Его Молчание

- -
- 100%
- +

Введение
Плеть. Свист, удар — огонь по спине. Я молчал, научился. Крик становился слабостью, а слабых убивали.
Перед глазами всё ещё туман над озером Неро — холодный, плотный, пахнет рыбой и мокрым деревом. Отец стоит на крыльце, рука на моём плече, пальцы тяжёлые, как корни.
— Влад, запомни: не кланяйся. Даже если сломают.
Я запомнил.
Потом была битва на Сити. Я не видел её — мне тринадцать, меня спрятали в обозе. Но я слышал: крик умирающих лошадей, железный лязг, от которого закладывает уши. И тишину после — такую, какую не сотрёшь.
Отца привели в цепях. Я смотрел из-за плетня, зажимая рот ладонью. Монголы говорили что-то на своём гортанном, тыкали пальцами в небо — требовали поклониться их богам. Отец стоял прямо. Даже когда ударили камчой по лицу — стоял прямо.
Он не сказал ни слова. Ни одного. Просто смотрел на них — и на меня. Нашёл глазами за плетнём. Успел качнуть головой: «Не выдавай себя».
Его убили через три дня. Говорят, пытали долго. Я не видел — меня уже уводили.
Монголы пришли за мной ночью. Факелы, ржание, крики баб, бегавших с вёдрами, пытаясь потушить горящую солому. Меня вытащили из-под печи — за волосы, на свет, в круг дрожащих теней.
— Сын князя? — спросил один, с раскосыми глазами и шрамом через всю щёку. — Хорошо. Жить будет.
Я плюнул ему в лицо.
Он улыбнулся. Ударил рукоятью плети в висок. Дальше — темнота.
Очнулся в земляной яме. Сверху решётка, сквозь которую сыплется песок. Запах грязных тряпок, мочи, прелой соломы. Звон цепей на руках и ногах — железо въелось в кожу, стёрло до мяса.
Дни. Месяцы. Годы. Я потерял счёт.
Меня били — по почкам, по рёбрам, по лицу. Резали — проверяли, не бессмертный ли. Жгли калёным железом — на спине до сих пор шрамы, похожие на кору старого дуба. Я не ломался. Сжимал зубы, смотрел в одну точку и вспоминал отца.
Они поняли: плетьми и огнём меня не взять. Тогда нашли другое применение.
Загон. Песок под ногами, пропитанный кровью. Крики толпы — монгольские воины, их женщины, дети. Для них забава. Для меня — бой насмерть.
Против меня выводят здорового воина с двумя топорами. Я убил его голыми руками. Сломал шею — хрустнуло, как сухая ветка. Потом другого — с саблей, пробил ему грудину собственной же саблей. Потом третьего — задушил цепью, болтавшейся на руке.
Они боялись меня. Я видел это по глазам, когда меня водили мимо клетки. Дети швыряли камни, но взрослые отводили взгляды.
Восстания начались в 1262-м. Ростов, Ярославль, Суздаль, Владимир — один за другим города сбрасывали ордынское ярмо.
Я выбрался из ямы ночью, когда луна спряталась за тучи. Отжал прутья решётки — пальцы стёр в кровь, но сдвинул. Убил часового — тихо, без крика: зажал рот и свернул шею. Снял с него саблю и ещё тёплый халат.
В ту ночь я сжёг три обоза с данью, которую везли в Орду. Наутро монголы говорили: пришёл Ночной Князь. Они не знали, что это был я — грязный, исхудавший, с цепями на ногах, которые так и не смог сбить до конца.
Братья нашли меня через месяц. Борис — старший, тот самый, кто получил от хана ярлык на княжение. Кланялся, чтобы сохранить землю, но в душе ненавидел Орду так же, как отец. Глеб — младший, прямой, воинственный, рубился с монголами при каждом удобном случае.
Они обняли меня. Не побрезговали вонью, грязью, струпьями на руках.
— Живой, — сказал Борис. Голос дрогнул. — Брат живой.
