Раллист из будущего. «Москвич» против мира

- -
- 100%
- +
— Люди выжили?
Вопрос сбил его с приготовленной речи.
— Выжили.
— Тогда я не вижу проблемы в остановке.
— Проблема не в том, что ты остановился! — Пётр Михайлович всё-таки повысил голос, затем покосился на дверь и заговорил тише. — Проблема в том, что с тобой невозможно строить команду. Ты либо геройствуешь один, либо никого не слушаешь. Сегодня Чернов приказал сбросить трижды. На четвёртый раз ты почему-то послушал. После того как угробил машину.
Трижды. Я услышал только один крик — уже после того, как очнулся в летящем боком кузове. Значит, до этого за рулём был Виктор. Перенос случился не в больнице и не после остановки сердца; две аварии на несколько мгновений наложились друг на друга. Я снял ногу в обеих, но одному автомобилю этого не хватило.
— Что теперь? — спросил я.
— Теперь лечишь голову. Потом комиссия. К испытаниям вернёшься, если допустят, но международную группу забудь. В резерве тебя больше нет.
— В каком резерве?
Пётр Михайлович медленно поднялся. Три минуты явно закончились, а вместе с ними его терпение.
— Даже если ты действительно половину забыл, это ничего не меняет. Лондон — Мехико без тебя. На этот раз окончательно.
Он забрал перчатки и направился к двери. Я успел увидеть на папке, которую он держал под мышкой, заводской штамп и наклеенную поверх листа маршрутную схему. Чёрная линия шла через Европу, обрывалась у океана, снова начиналась возле Рио и тянулась вдоль всего континента к Мехико. Внизу крупно стояли две даты: 19 апреля — 27 мая 1970 года.
— Пётр Михайлович.
Он остановился, но не обернулся.
— Сколько машин готовят?
— Уже ни одной твоей.
Дверь закрылась. В коридоре врачиха сразу принялась ругать его за шум, он отвечал отрывисто, затем голоса удалились. Я дождался тишины и только тогда встал. Мир качнулся, но удержался. На стене возле окна висел свежий плакат: стилизованный футбольный мяч между силуэтами двух стадионов, под ним автомобили, направленные через карту мира. «Daily Mirror World Cup Rally. London — Mexico 1970». Угол плаката отходил от стены, клей ещё не высох.
Я подошёл ближе. Тело Виктора шло легко, если не считать боли в рёбрах. Двадцать один год моей жизни куда-то исчез: старое колено не ныло, плечо свободно поднялось выше головы, пальцы не дрожали после нагрузки. Вместе с возрастом пропали должность, квартира, счета, команда, которая давно научилась работать без меня, и телефон с фотографиями людей, до которых я так и не решался доехать. Остался мёртвый компас на ремне шлема — только и он лежал теперь возле искорёженной машины в 2026 году. Зато название на плакате я знал.
Марафон Лондон — Мехико стартовал с «Уэмбли» весной 1970-го и закончился у стадиона «Ацтека». Двадцать пять с лишним тысяч километров, Европа, Южная и Центральная Америка, два морских перехода, пампа, пыль, тропические ливни и перевалы почти в пять тысяч метров. Девяносто шесть экипажей вышли на старт. До финиша добрались двадцать три. Заводские «Москвичи» оказались крепче большинства дорогих машин: три финишировали, команда заняла третье место, лучший экипаж пришёл двенадцатым.
Я помнил победителя, помнил общий маршрут и несколько аварий, фотографии которых годами висели в нашей мастерской. Не помнил точных нормативов, всех поворотов и дат этапов. Будущее не выдало мне готовую легенду — только направление и знание того, насколько эта гонка беспощадна к людям, уверенным, что они сильнее дистанции.
На тумбочке лежала одежда Виктора, поверх неё — мятый пропуск водителя-испытателя. Я взял его левой рукой, потому что правая была забинтована, и ещё раз посмотрел на фотографию. У парня на снимке были мои глаза только потому, что теперь из них смотрел я; всё остальное принадлежало человеку, которого уже успели назвать трусом за спасение чужих людей и безумцем за привычку никого не слушать. Неплохой набор для экипажа, которого не существовало.
До старта оставалось четыре месяца. У меня не было машины, штурмана, допуска и даже уверенности, что завтра я вспомню дорогу от медпункта до заводской проходной. Зато впервые за двадцать лет впереди находилась гонка, ради которой стоило вернуться за руль, а рядом — люди, без которых её нельзя было закончить. Оставалось добиться, чтобы хотя бы один из них согласился сесть со мной в автомобиль.
