Его Молчание

- -
- 100%
- +
Сжалась сильнее. Плечи втянулись в шею, голова ушла в плечи, руки прижались к груди. Глаза зажмурила — не от крика, от ожидания. Сейчас ударит. Сейчас. Господин поднял — значит, ударит.
Удара не было.
Три шага до бадьи. Мгновение — и тело погрузилось в тепло.
Вода обняла её: плечи, спину, колени. Горячая, с травами, с можжевеловым паром, поднимавшимся к лицу. Одежда намокла мгновенно, прилипла к телу, но это не имело значения. Тепло проникало внутрь — впервые за годы, о которых не хотела помнить.
Не смела пошевелиться. Не смела поднять глаза. Пальцы вцепились в край бадьи, хотя он не приказывал держаться. Вода колыхалась от её дрожи.
Влад нашарил на лавке кусок мыла. Крепко, почти грубо вложил ей в ладонь, сжал её пальцы вокруг скользкого бруска. Мыло пахло мятой и ещё чем-то — незнакомым, лесным, диким. Не так, как пахли господа в турецком доме. Иначе. Живее.
Отпустил руку. Выпрямился. Одежда промокла — рубаха прилипла к груди. Прямо на ходу рванул застёжку, стянул мокрую ткань через голову, бросил на пол. Вышел в смежную комнату. Слышно было, как хлопает дверца гардероба, как шуршит сухая ткань.
Вернулся уже в чистой рубахе, застёгивая манжет. Не глядя в её сторону, пересёк комнату, толкнул дверь в коридор и вышел. На сей раз дверь закрылась тихо — сама собой, без удара.
Шаги удалились. Тишина.
Она сидела в горячей воде, сжимая в кулаке мыло, и не двигалась. Сердце колотилось где-то в горле. Пальцы ныли от холода, который медленно отступал, растворяясь в травяном пару. За дверью никто не стоял. Никто не дышал. Никто не ждал, чтобы ударить.
Прошло минут десять. Мыло размягчилось в ладони.
Она медленно, неуверенно — всё ещё оглядываясь на дверь — начала мыться.
Запах мяты мешался с можжевеловым паром, поднимавшимся от воды. В этом запахе не было ничего знакомого. Рабство пахло прелой соломой, кислым потом, мочой, железом цепей. Здесь пахло иначе. Лесом. Травами. Чем-то, чему она не знала названия.
Она намылила плечо — медленно, неуверенно, всё ещё поглядывая на дверь. Провела по ключице, по рёбрам. Кожа, отвыкшая от любых прикосновений, кроме грубых, казённых, вздрагивала под собственной ладонью. Пена стекала в воду, оставляя на поверхности белёсые разводы. Она смотрела на них, не узнавая себя в этих движениях. Кто эта женщина, которая моется горячей водой? Которая сидит в бадье с травами, как госпожа?
Отложила мыло, взялась за спутанные волосы. Медленно, прядь за прядью, разбирала колтуны под мокрыми пальцами. Вода темнела от грязи, но ей не было стыдно. Впервые за долгие годы.
За дверью стояла тишина. Господин не возвращался. Может, вообще не вернётся. Может, это всё — бадья, мыло, тепло — последнее, что дано перед смертью. Она не знала. Если такова его воля — пусть. Пока есть вода. Пока есть мята. Пока есть этот миг, в котором никто не бьёт и не требует.
Наклонилась, зачерпнула воду, плеснула в лицо. Капли потекли по щекам, по шее, смешались с паром.
---
Лес встретил его тишиной. Глубокой, нетронутой — не той, что царила в замке по ночам, а живой, наполненной шорохами, далёким криком птицы, хрустом ветки под копытом. Снег здесь ещё не сошёл — лежал серыми проплешинами под корнями, прятался в тени елей.