— Не сломался, — добавил Глеб. Улыбнулся, но глаза были мокрыми.
Я не умел уже улыбаться. Но кивнул.
Дальше были годы войны. Стал сражаться рядом с братьями — в первых рядах, с отцовским мечом, который Борис хранил под половицей. Меня не брали стрелы — я ловил их на лету. Меня не брали сабли — я уходил из-под удара быстрее, чем они замахивались. Монголы кричали, свои — крестились. А я воевал. Баскаки сами породили меня своей плетью, ареной и кровью.
Церковь косилась. Говорили, что во мне бес сидит, но пока я рубил ордынцев — молчали.
Борис ставил прикрывать самые опасные участки. Глеб дрался рядом, спина к спине. Люди прозвали меня Ночным Князем — потому что я всегда появлялся из темноты, из леса, из тумана над рекой. Ударял — и исчезал.
Я не знал тогда, что церковь окажется права.
1262 год. Засада под Ростовом.
Мы шли на сборщиков дани. Монголов оказалось втрое больше. Они ждали нас — знали о вылазке.
Бой был жестоким. Мой меч рубил вправо и влево, стал продолжением руки. Кровь брызгала на лицо, на шею, на гриву коня. Я не чувствовал усталости — только ярость. Только желание убивать их всех, каждого, кто пришёл на русскую землю с огнём и цепями. За отца, за мать, за народ, за годы плена.
Наши войска теснили их к оврагу. Я пробился к шатру — большому, шёлковому, с ханской тамгой на верхушке. Шаман корчился в крови с пробитой грудью моим мечом.
Чёрные глаза, полные ненависти.
— Ты слишком сильный для человека, — прошептал на ломаном русском. Кровь пузырилась на губах.
Он вырвал из груди амулет — волчий клык, мокрый от чёрной, почти смоляной крови. Швырнул мне под ноги.
— Будь же проклят зверем.
Мир лопнул, как перетянутая тетива. Внутри что-то рвануло, загорелось, ломая кости. Я слышал, как трещат позвонцы. Как удлиняются клыки, прорезая дёсны. Как мир наполняется запахами — кровь, страх, железо, пот, трава под спиной, гниль в бороде шамана, соль на моих губах.
Братья стояли в трёх шагах. Борис — с перерубленным плечом, бледный, пахнущий берёзой и конским потом. Глеб — сжимая крест так, что побелели костяшки, пахнущий старой книгой и дымом. Они смотрели на меня. Не отводили взгляда, но не приближались.
Их страх пах горелым миндалём. Я запомнил этот запах навсегда.
Они не выгнали меня сразу. Год, может, два. Я сражался рядом с ними — по ночам, скрывая лицо под капюшоном. Пил кровь животных, которых Глеб приносил в мешках. Борис молчал перед священниками, прятал меня в подклетях церквей, где пахло ладаном и сырой известкой.
Но голод рос. Животной крови становилось мало.
Первого пленного я убил случайно. Сорвал горло, когда он попытался ударить меня ножом. Кровь оказалась горячей, сладкой, живой. Я не мог остановиться. Когда поднял голову — Глеб стоял в дверях, сжимая крест.
Он ничего не сказал. Просто закрыл дверь.
Утром пришёл Борис.
— Ты больше не человек, — проговорил, глядя в стену. Не мог смотреть мне в глаза.
— Я всё ещё твой брат.
— Ты пьёшь кровь, не ешь, не спишь, не молишься. Да пусть это орда, но что дальше, когда война кончится?
Он достал из-за пазухи грамоту — церковную, с печатью епископа. «Изгнать беса из пределов княжества».
Борис долго молчал. Стоял у окна, сжимая в пальцах грамоту так, что воск треснул. Наконец повернулся — не ко мне, в сторону, в угол, где коптила лампада.
— Церковь давно видит, — сказал глухо. — Не все молятся за твоё здравие, брат. Некоторые шлют доносы в епархию.