Глава 2. Запасной, которого нет
У двери квартиры я всё-таки замешкался. Ключ лежал в левом кармане, пальцы Виктора нашли его сами, однако я не знал, какой из двух замков наш. Лидия Ивановна, поднимавшаяся следом с моей больничной сумкой, тяжело перевела дыхание, посмотрела на меня и без вопроса забрала связку. Маленький плоский ключ — верхний, длинный — нижний. Тело подсказало это уже после того, как оба щёлкнули.
— Заходи, чего встал. Сквозняк по всему подъезду.
Она говорила со мной как с сыном и каждые несколько минут трогала за локоть, проверяя, не закачает ли снова. В медпункте на полигоне мы провели почти двое суток: рентген, осмотр в районной больнице, ночь под присмотром, ещё один рентген, потому что Тамаре Григорьевне не понравилось, как я дышу. Переломов не нашли. Нашли сотрясение, ушиб рёбер, порезанную ладонь и дурной характер — последнее в справку не записали, хотя Лидия Ивановна, судя по лицу, считала диагноз главным.
Квартира была маленькая, двухкомнатная, с узким коридором, где два человека в зимней одежде уже мешали друг другу. На тумбе возле телефона стояла чашка с засохшим чайным ободком. Над вешалкой висело овальное зеркало, и парень с синяком под глазом снова посмотрел на меня слишком внимательно. Тёмные волосы, у правого виска светлая прядь — не седина ещё, скорее выгоревшая полоска. Я отвернулся первым.
— Ботинки снимай сидя, — велела Лидия Ивановна. — И не вздумай сейчас сказать, что тебе на завод надо. Пётр Михайлович звонил. На заводе без тебя справятся.
— Он так и сказал?
— Он сказал длиннее. Я сократила.
Она стянула платок, открыла шкаф и повесила моё пальто на крючок, который я сам бы выбрал не глядя. Комната слева отозвалась знакомым толчком где-то под рёбрами. Не воспоминанием: просто туда хотелось идти, тогда как за закрытой дверью справа тело ожидало запах нафталина и тиканье больших часов. Я поймал себя на том, что стою посреди чужой прихожей и сортирую ощущения бывшего владельца, будто после аварии осматривал машину, которой предстояло ещё доехать до сервиса.
Лидия Ивановна проследила за моим взглядом.
— Иди к себе. Я суп разогрею. Только рубашку сразу сними, белая же, весь бок испачкаешь мазью.
— Спасибо.
Она уже повернулась к кухне, но остановилась.
— За что?
— За суп. За то, что забрали. Вообще за всё.
— Ну точно приложился.
Сказала она это сердито, а губы дрогнули. Я вошёл в комнату Виктора и прикрыл дверь не до конца. Запираться от матери показалось подозрительнее, чем оставить щель.
Комната выглядела так, будто хозяин собирался вернуться вечером и продолжить спор, прерванный утром. На спинке стула висели брюки, под батареей сохла пара гоночных ботинок, на письменном столе лежал раскрытый номер журнала «Автомобильная промышленность». Поля статьи о новых методах ресурсных испытаний были исчёрканы карандашом. Виктор спорил даже с печатным текстом: возле одного абзаца стояло «чушь», возле другого — «проверить на 408-м», а у таблицы допусков он нарисовал жирный вопросительный знак.
На стене над кроватью висели три грамоты. Автокросс, заводские соревнования, ралли — названия городов ничего мне не говорили, зато подпись на всех принадлежала одной и той же руке: резкий наклон вправо, последняя буква почти пробивала бумагу. Рядом кнопками была приколота фотография. Молодой Серов стоял у «Москвича» с распахнутым капотом, щурился от солнца и держал за шею человека в очках. Оба были грязные и довольные. На обороте обнаружилась надпись: «Минск, 1967. До финиша не доехали 300 метров, зато толкали дружно».
Я положил снимок обратно. До этого момента Виктор существовал для меня пропуском, телом и чужой дурной репутацией. Фотография добавила живого человека, который когда-то смеялся, пачкал руки и подписывал карточки друзьям, — и чужое место сразу стало ещё теснее.