Влад спешился у ручья, привязал коня. Охота — не развлечение, не спорт. Единственный способ сбросить ярость, не разрушив ничего важного. Замок не годился. В замке — она. И слуги. И чужие уши.
Двинулся в чащу. Без оружия — когти и чутьё работали лучше любого клинка. Запахи раскрывались один за другим: прелая хвоя, мокрый мох, старый помёт, заяц где-то восточнее, лисица ближе, а дальше — кабан. Молодой, сильный, одинокий. То, что нужно.
Зверь внутри отозвался раньше, чем разум успел приказать. Глаза залило чернотой — без белка, без зрачка. Когти прорезали кожу на пальцах, удлинились, заострились. Тело перестало быть телом — стало пружиной, сжатой до предела.
Кабана настиг в овраге. Тот почуял опасность поздно — взрыл землю копытом, развернулся для атаки, но Влад уже был сверху. Один удар. Хруст позвонков. Тело рухнуло в палую листву.
Не колебался. Когти вспороли шкуру, зубы вошли в плоть. Кровь хлынула — горячая, густая, живая, первая за несколько дней. Пил, уже не думая о человеческих привычках, не вспоминая, как когда-то Глеб приносил мешки с зарезанными ягнятами и отворачивался. Теперь никто не смотрел. Только лес, только снег, только мёртвый кабан, остывающий под его руками.
Насытившись, поднялся. Вытер рот тыльной стороной ладони. Кровь уже засыхала на руках, темнела, сворачивалась. Когти медленно втянулись обратно. Зверь ушёл вглубь. Остался Влад — опустошённый, спокойный, как всегда после кормёжки.
Охота продолжалась ещё час. Брал не ради крови — ради мяса. Два зайца, ещё один кабан поменьше. Тушки складывал у ручья, аккуратно, не уродуя лишнего. Ему не нужно — нужно замку. Марфа примет. Лука разделает. Слуги будут сыты. Всё, как обычно.
Уже в сумерках взвалил добычу на круп коня, взял поводья и двинулся обратно. Злость ушла. Вернее, не ушла — затаилась до следующего раза. Но сейчас её место заняла усталость. И странное, почти забытое чувство — нечто вроде облегчения.
---
У чёрного хода, где кухня граничила с задним двором, в железном кольце на стене чадил факел. Пламя металось под порывами ветра, бросая жёлтые сполохи на утоптанный снег. Марфа, грузная, в заляпанном мукой переднике, вытирала руки о подол, когда услышала знакомый стук копыт.
— Власий, — позвала вполголоса. Из темноты вынырнул конюх, тот самый, что крутился вокруг Алины. — Принимай.
Конюх взял коня под уздцы, привычно отвёл к колоде, где разделывали дичь. Влад спешился, снял с крупа тушки — одну, вторую, третью. Сложил на широкий дубовый стол у кухонной двери, где Марфа уже ждала с ножом и тазом.
— Кабан молодой, — констатировала, переворачивая тушу за заднюю ногу. — И два зайца. Жирные. Хорошо. Завтра пироги будут.
Влад кивнул. Ни слова. Развернулся и ушёл в темноту двора.
Марфа проводила взглядом. Вздохнула. Рубаха на спине господина потемнела от пота и прилипла к лопаткам. На манжетах, на предплечьях — тёмные, почти чёрные пятна. Давно знала, что это. Давно перестала задавать вопросы. Её дело — кухня. Мясо есть мясо. Остальное не её забота.
— Власий, — окликнула конюха, который уже собрался увести коня. — Зайцев подвесь в холодной, кабана — в ледник. Утром разделаю.
Конюх кивнул.
Колодец стоял посреди двора — старый, с замшелым срубом и железной ручкой, вечно холодной даже летом. Вода в нём ледяная, с металлическим привкусом на зубах. Влад крутанул ворот. Ведро ушло вниз, глухо стукнуло о воду. Поднял, перехватил за дужку.