Глеб за его спиной сжал крест — побелели костяшки.
— Ты думаешь, я не знаю? — Борис поднял на меня глаза. Усталые, красные — не спал ночь. — Как они называют тебя? «Бес», «ночной пёс», «кровопийца». Если узнают, кто ты на самом деле — где родился, чей сын сожгут.
— Не только тебя, — добавил Глеб. Голос сел, будто слова царапали горло. — Нас всех. Княжество сровняют с землёй. Летописцы вычеркнут имена отца, деда, прадеда. Будто нас никогда не было.
Борис шагнул ко мне. Протянул грамоту — я не взял. Тогда разорвал её сам. Полосы пергамента упали на глиняный пол, смешались с соломой.
— Слушай меня, Влад. Мы уничтожим все летописи, где упомянуто твоё имя. Все, какие найдём. Тебя не станет в свитках, в грамотах, в церковных книгах.
— Те, кто помнят тебя, — Глеб шагнул ближе, встал рядом с братом, — рано или поздно умрут. А новые не узнают.
— Только так мы сможем тебя защитить, — закончил Борис.
Он смотрел мне в глаза. Наконец-то. Без страха. Без отвращения.
— Уходи, брат. Так будет правильнее.
Я смотрел на них. На старшего, который нёс на плечах княжество, лавировал между Ордой и церковью, гнулся, но не ломался. На младшего, который рубился с монголами в первых рядах, а теперь стоял с красными глазами и не мог вымолвить ни слова.
— Я не вернусь, — сказал я.
— Знаю, — ответил Борис.
— Но я буду рядом. Всегда.
Глеб отвернулся.
Я вышел не оглядываясь.
Но не забыл. Оберегал, наблюдал всегда. Стоял у двери Бориса, когда он умирал в 1277-м — сжимал меч, слышал его хрипы, чувствовал запах крови и мёда, которым его поили лекари. Держался за ствол сосны, когда хоронили Глеба через год — смотрел, как опускают гроб в землю, как комья мокрой глины бьют по крышке.
Они были последней нитью к человечности. Когда они ушли — нить оборвалась.
За порогом остановился на мгновение. Вдохнул запах княжеского двора — мокрые брёвна, конский навоз, дым из трубы. Запомнил. Навсегда.
Замок в горах, который я отнял у обедневшего боярина. Снег за окном — всегда снег, даже летом на вершинах. Тишина, от которой звенит в ушах. Иногда — чужие крики снизу, когда охотники заходят слишком далеко.
Я стал тенью. Легендой. Страшилкой для детей и пьяных возниц.
Так шли годы. Пока однажды турки не пришли к моему порогу — сожгли деревню у подножия горы, увели девок и скот. Этого я стерпеть не мог. Это была моя земля.
Пошёл по их следу. Нашёл лагерь. И вошёл в шатёр военачальника в ту самую ночь — 1739-го года.
Ночь пахла кровью и гарью. Шатёр турецкого военачальника: там, где ещё недавно пили, играли в кости и хвастались добычей, теперь пахло смертью. Тела лежали вповалку, лужи чёрной жижи растекались по коврам. С опорного столба свисали пустые цепи, звенящие на сквозняке.
Не все они оказались пусты.
В углу, скорчившись, сидела девушка — лохмотья, грязь, спутанные коричневые волосы, падающие до поясницы. Тонкие, как ветки, руки обмотаны верёвкой. Зелёные глаза с карими крапинками смотрели в стену — пустые, мёртвые.
Он хотел пройти мимо — зачем ему ещё один труп?
Но она подняла голову и посмотрела. Не как на врага, не как на чудовище, не как на спасителя. Просто посмотрела. В её взгляде не оказалось страха — бояться уже нечего, потому что внутри она уже умерла.
Он узнал этот взгляд. Сам так смотрел на себя в зеркало пятьсот лет.
Когти вспороли железо, как бумагу. Цепи упали. Подхватил её на руки — почти невесомую, словно перо, просто тень. Плащ накрыл с головой — от ветра, от чужих глаз, от всего, что осталось за спиной.
