- -
- 100%
- +
А Ипполит Анемподистович и Зинаида Пална ещё долго сидели в гостиной, пили чай с малиновым вареньем и говорили. О чём? Да обо всём. О том, что никогда не поздно начать сначала. О том, что барабан, пожалуй, действительно звучал бы эффектнее. И о том, что завтра, в понедельник, Ипполиту Анемподистовичу предстоит явиться в департамент — к Козодоеву, который, судя по всему, ещё не забыл про «слабительное» и «бакенбарды».
Но это, как говорится, уже совсем другая история.
Глава пятая. Признания тёщи на сон грядущий
Человеческая душа, потёмки. Это известно всякому, кто хоть раз пытался понять мотивы ближнего своего, а особенно ближнего, проживающего в одной квартире и именуемого тёщей. Но душа Клеопатры Саввишны была не просто потёмками. Это были потёмки, в которые забрели другие потёмки и, не найдя выхода, поселились там на постоянное место жительства, попутно развесив по углам иконы, уксусные примочки и многолетние обиды.
Доктор Муркин, вооружённый отвёрткой и научным энтузиазмом, копался во внутренностях «Радиофонографа» уже битый час. Аппарат, как мы помним, внезапно замолчал накануне вечером, и теперь изобретатель пытался понять — то ли поломка, то ли временное затишье, то ли машина просто взяла паузу, чтобы переварить полученную информацию. Последняя гипотеза казалась Муркину наиболее правдоподобной. Он уже пришёл к выводу, что его творение обладает зачатками интеллекта — не то, чтобы большого, примерно на уровне таксы, — и теперь размышлял, не написать ли об этом статью в «Вестник экспериментальной психологии».
— Ну что там? — спросил Ипполит Анемподистович, заглядывая через плечо доктора. — Починил?
— Я не чиню, я исследую, — с достоинством ответил Муркин. — И потом, аппарат не сломан. Он, видишь ли, перешёл в иной режим. Фаза покоя. Накапливает энергию для следующего сеанса.
— Следующего?! — Перетыкин побледнел. — Ты хочешь сказать, что эта штука снова включится?
— Несомненно. Вопрос лишь в том — когда и с какой силой. — Муркин потыкал отвёрткой в какую-то спираль, отчего из рупора вылетела струйка синеватого дыма и запахло палёной изолентой. — Видишь? Реагирует. Живёт. Дышит, можно сказать.
— Дышит, — обречённо повторил Ипполит Анемподистович. — Машина, которая заставляет людей говорить правду, ещё и дышит. Прекрасно. Просто замечательно. У меня в гостиной поселилось электрическое чудовище с дыханием, а тёща ещё не в курсе, потому что она с утра заперлась у себя и не выходит.
Клеопатра Саввишна действительно не выходила. После вчерашнего конфуза, когда поле вытянуло из неё признание в многолетней нелюбви к зятю, она сочла за лучшее временно самоизолироваться. В её комнате теплилась лампадка, пахло ладаном и валерьянкой, а сама Клеопатра Саввишна, облачённая в тёмное платье (она и в будни носила тёмное, но сегодня — особенно тёмное, почти траурное), сидела в кресле и перебирала чётки.
Она размышляла. Размышления её были горьки и хаотичны — примерно, как содержимое аптечного пузырька, который опрокинули и не собрали.
С одной стороны, она чувствовала себя глубоко оскорблённой. Подумать только — её, Клеопатру Саввишну, в девичестве Барклай-де-Толли (да-да, она утверждала, что состоит в отдалённом родстве с тем самым Барклаем-де-Толли, хотя злые языки — а именно, все остальные родственники — уверяли, что её дед был просто Барклаем, без всяких «де» и «Толли», и держал скобяную лавку на Выборгской стороне), — её, потомственную дворянку, выставили на посмешище! Принудили говорить то, что она не намеревалась говорить! Да ещё при кухарке! Да ещё при этом шарлатане Муркине с его вечным пенсне и вечными проводами!