В ящике стола лежали квитанции, запасные свечи, коробка с медалями и несколько писем. Я не хотел читать чужую переписку. Потом вспомнил, что ношу чужое лицо, сплю в его комнате и через минуту буду есть суп его матери. На этом фоне нравственная щепетильность по поводу конверта выглядела дешёвым украшением.
Письмо Нине оказалось не запечатано. Всего один лист, начатый дважды. Первую попытку Виктор перечеркнул так сильно, что порвал бумагу. Во второй было написано: «Нина, я не собирался при всех говорить, что твои расчёты годятся только для шкафа. Я имел в виду…» Дальше шёл длинный прочерк, затем: «Нет, именно это я и сказал. Только имел в виду другое». На этом извинение закончилось. Внизу он три раза попробовал подписаться, все три подписи зачеркнул.
— Неплохо ты умел разговаривать с людьми, — пробормотал я.
Тело отозвалось неловким теплом, когда я произнёс имя. Нина была важна — это я понял сразу, но память не сообщала, насколько. Внутри сохранились обида, притяжение и желание оправдаться, сваленные в одну кучу. Разбирать их без неё я не собирался.
Под письмами лежала сложенная газетная вырезка. Заголовок отрезали, дата сохранилась: апрель 1969 года. На мутной фотографии белый автомобиль торчал носом из канавы возле деревянного моста, вокруг стояли люди в дождевиках. В заметке фамилию Серова упомянули один раз: экипаж прекратил борьбу после самовольной остановки и потерял контрольное время. Про двоих людей, которых он вытащил из машины, не было ни слова. Ни слова о крови на рукаве и паре из-под капота, которые я увидел чужой памятью в медпункте.
— Суп остывает.
Лидия Ивановна стояла в дверях. Я не слышал, как она подошла. Она увидела вырезку и сразу подобралась, словно разговор на эту тему у них случался много раз и каждый заканчивался плохо.
— Почему здесь не написали про людей? — спросил я.
— Потому что заметка про гонку, а не про людей. Тебе тогда так объяснили.
— А вы как считаете?
— Я считаю, что ты всё сделал правильно, пока не вернулся и не полез драться с начальством. Спасти человека — правильно. Швырнуть стул в стену — нет. Стул казённый.
— Я думал, ударил по столу.
— По столу сначала. Стол оказался крепче.
Она села на край кровати и провела ладонью по покрывалу, расправляя несуществующую складку. На работе Лидия Ивановна контролировала качество деталей — это я узнал из пропуска, лежавшего возле телефона. Видимо, привычка искать дефекты распространялась и на сына.
— После Прибалтики говорили, что я струсил?
— В лицо никто не говорил. В глаза смотрели, как будто ты команду подвёл. Ты из-за этого и бесился. — Она помолчала, разглядывая мою забинтованную руку. — Трусом тебя только полный идиот назовёт, Витя. Ты другой бедой болеешь: если решил, что прав, тебе хоть кол на голове теши. Нину прогнал, Чернова не слушал. Теперь вот сидишь и спрашиваешь так, будто о соседском мальчике речь.
Я сложил вырезку по старым сгибам. Признаться ей было невозможно. Не потому, что не поверит. Поверить она как раз могла — после того, как сын вернулся из больницы чужим, матери способны принять и более страшное объяснение. Но что я скажу дальше? Что настоящего Виктора, возможно, больше нет, а за её стол сядет сорокадевятилетний мужчина, присвоивший его голос и руки? Я не знал, умер ли Серов, остался ли где-то внутри или просто потерял память вместе со мной. Делать Лидию Ивановну участницей этой неизвестности было жестоко.
— Врач предупреждала, что после сотрясения могут быть провалы, — сказал я. — Они и есть. Не всё пропало, но кусками.
Она посмотрела на меня дольше, чем хотелось.
— Тогда не притворяйся, что всё нормально. Если Нину не помнишь — так и скажи. Она тебя за правду не убьёт. За враньё может.
— Обнадёжили.
— Суп ешь.
За столом Лидия Ивановна дважды подложила мне хлеб, а на третий раз просто отодвинула мою руку и положила ещё кусок сама. Я хотел возразить, но набрал воздуха неудачно, поморщился, и она тут же заметила. Пересадила ближе к стене, велела держать ложку левой рукой, потом зачем-то раскрошила укроп прямо в тарелку, хотя я его не просил. В моей квартире в 2026 году никто не считал, сколько я съел. Иногда и считать было нечего: бутылка воды, горчица на дверце, засохший сыр, который проще выбросить вместе с упаковкой. Мне нравилось думать, что это свобода. Сейчас я сидел перед второй тарелкой супа, слушал, как женщина напротив сердито дышит носом, и не мог решить, куда девать глаза. Я занял не только Викторовы руки и голос. Мне досталась мать, которая боялась за него ещё до моего появления и теперь принимала мою неловкость за последствия удара.