— У тебя нет имени, — голос низкий, без вопроса. — Я дам его позже. А пока ты просто будешь рядом.
Вышел из шатра в ночь. Не оглянулся.
Конь всхрапнул, переступая с ноги на ногу. Мягкая травяная земля сменила утоптанную грязь лагеря.
В его руках девушка сжалась, замерла. Взгляд по-прежнему ничего не выражал. Только запах гари и металлический привкус на языке — и желание провалиться в беспамятство, чтобы не проснуться.
— Не смотри. — Тихо, но без права отказа.
Ладонь легла на её голову, прижала лицо к ключице. Туда, где не видно трупов. Где нос утыкается в холодную кожу, пахнущую железом и ночным лесом.
Он шёл дальше — шаги ровные, тяжёлые, неспешные. Враги мертвы. Осталась только эта ноша в руках.
— Ты не будешь есть сегодня. Не потому, что не дам. Потому что вывернет.
Перехватил поудобнее, наклонил голову — вдохнул запах спутанных волос. Или просто прижался щекой к макушке? Она не видела. Только холодное дыхание коснулось кожи.
— Домой.
Слово прозвучало странно — не как обещание тепла, а как констатация факта.
Сел на коня, не отпуская девушку. Устроил у себя на груди, под плащом. Слышит ли она сердце? Нет. Оно билось раз в минуту — медленно, тяжело, словно набат под землёй.
Одной рукой натянул поводья.
— Держись.
Сам прижал её ладони к своей груди, накрыл сверху своей ладонью — чтобы не упала. Чтобы поняла: не упадёт, пока он держит.
Конь сорвался с места. Ночь, ветер, звёзды. Замок вдалеке — чёрный клык, вонзившийся в небо.
Глава первая
Воздух оказался свежим, холодным и слишком быстрым — конь нёсся, не сбавляя шага. Голова кружилась от ледяного ветра, глаза слезились, веки тяжелели. Шок понемногу отступал, уступая место обессиленной пустоте. Девушка вздрагивала от каждого движения всадника, но тело само отключалось, проваливаясь в спасительное забытьё. Она уснула.
Владислав чувствовал, как её тело обмякает. Хватка на его груди слабела, дыхание становилось глубже. Прямо в его руках, на бешеном скаку.
Это хорошо. Сон сейчас — единственное лекарство.
Не сбавлял скорости, но рука, которая держала её ладони прижатыми к его груди, скользнула выше — на спину, придерживая, чтобы не соскользнула. Плащ натянулся туже, укрывая почти полностью. Только макушка торчала наружу, и ветер трепал спутанные коричневые пряди.
Замок возвышался вдалеке — тёмный шпиль, пронзающий небо. А мысли всё возвращались к живой душе в беспамятстве на его руках.
Зачем взял?
Она слишком лёгкая, тихая, сломленная. В ней не осталось ничего, что могло бы пригодиться. Ни силы, ни злобы, ни даже страха — только пустота, которую он узнал слишком хорошо.
Почти пять веков он проходил мимо таких. Иногда помогал умереть быстрее или не замечал вовсе.
Но эта подняла голову, посмотрела пустыми глазами. Там не было надежды, страха, ужаса перед чудовищем — даже крохотной искры о спасителе. Слишком знакомый взгляд, тот самый, что порой смотрел на него из зеркала. Наверное, в этом и крылся ответ.
Везти тебя больше некому.
Глубокая ночь встретила их у замковых ворот. Влад спешился, не тревожа сна девушки. В холле уже суетился слуга — старик с седыми висками и дрожащими руками, который знал, что вопросы к господину стоят жизни. Достаточно одного взгляда, брошенного из-под нахмуренных бровей: слуга подхватил поводья и исчез в темноте конюшни, не проронив ни звука.