Ночь выдалась беззвёздной. Факел у чёрного хода чадил, бросая жёлтые сполохи на утоптанный снег. Ни луны, ни месяца — только это дрожащее пламя да редкие отблески из окон замка, где за ставнями горели свечи.
Вылил воду на ладони, растёр по запястьям, по предплечьям. Кровь отходила плохо, забилась под ногти, въелась в складки костяшек. Вода стекала в снег — розовая, потом алая, потом просто тёмная. Набирал снова. Снова сливал.
Иляна вышла с корзиной мокрого белья — Арина попросила помочь развесить на просушку. Ступила на крыльцо людской, вдохнула морозный воздух, поправила платок — и замерла.
Господин стоял у колодца. Спиной к ней. Широкие плечи, светлая рубаха, на рукавах и манжетах — тёмные пятна, чёрные в неровном свете факела. Набирал воду, сливал на руки, и вода в снегу становилась розовой. Снова набирал. Снова сливал. Снег вокруг колодца пропитался влагой, и в этой влаге, в жёлтых сполохах пламени, проступало что-то тёмное, густое — не вода.
Видела, как он наклонился, опёрся о сруб колодца — устало, тяжело. Руки до сих пор в крови. На снегу — целая лужа, и лужа эта красная, почти чёрная к краям.
Снова зачерпнул.
Пальцы Иляны сами поднялись к губам. Прижались. Не перекреститься — просто закрыть рот, чтобы не издать ни звука. Сердце колотилось где-то в горле. Холодный воздух обжигал ноздри. Корзина с бельём дрожала в ослабевших руках.
Влад выпрямился, встряхнул ладонями. Капли разлетелись по снегу. Не обернулся. Не почувствовал. Или не посчитал нужным обозначить, что заметил. Просто взял ведро, повесил на крюк колодца и пошёл к чёрному ходу — туда, где на дубовом столе лежали обескровленные туши и ждала Марфа.
Дверь закрылась. Факел качнулся от сквозняка.
Иляна стояла на крыльце, сжимая корзину до побелевших костяшек. Бельё так и осталось неразвешенным. Снег под колодцем медленно впитывал тёмное пятно, размывая его в серое, в бурое, в ничто.
Не шевелилась. Ветер трепал край платка, задувал под рукава, леденил щиколотки. А она всё стояла и смотрела на снег, на тёмное пятно, на закрытую дверь, за которой скрылся господин.
Пока Арина не окликнула изнутри:
— Иляна! Ты там замёрзла, что ли?
Вздрогнула в последний раз. Заставила себя разжать пальцы, перехватить корзину поудобнее. Шагнула к перилам, где были натянуты верёвки для белья. Руки двигались сами — прищепить, расправить, разгладить. Механически, бездумно.
Но взгляд то и дело возвращался к пятну на снегу.
Глава четвертая
Вода ещё стекала с ладоней, когда он толкнул дверь чёрного хода. Кухня встретила жаром печи и запахом свежей крови — на дубовом столе ждали разделки кабаньи туши. Марфа уже засучила рукава, вооружилась ножом, но при появлении хозяина отложила лезвие и вытерла руки о передник.
Тут же переминался Лука — сухой, сгорбленный, с неизменным внимательным прищуром. То ли грелся у печи, то ли дожидался распоряжений. За долгую службу дворецкий выучился возникать именно тогда, когда требовался, и растворяться, когда необходимость отпадала.
Влад стянул мокрую рубаху через голову — ткань, надетая после бадьи, снова промокла от воды и пота. Бросил её на лавку.
— Каждый вечер, — проговорил, не адресуясь ни к кому. — Горячую воду в покои гостьи. С травами. И в мои тоже.
Марфа переглянулась с Лукой. «Гостья» — слово прозвучало чуждо, будто хозяин и сам не до конца определил, как её называть. Госпожа? Нет, та прибыла бы со слугами и сундуками. Пленница? Тоже нет — пленниц не отпаивают мятой и можжевельником. Гостья — самое нейтральное, самое осторожное обозначение из всех, что он сумел подобрать.