С другой стороны — и это было самое неприятное — Клеопатра Саввишна чувствовала нечто вроде облегчения. Слова, которые так долго сидели в ней, как заноза, которую не вытащить, — эти слова наконец-то вышли наружу. И оказалось, что мир не рухнул. Небо не упало на землю. Зятюшка, конечно, ходил теперь с таким лицом, будто ему предъявили счёт на кругленькую сумму, — но не умер же, не испарился, не подал на развод.
«Может, — думала Клеопатра Саввишна, перебирая чётки, — может, в этой правде и впрямь есть нечто целительное? Может, зря я столько лет молчала? Может, сказать ему всё, до конца, — и будь что будет?»
Но тут же другая половина её души — та самая, которая ведала благочестием и общественным мнением, — одёргивала первую: «Опомнись, Клеопатра! Что значит — сказать всё? Ты хоть помнишь, что именно ты скрываешь?»
И Клеопатра Саввишна замолкала даже мысленно. Потому что помнила. Очень хорошо помнила.
День тем временем клонился к вечеру. Солнце, заглянувшее было в окна гостиной, передумало и убралось восвояси — вероятно, тоже почувствовало неладное. В доме стояла тишина, та особенная, тревожная тишина, какая бывает только перед грозой — или перед очередным включением адской машины.
Муркин, утомлённый исследованиями, уснул прямо в кресле, уронив отвёртку на пол. Попугай Карл, сидя в клетке, чистил перья и время от времени произносил загадочную фразу «Доктор, вас!» — наследие циркового прошлого, смысл которого был утерян для всех, включая самого попугая. Зинаида Пална уехала к кузине Лидочке — во-первых, чтобы пресечь возможные сплетни личным присутствием, а во-вторых, чтобы немного отдохнуть от дома, который за последние дни превратился в филиал сумасшедшего дома.
Ипполит Анемподистович, оставшись в гостиной один (если не считать спящего Муркина и попугая), пытался читать газету. Но строчки прыгали перед глазами. Мысли вертелись вокруг завтрашнего визита к Козодоеву, и мысли эти были одна мрачнее другой. Ему представлялся то приказ об увольнении, то скамья подсудимых, то, на худой конец, побег в Америку — без денег, без знания языка, с одним лишь саквояжем и тёщиным проклятием на дорожку.
Он так глубоко погрузился в эти безрадостные фантазии, что не сразу заметил, как зелёная лампочка на аппарате снова зажглась.
А когда заметил — было уже поздно.
Лампочка горела ровным, каким-то даже добродушным светом. Гул возобновился — тихий, почти ласковый, как мурлыканье кота, который только что вылакал сливки и теперь ждёт продолжения банкета. Аппарат пробудился.
— Павел Ильич! — зашипел Перетыкин, толкая Муркина в бок. — Просыпайтесь! Оно опять!
— А? Что? Где пожар? — Муркин вскинулся, едва не смахнув пенсне в чернильницу. — А, аппарат! Ну да, я же говорил — фаза покоя завершилась. Теперь начнётся активная фаза. Любопытно, на ком сегодня отработает.
Словно в ответ на его слова, где-то наверху скрипнула дверь. Затем послышались шаги — тяжёлые, мерные, исполненные решимости. Так ходят люди, которые приняли трудное решение и теперь идут приводить его в исполнение, невзирая на возможные жертвы.
В гостиную спускалась Клеопатра Саввишна.
Она была в том самом тёмном платье, при наперсном кресте, с чётками в одной руке и баночкой нюхательной соли в другой. Лицо её выражало сложную гамму чувств — в основном, решимость и праведный гнев, но где-то на периферии, в уголках губ, пряталось нечто иное. Не то сомнение, не то страх, не то предвкушение — словом, та самая «душа-потёмки», о которой мы упоминали в начале.
— Зятюшка, — произнесла она голосом, в котором звякнули все колокола Страстного монастыря разом, — я желаю объясниться.
— Маменька, голубушка, — залепетал Перетыкин, пытаясь встать так, чтобы заслонить собой аппарат (затея, учитывая габариты обоих, заранее обречённая), — может, не сейчас? Может, завтра? С утра, на свежую голову?..
