Трещины в Раю

- -
- 100%
- +
На первом этаже рамка сканирует лица. Нужно снять верхнюю часть воротника и посмотреть в черную точку. Я смотрю. В ней помещается крохотная я, белое пятно туники и темная щель рта. На секунду появляется желание сделать что-нибудь глупое: показать язык, закрыть глаз, не дать им ровной картинки. Я сглатываю и прохожу.
Соседку задерживают.
Рамка просит предъявить обновление утреннего статуса. Женщина роется в сумке, достает домашний диагност, футляр, карточку. Ей объясняют, что локальный результат не передан. Она отвечает, что зеленый был, она видела зеленый.
Я могу остановиться. В моей сумке есть служебный прибор, и право подтвердить внешний статус при сбое связи у меня тоже есть. Это заняло бы две минуты, потом еще несколько на объяснение, почему я вмешалась в работу домовой системы. Вейры не любят задержек. Повторяющееся отклонение в расписании отражается в ежемесячной оценке.
— Доктор, — говорит соседка.
Я уже за рамкой. У двери светится время прибытия транспорта: семь одиннадцать.
— Обратитесь к диспетчеру, — отвечаю я.
Слова выходят ровные, полезные, совершенно пустые. Я не смотрю на ее лицо. Дверь впускает меня в утро и закрывается прежде, чем она успевает ответить.
На улице сухо.
Снег лежит только вдоль заграждений, серый, с ровными отверстиями от стока. Мартовский воздух кажется чище, потому что холод скрывает запах. Над остановкой висит камера. Вторая стоит на крыше павильона, третья встроена в рекламную панель. Я знаю места камер так, как другие люди знают расположение деревьев в любимом парке.
На панели улыбается ребенок с яблоком. У него все зубы, ни одного промежутка. Дети на рекламных изображениях никогда не меняют зубы: переходные состояния тревожат потребителя. Под изображением написано: проверенная пища — уверенное завтра. Номер поставщика совпадает с номером на моем утреннем контейнере.
У павильона стоят шесть человек. Они не смотрят друг на друга. Разговоры в общественных местах сканируются, но главное действие системы происходит до сканирования: ты заранее решаешь, какое слово может понадобиться тебе завтра для оправдания. Потом выбираешь молчание.
Транспорт приходит без водителя. Для янтарного допуска предназначены два места за стеклянной перегородкой. Я прикладываю браслет, сажусь у окна. В общей части мужчина закрывает ладонью кашель. Слишком поздно: индикатор на потолке уже меняет цвет. На панели появляется просьба соблюдать дыхательный этикет. Мужчина перестает кашлять, зажимает рот, и мне хочется сказать ему, что так только хуже. Я смотрю в окно.
Город просыпается этажами. Внизу включаются распределительные пункты, выше — служебные кабинеты, еще выше свет загорается в комнатах, где люди выбирают, какой день будет у остальных. На стенах домов нанесены вертикальные полосы. По ним легко различать секторы, даже если стоишь слишком далеко, чтобы прочитать номер. Нижние серые, промежуточные синие, внутренние белые. Зеленый цвет разрешен медицинским учреждениям и пищевой рекламе. Живым деревьям цвет разрешать не требуется, но деревьев почти нет.
Когда мы проезжаем школьный пункт, дети выстраиваются перед рамкой. Каждый должен вытянуть руки и повернуть голову. Девочка в слишком большом пальто сбивается, поворачивает в другую сторону. Ее ставят в конец. За оградой мать поднимает ладонь, словно издалека можно поправить движение детского подбородка.
Я отвожу глаза, но изображение уже остается со мной. Ладонь женщины движется внутри стекла, отражается поверх моего лица. Несколько кварталов мы едем вместе.
На границе Верхнего кольца транспорт останавливается. За перегородкой начинается повторная проверка. Мне предлагают приложить палец, назвать должность и цель следования.
— Личный врач семьи Вейр. Плановое сопровождение.
Голос принимают не сразу. На панели возникает просьба повторить последнее слово. Я повторяю. В горле сухо. Сегодня мой собственный голос кажется мне подделанным.
Стекло на секунду становится непрозрачным. Это делают для сохранения приватности внутренних кварталов. Когда прозрачность возвращается, меняется даже свет. Улица шире, снег белее, фасады не покрыты сеткой внешних воздуховодов. Здесь машины едут отдельно, с людьми на передних сиденьях. Где-то есть человек, чья работа заключается в том, чтобы другой человек мог держать руки на коленях.