— Дров для каминов, — продолжил Влад. — В её покои и в мои. Побольше.
Дворецкий склонил голову — понял, принял, запомнил.
— Сделаем, — ответил за обоих. Голос скрипучий, но спокойный, без тени подобострастия. С хозяином старик разговаривал так уже тридцать лет — ровно, без дрожи, как беседуют с тем, чью природу знаешь и принимаешь.
Влад кивнул, подхватил мокрую рубаху и вышел в коридор. Шаги стихли у лестницы, уводящей в господские покои.
Марфа выждала, пока хлопнет дальняя дверь, и вздохнула — шумно, всей грудью, точно сбрасывая невидимый груз.
— Гостья — повторила, пробуя слово на язык. — Надо же. Уж думала, не доживу.
— До чего? — хмыкнул Лука, опускаясь на край лавки.
— До того, чтоб хозяин о ком-то пёкся.
Дворецкий ничего не ответил. Взял со стола небольшой нож, покрутил в пальцах, пробуя заточку.
Повариха вернулась к тушам. Лезвие вошло в кабанью ногу легко, привычно — сказывались сорок лет при кухне. Отделила окорок, отложила на чистое полотно.
— Хорошо, что дичь принёс, — проговорила уже буднично, возвращаясь к делу. — Зайцы жирные, кабан молодой. Пироги сделаю. Припасы-то к концу подходят.
— Хорошо, — согласился Лука. — Только вот бродить нынче по лесу — то ещё дело.
— А что такое?
— Да в деревне бают. — Старик понизил голос, хотя в кухне они оставались одни. — Разбойники объявились. Обозы грабят, купца на прошлой седмице порезали. Уже трое не доехали до ярмарки. Народ за околицу носа не кажет.
Марфа хмыкнула, не отрываясь от работы.
— Разбойники, говоришь. — Перевернула тушу, примерилась к грудине. — Это кому ж страшнее — разбойникам или тем, кто их встретит?
Лука негромко рассмеялся — сухо, словно заскрипело старое дерево. Потёр ладони, хлопнул себя по колену.
— Вот и я про то. Глядишь, и замку перепадёт. Хозяин-то частенько возвращается с добычей. То золото, то меха. Деревенским тише — и нам польза.
— Тише-то тише, — покивала она. — Только всё равно не по себе. Лес большой, мало ли что.
— Мало ли что — это уж пусть те, кто в лесу, думают, — отмахнулся дворецкий. — Наше дело маленькое. Воду готовить, дрова таскать. Гостье, стало быть, камин топить.
Последние слова прозвучали с лёгкой усмешкой, но без насмешки. Лука поднялся, отряхнул колени, поправил ворот камзола.
— Пойду насчёт дров распоряжусь. А ты тут управляйся с мясом.
Марфа кивнула. Шаги в коридоре — сухие, шаркающие, однако для его лет всё ещё твёрдые. Дверь притворилась.
Повариха осталась одна. Подбросила дров в печь. Пламя взметнулось, лизнуло чугунный бок котла. Заячьи тушки ждали своей очереди на столе, в углу дремал кот.
Работала молча, размеренно, не поднимая головы. В какой-то момент замерла — нож в одной руке, точильный брусок в другой — и бросила взгляд на тёмное окно. За стеклом лежал снег. У колодца по-прежнему темнело пятно, которое к утру присыплет свежим.
Покачала головой, вернулась к разделке. Своё дело она знала. Остальное — забота не её.
Солнце взошло зимнее, низкое, но яркое — такое, что снег за окном вспыхнул белым огнём и резал глаза до слёз. В покоях у Молчания сделалось светлее, чем за все предыдущие дни, вместе взятые. Широкие полосы легли на половицы, забрались на край постели, добрались до подушки.