— Нет! — отрезала Клеопатра Саввишна. — Именно сейчас! Я не спала всю ночь. Я молилась. Я советовалась с отцом Никодимом — мысленно, разумеется, ибо ехать в монастырь я не могла, оставив этот дом без присмотра. И я приняла решение. Я выскажу всё. Всё, что накопилось за пятнадцать лет. А там — будь что будет. Хоть потоп. Хоть конец света. Хоть Смоленская губерния.
Ипполит Анемподистович хотел заметить, что Смоленская губерния — это не совсем конец света, а всего лишь административно-территориальная единица, но благоразумно промолчал. Тем более что Клеопатра Саввишна уже уселась в то самое кресло — роковое, фатальное, против рупора.
Аппарат отозвался немедленно. Гул усилился, зелёная лампочка замигала часто-часто, словно телеграфный аппарат, передающий срочное сообщение. Муркин, затаив дыхание, придвинулся поближе. Попугай, напротив, забился в дальний угол клетки — инстинкт подсказывал ему, что сейчас начнётся нечто такое, по сравнению с чем цирковые представления — просто детский лепет.
— Итак, — начала Клеопатра Саввишна, и голос её зазвучал как-то необычно, словно сквозь неё говорил кто-то другой — более древний, более мудрый и, как ни странно, более человечный. — Я должна признаться. Я никогда не любила вас, Ипполит. С первого дня. С той самой минуты, как вы явились просить руки моей Зинаиды в этом самом сюртуке (который, замечу в скобках, был вам велик в плечах, и это символично), — с той самой минуты я знала: не пара вы ей. Не пара!
— Маменька, это мы уже слышали, — робко вставил Перетыкин.
— А вы не перебивайте старших! — отрезала тёща. — Да, слышали! Но не всё! Вы думаете, я только вас не любила? Ошибаетесь! Я и покойного своего супруга, Степана Аркадьевича, царствие ему небесное, тоже не любила!
Муркин, при слове «покойный», машинально перекрестился — он был человеком не особенно религиозным, но, как всякий экспериментатор, на всякий случай соблюдал протокол.
— Не любила! — продолжала Клеопатра Саввишна, и голос её набирал силу, как паровой котёл, в котором открыли клапан. — Я вышла за него по расчёту. Думала — человек с положением, с достатком, дача в Павловске, выезд, ложа в Мариинском! А он оказался картёжником. Всё, что у меня было — приданое, драгоценности, даже серебряный сервиз моей бабушки, — всё спустил в штосс и в винт. Умер — и оставил меня с долгами и с Зинаидой на руках. Вот вам и расчёт.
Она перевела дух. Перетыкин и Муркин сидели, боясь пошевелиться. Попугай, высунув голову из-под крыла, внимательно слушал.
— А знаете, почему я всё время хожу в тёмном? — продолжала Клеопатра Саввишна. — Вы, небось, думаете — благочестие, скромность, траур по мужу? Как бы не так! У меня просто нет других платьев! Все светлые наряды я продала ещё пятнадцать лет назад, чтобы заплатить долги Степана Аркадьевича! Да-да, те самые долги, о которых никто не знает! Даже Зинаида не знает! Она думает, что живёт на проценты с материнского капитала — а на самом деле капитала нет! Есть только моя пенсия, да и та — семьдесят пять рублей, которые я получаю по протекции того самого Корюшкина, которого вы, Ипполит, давеча так неучтиво разоблачили!
— Маменька, — тихо сказал Перетыкин, — я не разоблачал…
— Молчите! — Тёща взмахнула рукой с чётками, едва не задев рупор аппарата. — Я ещё не закончила! Вы думаете, почему я так рьяно хожу в церковь, пощусь, молюсь? Потому что я боюсь. Боюсь, что грехи мои — а их у меня, доложу я вам, целый синодик, — перевесят все мои свечки и поклоны. Я завидовала. Я злобствовала. Я желала зла ближним. Я, когда узнала, что у соседки Дыбкиной пропала брошка, — я радовалась. Искренне, от души радовалась. Потому что у меня такой брошки никогда не было и не будет, и пусть же и у неё не будет! Вот!