Замок хранил вековую сырость. Каменные стены дышали холодом, ступени лестницы казались вырубленными из глыб льда. Влад нёс свою ношу мимо факелов — их свет плясал на лице, выхватывая острые скулы, глубоко посаженные глаза, жёсткий изгиб губ.
В господских покоях воздух оказался теплее. Камин давно растопили, дрова прогорели до алых углей, но тепло ещё держалось. Опустившись на колено у широкой постели, застеленной медвежьими шкурами, осторожно — словно перед ним было не тело, а хрупкое стекло — уложил девушку. Ни раздевания, ни укутывания — только пара движений, чтобы поправить шкуру, прикрыв её до подбородка.
Влад сидел на полу, прислонившись к деревянной спинке кровати. Руки легли на согнутые колени, взгляд ушёл в огонь.
Почти пятьсот лет, — подумал он. — Я никого не приводил сюда.
Не оттого, что не мог, не хотел. Замок стал клеткой, тюрьмой, убежищем — но не домом. Дом кончился там, за сосной, когда комья глины ударили в крышку гроба Глеба.
Память — несговорчивая спутница. Вытаскивала наружу прошлое, которое он предпочёл бы забыть. А потом были попытки. И каждая — как шаг по тонкому льду.
—
Вступал в права 1284 год, шесть лет со смерти братьев.
Ей шёл двадцать первый год. Светлые волосы заплетены в тугую косу, глаза — голубые, почти белые на солнце — смотрели на мир с тихим любопытством.
Первая встреча случилась на базаре в соседней деревне. Сначала учуял запах: свежий хлеб, васильки и что-то неуловимо тёплое, отчего сердце, давно забывшее, что значит биться, дрогнуло впервые за десятилетия. Подходить не стал. Только смотрел издали, прячась в тени навеса.
Начались редкие встречи — раз в седмицу, иногда реже. На базаре бродил между рядами, делал вид, что выбирает товар. За прилавком стояла девушка, торговавшая холстами, — поправляла выбившуюся прядь, улыбалась покупателям. Однажды их взгляды встретились. Первой не отвела глаз именно она.
Разговор начал осторожно — как если бы ступал на тонкий лёд. Спросил о цене, качестве, долго ли везли и откуда. В ответ прозвучал низкий, чуть хрипловатый голос — такой, который хочется слушать долго.
Следующие полгода шаг за шагом сближался. Не торопил, не навязывался. Мог промолчать всю встречу, только слушать её рассказы о деревне, о братьях, о глупом петухе, который будит всех затемно. Смеялась легко, беззаботно, и в эти мгновения он почти верил, что проклятие отступает.
Всё рухнуло в один вечер.
Возвращался из леса затемно — услышал крики раньше, чем увидел огни. Разбойники. Трое, а может, четверо — не считал. Она стояла на коленях в грязи, с разбитой губой, а один детина уже задирал подол, тянул грязные лапы к светлой девичьей коже.
Влад не думал — бросился между ними.
Первого убил, даже не заметив: шея хрустнула под пальцами, тело обмякло ещё до того, как коснулось земли. Второго встретил когтями — удар пришёлся в грудь, потом в лицо, без разбора, лишь бы остановить. Третий побежал — зря. Короткий рывок, хватка за плечо — и всё.
Только тогда обернулся.
Она смотрела. Те же голубые глаза — но тепла в них не осталось. Только ужас, тот самый, что он видел у братьев века назад. Запах страха — горелый миндаль — ударил в ноздри.
Пальцы всё ещё в крови. Когти не втянулись. Глаза — чёрные, без белка, без зрачков — смотрели на неё с лица, которое она не узнавала. Он забыл, как выглядит, когда выпускает зверя.
— Ты бес, — сорвалось с девичьих губ. Осипших, пересохших.
Влад сделал шаг вперёд, протянул руку — ту, что ещё дымилась чужой кровью.
Она закричала — без звука.
Рот раскрылся в беззвучном оскале, глаза расширились так, что стали похожи на две трещины в мироздании. Слёзы хлынули ручьями — молча, без всхлипов. Она пятилась, спотыкалась о корни, падала, вскакивала — и снова пятилась, не сводя с него обезумевшего взгляда.