Дом семнадцать окружен низкой стеной. На стене нет проволоки. Элитные ограничения должны выглядеть добровольными.
У ворот меня встречает Одри. Она старшая среди домовых работниц, хотя по возрасту ненамного старше меня. Ей, кажется, сорок с небольшим. Волосы гладко убраны под серую сетку. На манжете влажное пятно, которое она прячет большим пальцем.
— Здравия вам, доктор.
— Устойчивого здоровья.
Рядом с ней я произношу ответ тише. Это ничего не меняет, но мне нравится притворяться, что меняет.
Одри прикладывает свою карточку одновременно с моим браслетом. Вход требует двух подтверждений. На стене написано: доверие укрепляет безопасность. Одри смотрит на слова так, словно проверяет, не пора ли их протереть.
В прихожей тепло. Настоящее тепло, не короткое разрешение не замерзнуть. Пахнет кофе. Я чувствую запах, прежде чем успеваю подготовиться, и желудок болезненно сжимается. Мэтью варил кофе по воскресеньям, хотя зерна тогда уже стоили дорого. Я помню, как он стучал ложкой по краю чашки. В этом доме чашки стоят на мягких подставках. Здесь даже ложкам не нужно объявлять о себе.
Одри берет мое пальто. Служебная дверь закрывается за нами. По пути в медицинскую комнату я прохожу вдоль зимнего сада. За высоким стеклом растут лимонные деревья. На одном висит плод размером с детский кулак. Я не могу пройти мимо него, не заметив размер.
На стекле отражается мое лицо. Лимон оказывается у меня под подбородком, желтый и нелепо живой. Я ускоряю шаг.
В медицинской комнате включаю рабочий терминал. В расписании три утренние процедуры: давление Винсенту Вейру, контроль показателей его жены, осмотр дочери. Под ними новая строка. После четырнадцати — репродуктивная приемная номер шесть, Южный сектор. Обязательное присутствие. Я раскрываю назначение.
Последние два месяца мне добавляют такие смены. Официально это рациональное использование редкой квалификации. Врач элитного дома должен помогать поддерживать воспроизводственный порядок города. У женщин нет возможности выбрать врача, у врача нет возможности отказаться от женщины.
Раньше я лечила людей. Теперь я оцениваю, допустимо ли им продолжать происходящее в их телах. Иногда это одно и то же. Чаще я делаю вид, что не замечаю разницы.
В список внесены двенадцать имен. Две записи помечены желтым. Лилиан Арден, двадцать два года, отсутствие назначенного партнера. Рэйчел Сенц, сорок один, повторное нарушение срока явки. Я читаю обе строки и закрываю подробности. Мне все равно придется открыть их после обеда. Пока можно позволить себе не знать адресов.
Винсент Вейр приходит в медицинскую комнату ровно в восемь. Он предпочитает, чтобы я ждала здесь, а не входила к нему в кабинет. Это дает ему ощущение, что здоровье тоже включено в распорядок и не требует уступок.
— Здравия вам, Элис.
— Здравия вам, господин Вейр.
С ним ответ должен быть таким же, как приветствие. Никакого намека, что устойчивость его здоровья зависит от чего-то, кроме собственной разумности.
Он садится и протягивает руку. На запястье остаются следы от ремешка дорогих часов. Настоящих, с механизмом. Часы показывают только время, и за эту ограниченность стоят больше, чем моя прежняя квартира.
Я закрепляю манжету. Его кожа теплая. Пульс под моими пальцами идет спокойно, уверенно. Я ненавижу его так сильно, что иногда боюсь: он почувствует это через прикосновение.
— Не слишком туго?
— Вполне терпимо.
Вполне терпимо. У него есть язык для небольшого неудобства, и он пользуется им без стыда.
Давление выше обычного. Я спрашиваю о сне. Он говорит, что заседание закончилось поздно. Я уточняю, принимал ли препарат. Он смотрит на меня с легким недовольством: вопрос подразумевает возможность неподчинения, пусть даже своему врачу.
— Разумеется.
Я отмечаю прием. Препарат в его органайзере остался нетронутым; я видела это вчера вечером. Можно указать несоответствие, назначить повторный контроль, предупредить. Можно выбрать удобную ложь. Я делаю паузу, затем говорю о необходимости восстановить сон.