После ужина ботинки исчезли. Я заглянул под кровать, потом в прихожую и только там сообразил, что Лидия Ивановна решила лечить меня отсутствием обуви. В шкафу пара нашлась за свёрнутым ковриком. Я вытащил её, но надевать не стал: поставил возле кровати носами к двери, чтобы утром не возиться. Потом разложил на столе всё, что обнаружилось в карманах Виктора: заводской пропуск, три ключа на стальном кольце, два трамвайных талона, винтик с сорванной резьбой, мелочь и сложенную вчетверо схему автобусов. Ключи я различил не сразу. Короткий сунулся было в дверной замок, однако кисть сама довернула его в пальцах и потянулась к другому. Значит, короткий — от лабораторного шкафа, а длинный с потёртой бородкой — от гаража. С дорогой было так же: я не видел её целиком, зато отчётливо знал, что у булочной нельзя садиться в первый подошедший автобус, а после метро надо уйти вправо вместе с рабочей толпой. Почему — голова не объясняла.
Заметку о Лондоне и Мехико я нашёл уже лёжа, когда журнал соскользнул с тумбочки и больно стукнул по локтю. Три колонки победного шума, пять машин на фотографии, рядом карта, на которой Южную Америку можно было прикрыть большим пальцем. Про двигатели автор не написал ни строчки; пыль пампы и горные дороги он тоже благоразумно пропустил. Я прочёл заметку ещё раз, теперь медленнее. Финиш в Мехико я помнил. До него в моей памяти доезжали люди с давно умершими лицами, но это знание здесь ничего не стоило. Попробуй скажи Сазонову: возьмите меня, я уже видел фотографию вашего будущего. После больницы меня и без того собирались показать неврологу.
***Утром возле кровати остались только два влажных следа от подошв. Лидия Ивановна завтракала на кухне и слишком старательно смотрела в чашку. Я проверил шкаф — пусто, зато в нижнем ящике прихожей нашлась старая пара с гладкими подошвами. Пришлось сесть прямо на ящик и переобуться. Мать Виктора наблюдала из кухни поверх чашки.
— Ты же понимаешь, что я всё равно уйду?
— Понимаю. Хотела посмотреть, догадаешься ли надеть другие. Вчерашний ты пошёл бы в носках назло.
Она намотала мне шарф до самого подбородка, сунула в карман два бутерброда и потребовала вернуться до темноты. Насчёт бутербродов я обещал. На остальное промолчал, но Лидия Ивановна и без слов всё поняла: поправила узел так резко, что шарф на секунду перехватил горло, и отпустила.
Первый автобус я пропустил не потому, что вспомнил маршрут. В него попросту не влез бы ещё один человек, тем более человек с больными рёбрами. Двери прижали чей-то портфель, кондукторша выругалась, пассажиры внутри дружно качнулись, и автобус ушёл, оставив после себя сизый выхлоп. Следующий оказался свободнее. В метро меня толкнули в бок уже на входе; я ответил так громко, что пожилой мужчина передо мной обернулся, а девочка с сеткой молочных бутылок прижала её к коленям. Пришлось извиниться. Над дверью висела непривычно короткая схема линии. Я знал её продолжение — станции, пересадки, даже вечную давку через десятки лет, — но стоял сейчас в чужом пальто и боялся пропустить собственную остановку. Название «Текстильщики» объявили сипло, половину слова съел треск. Ноги всё равно подняли меня раньше головы.
На улице вышел спор между мной и Виктором. Я выбрал широкую дорогу: заводские трубы были видны над крышами, заблудиться невозможно. Через двадцать шагов появилось неприятное чувство, будто забыл дома включённый утюг. Вернулся к арке, прошёл между двумя домами — отпустило. Навстречу тянулись рабочие. Один хлопнул меня по здоровому плечу и бросил: «С возвращением, псих», не замедляя шага. Я успел узнать его только со спины; в голове мелькнуло имя, кажется, Колька, и тут же пропало. Другому я кивнул первым, а уже потом понял, что никогда его не видел. С такой памятью лучше было молчать и выглядеть угрюмым. Насколько я успел понять, Серова подобное поведение никого бы не удивило.