— Не подходи! — выдохнула наконец. Голос сел, превратился в хрип. — Не подходи, проклятый!
Замер. Рука так и осталась висеть в воздухе — пустая, окровавленная, ненужная.
Она сорвалась с места. Бежала не разбирая дороги — через кусты, через канавы, через сухие ветки, хлеставшие по лицу. Бежала от чудовища, проклятого богами, от того, кого ещё утром называла спасителем.
Влад не двинулся следом. Стоял и смотрел, как исчезает в темноте её светлая коса, мелькает последний раз — и пропадает навсегда.
Виноватым чувствовал только себя. В ту деревню больше не ступал — целое столетие обходил стороной, даже когда дорога вела только через неё.
Минуло более семи десятилетий. На границе с Ростовским княжеством, куда забросила тоска по братьям, встретил её. Волосы рыжие, до пояса, в косе толщиной с руку. Глаза зелёные, как мох на старых пнях, с золотыми крапинками. Упрямый подбородок, веснушки через всё лицо. Лучик под стать имени — Заряна.
Наученный горечью, решил не приближаться. Лучше сразу показать зверя, чем потом ловить испуганный взгляд и шёпот «бес».
Но Заряна подошла сама.
— Откуда путь держишь, странник? — спросила. В голосе — ни страха, ни заискивания, одно любопытство. — Надолго ли в наших краях?
— Проездом, — ответил коротко, давая понять, что разговор окончен.
Она не уходила. Стояла рядом, теребила край платка.
— А в Твери бывал? Сказывают, церквей там — не счесть. А в Ярославле? А на Москве?
— Бывал.
— И как оно? — глаза загорелись. — Люди там другие? Говорят, бояре в соболях ходят, а купцы заморские ткани возят. Я нигде не была, только по холстам и знаю, что за околицей.
Осадил жёстко, не надеясь, что поймёт.
— Держись подальше от меня. Беды наживёшь. Проклят я.
Она удивилась — брови взлетели вверх, но шага назад не сделала. Вгляделась в лицо. Хмурое, с глубокими тенями под глазами, с морщинами, которых не должно быть у такого молодого с виду. Покачала головой.
— Не похож ты на злого. Вон вечером старикам с телегой помог. Никто больше не подошёл, а ты подошёл. Помог.
Пытался обходить её стороной — менял тропы, уходил в чащобу, возвращался, когда деревня уже спала. Но Заряна словно чуяла. Находила на околице, провожала взглядом из-под ладони, подходила с вопросами, на которые не ждала ответов. Её любопытство оказалось сильнее моей глухой тоски.
Однажды не сдержался — схватил за плечо, развернул к себе, заглянул в глаза чёрными, без белка, без зрачков, теми самыми, от которых бегут.
— Видишь? — голос сорвался на рык. — Проклятый. Бес. Чудовище. Оставь меня в покое.
Заряна не вскрикнула. Только побледнела — кровь отхлынула от щёк, оставив веснушки сиротливо темнеть на белой коже. Но глаз не отвела. Помолчала. Потом сказала тихо, но твёрдо, как отчитывают упрямого ребёнка:
— А я в учение верую: «Не судите, да не судимы будете». Только Богу решать, кто плохой, а кто нет. А ты не похож ты на того, кто сам выбрал тьму.
Я опешил. Так мне не говорил никто — ни братья, ни священники, ни те, кто швырял камни вслед. Молча отпустил её плечо и ушёл в лес. В ту ночь не пил — просто сидел под сосной и смотрел на звёзды, пытаясь понять, почему она не бежит.
Через седмицу застала на охоте: я стоял на коленях в снегу, припав к вспоротой шее оленя. Губы в багровых разводах, лицо бледное, глаза закрыты. Услышал хруст ветки — резко обернулся. Заряна замерла за деревом, вцепившись в кору побелевшими пальцами. Сердце её колотилось — слышал даже отсюда. Ладони вспотели, запах соли ударил в ноздри.