— Все хотят, чтобы я спал, — произносит он. — А кто будет работать?
Он ожидает улыбки. Я даю ему небольшую, без зубов.
На стене рядом с креслом висит схема кровообращения. Вейр однажды попросил убрать красный цвет: он действовал раздражающе. Теперь артерии обозначены золотистым. Кровь в доме члена Совета течет как положено, даже на картинке.
— После обеда вы в Южном? — спрашивает он.
— В шестой приемной.
— Там накопились нарушения. Не нужно допускать лишней мягкости. Эти люди принимают отсрочку за разрешение.
Я слышу «эти люди» и смотрю на пульсирующую жилку у его запястья. На нее можно нажать. Не чтобы убить — просто сделать больно. Я представляю короткое движение ногтя. Потом убираю манжету и складываю ее ровно.
— Решения будут внесены по протоколу.
— Я в вас не сомневаюсь.
В такие минуты мне кажется, что ненавидеть его недостаточно. Ненависть — слишком удобное внутреннее действие. Она ни к чему не обязывает и никак ему не мешает. Пока я измеряю давление, он может не сомневаться во мне сколько угодно.
После него приходит Эвелин. Она идет медленно, одной рукой касается дверного косяка. На ней темный домашний костюм, на шее тонкая цепочка. В открытом вороте видна ключица, слишком резкая для того веса, который указан в последнем отчете.
— Здравия, — говорит она и останавливается, словно забыла продолжение.
— Садитесь.
Я уже нарушила форму ответа. Эвелин замечает, но не смотрит на камеру. Камера находится в верхнем углу, медицинское наблюдение ведется с ограничением звука. По крайней мере, так указано в договоре.
Я спрашиваю о тошноте. Она пожимает плечами.
— После утреннего. Иногда.
— После препарата или еды?
— Не знаю. Все одновременно.
Она протягивает руку для забора крови. На локтевом сгибе старый синяк. Я меняю сторону. Эвелин следит за моими пальцами.
— Вы всегда ждете, пока я отвернусь.
— Вам так легче.
— Я не отворачиваюсь.
Я поднимаю глаза. Действительно, она смотрит прямо на иглу. Я так привыкла объяснять ее жесты за нее, что перестала их видеть.
— Тогда скажите, когда будете готовы.
— Сейчас.
Кровь наполняет пробирку. Красная, обычная. Я испытываю странное облегчение от этого цвета. На схеме можно изменить все что угодно; здесь пока нельзя.
Эвелин спрашивает, назначена ли мне городская смена. Я отвечаю. Она закрывает глаза, потом открывает.
— Там холодно?
Вопрос о погоде, самый безопасный из всех. Только в ее голосе нет ничего о погоде.
— По-разному.
— Возьмите теплую вещь.
— Я в служебной машине.
— Все равно.
Она уходит, не дожидаясь результата. На кресле остается едва заметный запах кожи и крема. Я могла бы решить, что она пыталась проявить заботу. Могла бы решить, что ей просто неприятно представить холодное помещение. Доверие требует энергии, которую я привыкла экономить.
Айви приводит Одри. Девочке восемь, на два месяца больше, чем сейчас было бы Итану. Это знание не помогает мне осматривать ее. Каждый раз я проверяю возраст в карте, хотя он не меняется так быстро.
Она садится на кресло и болтает ногами. На колене ссадина. Настоящая, неровная, с прилипшей песчинкой.
— Что случилось?
— Упала.
— Где?
— В саду.
— На дорожке?
Она смотрит на Одри, потом на меня.
— За дорожкой.
Я достаю физраствор. Одри стоит рядом с дверью так неподвижно, что я понимаю: выход за дорожку не был разрешен. Ей придется объяснить, почему не предупредила. Я смотрю на ссадину и спрашиваю, болит ли при ходьбе.
Айви качает головой.
— Можно я не буду говорить папе?
— В карте будет написано, что это поверхностное повреждение. Для него достаточно обработки.
Это не обещание. Ребенок слышит обещание и облегченно выдыхает. Я узнаю этот выдох, и на секунду мне нужно опереться запястьем о край стола.
— Вы заболели? — спрашивает Айви.
— Нет.
— Вы побледнели.
