будто видят что-то, чего не видят другие.
Я захлопнула карту. О чем я думаю? О чем, черт возьми, я думаю?
В дверь постучали.
— Да, — сказала я, стараясь, чтобы голос звучал ровно.
Дверь открылась, и на пороге появился он. Михаил Владимирович. В больничной пижаме, поверх которой был накинут халат. В руках — ничего. Он стоял, слегка опираясь на косяк, и смотрел на меня.
— Михаил Владимирович, — я встала. — Вам нельзя ходить по коридору без сопровождения. Вы должны соблюдать постельный режим.
— Я знаю, — сказал он спокойно. — Мне нужно было вам кое-что сказать.
— Говорите. Но лучше присядьте.