Она не побежала.
Сделала шаг. Потом другой.
— Влад, — позвала тихо. Голос дрожал, но не срывался.
Выпрямился, вытер рот тыльной стороной ладони. Бесполезно — скрывать больше нечего.
Подошла ближе — осторожно, как к раненому зверю, — протянула руку, коснулась щеки ледяными дрожащими пальцами, вытерла кровь у уголка губ. Я смотрел в её глаза: в них не было ужаса. Только страх — но не тот, что пахнет миндалём, иной, солёный.
— Ты голоден, — сказала не вопросом. — Иначе не стал бы.
— Не боишься? — спросил хрипло. Голос чужой, не мой.
— Боюсь, — призналась она. Губы дрогнули в подобии улыбки. — Но боюсь больше того, что ты уйдёшь и никогда не вернёшься.
В ту зиму я остался. Прожил в деревне год — первый год за столетия, когда у меня появился дом. Не замок — изба на окраине, пропахшая сушёными травами и тёплым хлебом. Заряна стелила постель, ставила ужин на стол, поправляла фитиль в лампаде. Молчала — или говорила о пустяках: о погоде, соседях, лисе, которую видела на лугу. Я слушал этот тихий голос, смотрел, как двигаются её руки, и почти поверил, что счастье возможно. Не отнимала руки, льнула, когда обнимал.
Через год Заряна занемогла. Слегла в одно утро — проснулась, а встать не смогла. Лекари из соседней деревни разводили руками, шептали «божья воля», отворачивались к двери. Я уехал за травами — в город, за три дня пути. Редкие коренья, которые не растут в наших лесах. Обещал вернуться через седмицу.
Вернулся на пятый день — сердце не дало ждать дольше. Чуяло беду.
Тишина встретила меня на въезде — не та, утренняя, со звоном колоколов и петушиным криком, а мёртвая. Даже ветер не шевелил ветки. А потом пришёл запах.
Я знал этот запах. Как тогда, когда сгорела первая деревня. Только тогда пахло пеплом и сырым мясом. Здесь — гарь, горелая шерсть и что-то сладковатое, от чего тошнит и кружится голова.
Пепел лежал на земле серым снегом. Обугленные брёвна торчали из чёрной грязи, как рёбра дохлой скотины. Церковная луковка провалилась внутрь, дымилась. Я шёл мимо — не считая, не запоминая. Искал одно.
Заряну нашёл у колодца.
Она лежала на боку, поджав колени к животу — так спят дети, когда боятся темноты. В руках — крест. Тот самый, что я подарил ей на первый год. Деревянный, грубой работы, с неровными краями. Я сам вырезал его ночью, при свете лучины.
Не выдержал, отвернулся. Ударил кулаком в стену колодца — доски треснули, брызнули щепки, осыпались камни.
Я не успел на одну зарю. Всего на одну.
Если бы не ездил за этими травами. Если бы не слушал лекарей. Если бы остался — умер бы рядом. А так — живу. И она мертва.
Не помнил, как поднялся, нашёл следы — примятую траву, угли ещё тлеющего костра, брошенную подкову. Ноги сами понесли в лес, по старой дороге, где телеги возили дань.
Нагнал их через два перехода.
Отряд — полсотни всадников, с обозами, с пленными. Монголы. Те же лица, что когда-то жгли мою землю, убивали отца, пытали меня в яме. Те же гортанные крики, тот же запах конского пота и кумыса.
Первого убил, даже не заметив — сломал шею, когда он спрыгнул с коня за нуждами. Второго — когтями, в горло, не дав вскрикнуть. К третьему вышел из темноты, глядя прямо в глаза. Он успел выхватить саблю — и упал с ней, разрубленный собственной же сталью. Они кричали, звали на помощь, молились своим богам. Мне не было дела до их богов, я ещё помнил её запах, смех, звучавший в горнице.