Одри произносит ее имя предостерегающе. Я говорю, что свет в комнате слишком яркий. Девочка принимает объяснение с той готовностью, с которой детям приходится принимать взрослые объяснения, даже когда они плохие.
После обработки Айви достает из кармана яблоко. Маленькое, с листиком на черенке. Листик еще зеленый.
— Это вам.
Я не беру.
— Мне нельзя пищу без регистрационной упаковки.
— Оно наше. Из сада.
— Я знаю.
— Мама ест.
— Для меня другие правила.
Она держит яблоко между нами. Я вижу, как меняется ее лицо: она уже не понимает, чем провинилась, но готовится стыдиться. Мне хочется забрать плод, хотя бы не есть, просто дать ей завершить подарок. Вместо этого я объясняю еще раз, мягче, теми словами, от которых ничего не становится мягким.
Айви убирает яблоко в карман. Одри помогает ей спуститься с кресла. У двери девочка оборачивается.
— А если разрезать?
— Нет, Айви.
Она кивает. Уходит серьезной. Я закрываю карту и понимаю, что сегодня уже второй человек попросил меня о чем-то небольшом, а я нашла подходящий отказ.
В одиннадцать мне выдают список дополнительного контроля. Я проверяю домашнюю аптеку, сроки препаратов, фильтры питьевой воды. Каждый результат должен быть подтвержден касанием. Терминал сохраняет время, место, длительность моей паузы. Если касание происходит слишком быстро, проверку считают формальной. Если слишком медленно — появляются вопросы к эффективности.
У шкафчика с препаратами лежит новая накладная. На ней два обозначения партии: печатное и приклеенное сверху. Верхняя этикетка закрывает нижнюю не полностью. Видны последние цифры, восемнадцать.
Я не должна читать пищевые накладные в аптечном помещении. Их, вероятно, оставили по ошибке. В этом доме ошибки всегда чьи-то, и разумнее не заметить ту, которая пока не касается тебя.
Я переворачиваю лист. На обороте есть след от влажной ладони.
Потом возвращаю его на место.
До обеда я успеваю закончить отчеты. В графе собственных отклонений ставлю «нет». Головная боль есть, тяжесть в животе есть, левая кисть дрожит после разговора с Айви. Ни одно из этого не мешает мне работать настолько, чтобы я могла позволить себе записать.
Обед приносят в медицинскую комнату. Такой же контейнер, как утром, только крышка белая. Я проверяю пломбу, номер, состав. Мясо на этот раз другое — курица. На поверхности блестит прозрачный слой. Это может быть жир. Скорее всего, жир. Я просматриваю анализатор: все соответствует.
Открываю контейнер и слышу, как дверь тихо закрывается.
Одри принесла воду. Обычно она ставит ее рядом и сразу уходит. Сейчас остается у стены.
— Что-нибудь нужно? — спрашиваю я.
— У вас бывают лишние полоски?
Я смотрю на дверь. Она закрыта не до конца. В щели виден свет коридора.
— Для какого анализа?
— Обычные. Которые на кровь.
Так может сказать человек, который знает о медицине из инструкций на коробках. Я не поправляю ее.
— Они не устанавливают диагноз сами по себе.
— Мне и не нужно диагноз. Только понять.
На последнем слове ее голос меняется. Одри быстро выпрямляется. В верхнем углу тихо поворачивается объектив; возможно, это просто обычное движение по циклу. Я смотрю на бутылку воды, чтобы не поднять голову одновременно с ней.
— При симптомах нужно обращаться в районный пункт, — произношу я.
Она кивает. Все уже готово в ее лице: ответ, благодарность, отступление. Я видела это выражение в зеркале, когда чиновник на линии просил подать запрос повторно через тридцать дней.
— Не себе, — говорит она.
Я жду.
— Сестре. У нее... — Одри замолкает, разглаживает манжету. — Она работает. Не может пропустить смену.
Я хочу спросить, какие симптомы, сколько времени, какой возраст. Вопросы выстраиваются легко. За ними немедленно возникает обязательство внести сообщение о возможном сокрытии. Моя квалификация теперь означает, что любую услышанную беду нужно превратить в запись.
— Я не могу выдать материал без назначения.
Она смотрит на меня. В ее взгляде нет удивления, и это хуже, чем если бы было.
— Понимаю.