Слёзы потекли по лицу Клеопатры Саввишны. Но она не замечала их — или не желала замечать. Она говорила и говорила, и с каждым словом лицо её светлело, а спина — странное дело — распрямлялась.
— А ещё… — она запнулась, словно стояла на краю пропасти и решалась на последний шаг. — А ещё я подливала вам, зятюшка, в чай успокоительные капли. Да-да! Те самые, что доктор Муркин прописал мне от нервов. Я считала — если вы будете спокойнее и вялее, вы будете меньше меня раздражать. А капли эти, между прочим, накапливаются в организме! От них, говорят, бывает ранняя лысина и несварение желудка. И то, и другое у вас, как я погляжу, в наличии имеется.
Ипполит Анемподистович машинально провёл рукой по голове. Муркин, как учёный, заинтересованно подался вперёд — он и не подозревал, что его препарат обладает таким пролонгированным действием.
— И ещё… — голос Клеопатры Саввишны упал до шёпота. — И ещё — генерал Корюшкин. Я не просто так его вам в пример ставила. Я знала, что он не генерал. Конечно, знала! Я знала это ещё до того, как навела справки! Но я надеялась, что Зинаида… если вдруг вы, Ипполит, окажетесь совсем невыносимы… то, может быть, Корюшкин… как запасной вариант…
— Маменька! — вскричал Перетыкин, вскакивая со стула. — Вы что же — хотели выдать мою жену замуж за другого?!
— А что мне оставалось?! — взвилась Клеопатра Саввишна. — У меня на руках дочь! Образованная, красивая, талантливая! — Тут она запнулась, вспомнив, очевидно, вчерашние признания Зинаиды насчёт Рубинштейна и «Молитвы девы». — Ну, пусть не талантливая, но образованная и красивая! А вы акцизный чиновник! С перспективой титулярного советника и казённой квартиры в Смоленской губернии! И вы меня осуждаете?!
В гостиной повисла пауза — та самая, которая, согласно театральным канонам, должна предшествовать финальному монологу. Муркин затаил дыхание. Попугай, казалось, тоже.
Ипполит Анемподистович стоял посреди комнаты, опустив руки. В голове его вихрем проносились мысли — одна фантастичнее другой. Его тёща, эта суровая, богобоязненная, пахнущая ладаном и уксусом женщина, на протяжении пятнадцати лет мечтала выдать его жену за другого. Подливала ему успокоительное. Скрывала семейное разорение. Завидовала соседям. Радовалась чужим несчастьям.
Но странное дело — злости не было. Вместо злости было какое-то новое, непривычное чувство. Не то жалость, не то понимание, не то то самое пресловутое «приятие ближнего в его несовершенстве», о котором так хорошо пишут в духовных книгах, но которого почти невозможно достичь на практике.
— Маменька, — сказал он наконец, и голос его прозвучал неожиданно мягко, — маменька, а ведь я на вас не сержусь.
Клеопатра Саввишна, ожидавшая чего угодно — крика, проклятий, вызова околоточного, — вздрогнула и подняла заплаканные глаза.
— Как — не сердитесь?
— А так. Не сержусь, и всё. Я, знаете ли, когда, по правде, жить начал, — тут он покосился на аппарат, — я понял одну вещь. Каждый человек что-то скрывает. Каждый чего-то боится. Каждый в чём-то виноват. И если на всех за это сердиться — никаких нервов не хватит. Так что… спасибо вам за правду. За горькую, неприглядную, но правду. Теперь жить будем по-новому. Без капель в чае. Без Корюшкина. Без брошек соседки Дыбкиной.
— Про брошку — это я метафорически, — всхлипнула тёща. — Я её не крала. Только радовалась.
— И на том спасибо, — серьёзно кивнул Перетыкин.
И тут произошло нечто, чего не видывали стены перетыкинской гостиной за все пятнадцать лет существования этого семейства.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.