У заводской проходной вахтёр прижал мой пропуск к стеклу линейкой и долго сравнивал фотографию с тем, что осталось от лица после полигона.
— Синяк лишний.
— В следующую карточку внесу.
— Пётр Михайлович велел тебя не пускать без медсправки.
Я просунул справку под стекло. В ней было написано, что Серов выписан под амбулаторное наблюдение и от вождения отстранён до комиссии. Строчек набралось много, печатей две; запрета ходить собственными ногами среди них не оказалось.
Вахтёр прочитал справку донизу, вернулся к середине, зачем-то перевернул лист и снова посмотрел на меня.
— Голову береги. Вторую завод не выдаст.
— Эту бы сначала в комплект привести.
Сразу за проходной пресс ударил где-то за стеной, и боль отозвалась под повязкой с таким запозданием, словно рёбра сперва решили подумать. Я пошёл медленнее. Возле литейного корпуса снег был серым и зернистым, подошвы скользили по шлаковой крошке; из открытых ворот выкатили тележку с отливками, и двое рабочих принялись ругаться, кто должен был придерживать створку. Мне навстречу сдавал грузовик. Я отступил ещё до того, как водитель высунулся из кабины, — точно к жёлтой полосе на стене, куда, видимо, отходил Виктор десятки раз. В современных боксах я привык слышать, как падает шайба. Здесь металл орал со всех сторон. Странное дело: от этого шума чужая голова наконец перестала казаться пустой.
Испытательная лаборатория нашлась без моей помощи. У двери я сбавил шаг: тело опять узнало человека раньше головы.
Нина Елагина стояла спиной ко мне и спорила с молодым техником над разложенными чертежами. Рыжевато-русые волосы были убраны под тёмный платок, из нагрудного кармана халата торчал красный карандаш. Она держала штангенциркуль так, как другие держат указку, и постукивала губками по размерной линии.
— Если здесь оставить полтора, трещина уйдёт к отверстию. Не сегодня, так после тысячи километров. Перерисовывайте.
Техник забрал лист и ушёл, заметив меня уже у двери. Нина проследила за его взглядом, обернулась и сразу перестала сердиться. Лицо стало спокойным, закрытым.
— Серов. Тебя выписали или ты сбежал?
— Выписали. Доброе утро, Нина Павловна.
Она медленно положила штангенциркуль на стол.
— Настолько сильно ударился?
— Уже все спрашивают.
— Они слышат, как ты разговариваешь. Я ещё вижу, как ты ходишь.
Я невольно посмотрел на ноги.
— А что с походкой?
— Правый бок бережёшь, это понятно. Но раньше ты входил пяткой и всё время спешил, даже когда шёл в туалет. Сейчас ставишь ногу мягко, будто ждёшь, что под ней будет гравий. И за перила держался снизу.
Наблюдательность у неё была неудобная. Я опёрся бедром о край стола, чтобы не демонстрировать ничего нового.
— В больнице много времени думать.
— Два дня — впечатляющий срок. Фамилию мою помнишь?
— Елагина.
— Что ты сказал мне в понедельник перед выездом?
Письмо лежало дома в ящике, и его начало я помнил дословно. Последнюю ссору оно не описывало.
— Что-то про расчёты и шкаф.
— Это было месяц назад. В понедельник ты сказал, что моя работа заканчивается там, где водитель включает первую передачу. Потом посоветовал измерять гайки и не мешать мужчинам ездить.
— Похоже на меня.
— На тебя похоже то, что сейчас ты не споришь.
Нина подошла ближе, всмотрелась в зрачки и подняла два пальца. Я проследил за ними вправо, влево, вверх. Она не врач, но движение глаз проверяла уверенно.
— Голова болит?
— Терпимо.
— Тошнит?
— Нет.
— Провалы памяти?
— Есть.
Она убрала руку. На секунду в лице появилось не недоверие, а тревога, которую Нина тут же спрятала.
— К неврологу. Сегодня. Я позвоню в медсанчасть.
— После Петра Михайловича.
— Ты опять решил, что сам расставишь порядок?
— Нет. Он уже расставил. В больницу звонил, на проходную позвонил, скоро, наверное, сюда пришлёт человека с верёвкой.
— Не пришлёт. Сам придёт.