Одри поворачивается к двери, потом задерживается. Я еще держу вилку. Кусок курицы на ее конце остывает.
— Сегодня в приемной будет общий рацион, — говорит она. — С собой лучше взять свое.
— У меня выделенное питание.
— Да. Я знаю.
Она смотрит на контейнер. На белую крышку, снятую и положенную рядом. Я спрашиваю, что она имеет в виду. Не потому, что готова слушать, а потому, что уже не могу вернуться к еде, не услышав.
Одри отвечает слишком быстро:
— Там сменили поставку. Многие жалуются на вкус.
Жалоба на вкус не опасна. Качество государственного питания опасно обсуждать, а вкус — частное свойство языка. Она выбрала подходящее слово. Мне хорошо знакома эта работа.
— Какая партия?
Теперь она молчит дольше. Из коридора доносится мужской голос, потом шаги удаляются. Одри берет бутылку, переставляет ее ближе ко мне.
— Шесть восемнадцать.
Я вижу край накладной, закрытый новой этикеткой. Восемнадцать. Числа встречаются друг с другом без моего разрешения, и у меня сразу начинает чаще биться сердце.
— Откуда вы знаете?
— Сестра там получает.
— Вы сказали, ей нужен анализ.
Одри не отвечает.
Это может ничего не значить. Партии постоянно меняются, накладные исправляют, люди заболевают. Одного совпадения недостаточно даже для осторожного предположения. Я повторяю это внутри себя так, словно убеждаю пациентку, которая напугана найденной в сети историей. Пациентка не успокаивается.
— Не говорите, что я спрашивала, — произносит Одри.
— Я обязана фиксировать обращения.
Она опускает глаза. Я слышу собственную фразу и понимаю, что уже произнесла ее с интонацией женщины, которая стояла тогда возле нашей двери. Медицинская квалификация не дает родственнику права. Данные недоступны. Я обязана.
— Воду, — говорю я громче. — Вы принесли воду. Спасибо.
Одри поднимает голову не сразу.
— Благополучного дня, доктор.
Дверь закрывается. На столе остаются бутылка, контейнер и вилка с курицей. Я кладу вилку. Жду, пока сердцебиение перестанет отдавать в пальцах. Никаких доказательств. Никакого заболевания, подтвержденного хоть чем-то. Только две цифры и лицо женщины, которая не ожидала от меня помощи.
На экране появляется напоминание о городской смене. Система предлагает подтвердить ознакомление с обновленным порядком выявления неназначенной беременности. Отказа нет. Есть две кнопки: «ознакомиться» и «ознакомиться позднее», причем позднее допускается только до начала смены.
Я нажимаю первую.
Текст длинный, с примерами неверного заполнения. При подозрении на беременность вне назначенного союза предварительная запись должна создаваться до завершения приема. Отсрочка допускается лишь при инструментально подтвержденной ошибке. Информация о женщине, возможном отце и лицах, содействовавших сокрытию, передается в отдел сопровождения.
Отдел сопровождения. Я читаю название два раза. Оно есть в документе, который оставили мне восемнадцатого ноября. Это не значит, что отдел тот же. В городе многие вещи носят одно имя, чтобы их было труднее различать.
Я закрываю инструкцию. В расписании снова появляется Лилиан Арден. Двадцать два. Желтая метка возле имени. Я думаю о девочке у школьной рамки, о соседке внизу, о яблоке, которое не взяла. Разрозненные вещи собираются в одну неудобную тяжесть. Я не умею назвать ее так, чтобы ничего не произошло.
Медицинский шкаф открывается по моему браслету. Внутри коробка диагностических полосок. Я пересчитываю их взглядом. Каждое применение должно быть связано с картой, но учет коробки происходит вечером. До вечера остается восемь часов.
Я вынимаю одну полоску.
Потом вторую. Вторую возвращаю. От этого первая не становится допустимой, однако мое тело почему-то воспринимает отказ от второй как доказательство умеренности.
Я держу полоску между пальцами. Она легкая, запаянная, с крошечным знаком производителя. В детстве Итан любил такие упаковки: просил пустые, чтобы делать из них билеты для своего поезда. Я не позволяю воспоминанию развернуться. Сейчас мне нужна точность.