Сазонов появился через минуту, будто ждал за стеной подходящей реплики. Пальто на этот раз снял, воротник рубашки был застёгнут до конца. Секундомер висел на привычном месте. Он посмотрел сначала на справку в моей руке, затем на Нину.
— Почему его пропустили?
— Потому что в справке нет запрета ходить, — ответил я.
— Исправим.
Пётр Михайлович повёл нас в небольшую комнату рядом с лабораторией. На стене висела карта Европы с протянутой к Лиссабону красной ниткой, на столе лежали папки экипажей. Олег Борисович Туманов сидел у окна, держа на колене ведомость шин. В столбце с давлением он что-то подчёркивал ногтем, а карандаш так и лежал на столе. По фотографии из заводского журнала я узнал бы его чуть позже; тело управилось первым — сжало челюсть и заставило расправить плечи, отчего сразу заболел бок. Значит, отношения у них с Виктором были старые и тёплые, как подшипник без смазки. Туманов закрыл ведомость большим пальцем, поднялся. Комбинезон на нём сидел без единой складки, светлая чёлка тоже знала своё место. Усмешки, которой я ждал, не последовало.
— Живой, значит.
— Пока не запретили.
— Садись, — сказал Сазонов. — И слушай. Желательно с первого раза.
Стул оказался детским или просто просевшим от совещаний. Садиться прямо я не рискнул, устроился боком и упёрся ладонью в край стола. Нина осталась у двери; красный карандаш торчал у неё из кармана остриём вверх. Туманов вернулся к окну, но ведомость не открыл — положил на неё обе руки и смотрел теперь только на меня.
— Комиссия по аварии соберётся после врачей и осмотра машины, — начал Пётр Михайлович. Он не заглядывал в папку: текст успел выучить без меня. — До комиссии к рулю не подходишь. Потом, если допустят, возвращаешься на стендовые и ресурсные испытания. Из международного резерва ты снят. Вчера. Окончательно.
— Быстро.
— Я восемь месяцев ждал медленно. Нагляделся. Результат сейчас соскребают со снега за пятым кольцом.
— Машину с кольца уже привезли?
— Ты услышал только последнюю фразу?
— Всё услышал. Стендовая работа, без руля, Лондон — Мехико без меня. Теперь спрашиваю о машине.
Сазонов придвинул верхнюю папку к краю стола, выровнял по нижней и только потом поднял глаза. Я ожидал вспышки. Он выглядел слишком уставшим даже для неё.
— В экспериментальном боксе. До окончания осмотра ничего не трогать.
— Мне нужно посмотреть запись.
Туманов впервые вмешался. Голос у него был тихий, из-за чего слова приходилось слушать внимательнее.
— Серов, Чернов жив. Ты его вытащил — молодец. Но не надо путать удачную эвакуацию с готовностью ехать марафон. Там каждый день придётся выполнять то, что тебе говорит человек справа. У тебя это пока получается один раз из четырёх.
Он не унижал и не злорадствовал, просто говорил то, с чем спорить было трудно.
— Я и не путаю, — ответил я. — Хочу понять, что случилось с машиной.
— На входе был лёд, скорость сто тридцать семь, — сказал Сазонов. — Чернов дал команду сбросить. Этого достаточно.
— Для комиссии — возможно. Для двигателя нет.
Нина чуть изменила позу. Едва заметно, но я понял: слово попало куда надо.
— Что с двигателем? — спросила она.
— Не знаю. Поэтому и нужна запись.
Пётр Михайлович посмотрел на настенные часы.
— Десять минут. Ничего не откручиваешь, к машине не лезешь. Потом в медсанчасть. Елагина, проводите, раз уж вам обоим понадобилась экскурсия.
— Мне она не понадобилась, — сухо сказала Нина.
— Тем лучше. Присмотрите без энтузиазма.
Туманов поднял ведомость, но пошёл с нами. Объяснять зачем не стал.
***После удара на полигоне я видел машину снизу и изнутри, когда металл ещё остывал, а бензин капал возле головы. В боксе она выглядела хуже. Крышу вытянуло дугой, правую стойку вдавило в салон, двери сняли и прислонили к стене. На полу под кузовом лежали комья грязного снега. Переднее колесо смотрело наружу под углом, на который никакой регулировки не хватило бы.
Семён Ильич Барсуков сидел у верстака и вытирал руки сложенной вчетверо газетой. Ветошь лежала рядом, чистая, но он её не трогал. Старший моторист посмотрел на мою повязку, потом на Сазонова за нашей спиной.