В служебный журнал ввожу повреждение упаковки при плановой проверке. Такая причина предусмотрена. Нужно подтверждение утилизации. На столе стоит контейнер для медицинских отходов с щелью и датчиком. Я беру пустую оболочку от утренней тестовой пробы, провожу под датчиком, опускаю в щель. Терминал просит указать номер.
Я набираю номер новой полоски.
Палец долго остается над подтверждением. Мне кажется, что камера придвигается ближе, хотя она неподвижна. Что дверь откроется прежде, чем я нажму. Что все мои мысли уже записаны где-то аккуратными строками и я просто завершаю формальность.
Потом я нажимаю.
В журнале появляется зеленая отметка. Утилизация подтверждена.
Полоска лежит у меня в кармане.
Я закрываю шкаф, проверяю замок, сажусь. То, что произошло, слишком мало для слов, которыми принято называть неповиновение. Я пока даже не решила, отдам ли ее Одри. Можно вернуть полоску, исправить запись, сослаться на сбой. Можно передумать. От этой возможности я чувствую себя еще трусливее: я совершила действие, но оставила дверь для отступления.
Вейр вызывает меня через внутреннюю связь. Ему нужен отчет до выезда. Я отвечаю, что приду через минуту.
— Все благополучно? — спрашивает он.
Вопрос касается его семьи, моего рабочего места, аптечного шкафа, города в пределах моей полезности. В нем столько пространства, что правдивый ответ мог бы занять оставшуюся жизнь.
— Да, господин Вейр.
Я встаю. Полоска цепляется за подкладку и давит на бедро острым уголком. Хочется поправить ее сразу, но я оставляю руку возле тела. Боль небольшая. У нее есть ясная причина.
В коридоре стекло зимнего сада темнеет от отражений. Одри проходит по другую сторону с пустым подносом. Между нами лимонное дерево, два слоя стекла и камера над поворотом. Она меня не видит или делает вид, что не видит. Я не зову ее.
На мгновение отражения совпадают: ее лицо оказывается поверх моего, чужие глаза смотрят из моей головы. Потом Одри идет дальше. Остается только женщина в светлой тунике, которая утром пожелала здоровья человеку, которого ненавидит, и отказала в помощи тем, кому могла помочь.
В кармане у этой женщины лежит одна неучтенная полоска.
Я иду к кабинету Вейра. Перед дверью выпрямляю воротник, выравниваю дыхание. За стеклом снаружи город выглядит чистым. Белые стены, темные окна, свет, рассчитанный на каждую поверхность.
Утренний диагност сказал то же самое.
Глава 2 Нижний предел
В кабинете Вейра нет стула для меня.
Есть два кресла для гостей, широкий диван под окном и небольшое сиденье у двери, предназначенное для его дочери. Но когда я приношу отчет, я остаюсь стоять. В первый день мне предложили сесть. Я отказалась из вежливости, и отказ превратился в правило. В этом доме собственную покорность приходится обслуживать так же регулярно, как фильтры.
Он читает показатели на планшете. Я смотрю на его руки, чтобы не смотреть на лицо. Полоска в кармане давит на бедро. Мне кажется, от нее расходится тепло, хотя упаковка холодная и ничего не умеет, пока не соприкоснется с кровью.
— У Эвелин опять снижение веса.
— Нужно скорректировать назначение после результатов анализа.
— Она не выполняет рекомендации?
— Пока я не могу назвать причину.
Он поднимает голову. Вопрос о здоровье жены незаметно сменился вопросом о ее поведении. Я могла бы выдать ему удобную виновницу: плохо ест, мало двигается, неправильно относится к лечению. Иногда так поступают врачи, которым хочется закончить разговор. Иногда так поступаю я.
— Сегодня я уточню переносимость препаратов, — говорю я.
— Уточняйте. Только не делайте из этого события.
За его спиной виден зимний сад. Снаружи стекло кажется прозрачным; изнутри оно слегка затемнено, и лимонные деревья выглядят как часть хорошего воспоминания. Вейр выбирает на планшете другую страницу.
— В Южном вам могут давать бумагу. Не переносите ее в дом.
— Медицинские записи?
— Любую. У них там старая сеть. Все, что понадобится, внесете в терминал.
Он произносит это без нажима. Бумага относится к неприятным свойствам нижних кварталов наряду с холодом и плохим освещением. Я киваю, хотя вопрос возник раньше, чем я успела его подавить: почему его волнует то, что я принесу из приемной?