Проснулась она не от света — от тишины. Непривычной, плотной, ненарушаемой. Прежде её поднимали окрики, пинки, лязг цепей или холод, пробиравший до костей. Здесь никто не кричал. Никто не входил. В камине едва теплились угли, но воздух ещё хранил остатки ночного тепла.
Села на край постели, опустила босые ступни на половицы. Ледяное прикосновение дерева привело в чувство — и тут же накатило воспоминание о вчерашнем: грохот двери, вырванное из рук ведро, лицо господина, искажённое яростью. Только ярость та отличалась от всего, что она знала раньше, — не холодная, расчётливая, предвещающая удар, а какая-то иная, непонятная и оттого ещё более страшная.
Потом — бадья. Горячая вода. Травы. Мыло в ладони.
Она так и заснула в чистой рубахе, пахнущей можжевельником.
Теперь — утро. Тишина. Неизвестность, которая страшнее плети.
Молчание поднялась, прошла к окну. За стеклом лежал снег — ослепительный, нетронутый, уходивший вниз по склону к чёрной кромке леса. Солнце поднималось над горами, заливало замковый двор светом, от которого она отвыкла за годы в полутьме бараков и шатров. Протянула руку к стеклу — холод обжёг пальцы. Отдёрнула.
Господин не приходил.
Она постояла у окна, прислушиваясь к шагам за дверью. Где-то далеко хлопнула створка, простучали по камню чьи-то каблуки, стихли. Может, он. Может, нет. Выглянуть она не решилась. Если господин разгневался — лучше не попадаться ему на глаза. Если разгневался настолько, что решил выгнать или убить, — ей дадут знать. Всегда давали. Крикнут, ударят, потащат за волосы. Здесь не кричали, не били — и ожидание делалось невыносимым.
Время текло медленно, словно вода замёрзла в песочных часах. Молчание сидела на краю постели, потом снова вставала, подходила к двери, замирала, прижав ладонь к дереву. За дверью — всё та же глухота. Отходила к окну. Возвращалась.
Она не умела маяться. Маяться — удел свободных. Раб ждёт приказа, ждёт наказания, ждёт смерти. А когда ждать нечего, когда никто не приходит и не говорит, что делать, — внутри разверзается пустота, куда проваливаются все мысли.
Один раз толкнула створку — та подалась с тихим скрипом. Выглянула в коридор: полутёмный, холодный, с рядами дверей по обе стороны. Сводчатый потолок терялся в тени. Где-то далеко горел факел, дрожал на сквозняке.
Вышла. Сделала несколько шагов — половицы скрипнули под босыми ногами. Остановилась. Сердце колотилось где-то в горле, заглушая все звуки.
Куда идти? К нему? Зачем?
Он не звал. Рабыня не ходит к господину сама — только если позовут. Явиться без приказа — чревато чем угодно. Ударят. Прогонят. Или — что хуже — посмотрят так, как он смотрел вчера: с яростью, за которой пряталось что-то ещё. Что именно, она не понимала, но чуяла — это «что-то» опаснее гнева.
Отступила обратно в комнату. Притворила дверь.
Села на пол у стены, обхватила колени руками. Пальцы машинально нащупали край рубахи, сжали ткань. Она не плакала — не умела. Просто сидела и ждала, как ждала всегда.
---
Стук в дверь заставил вздрогнуть. Господин не стучал. Звук повторился: негромкий, осторожный, женский.
— Дозволите войти? — голос молодой, с лёгкой дрожью.
Молчание не ответила — не знала, что отвечать. Дверь приоткрылась сама.
На пороге стояла девушка с круглыми светлыми глазами и пепельной косой, уложенной под платок. В руках — поднос. Запахло тёплым хлебом и топлёным молоком. Держалась она скованно, но страх сквозил не перед гостьей — боялась расплескать молоко.
— Господин велел завтрак принести, — проговорила, проходя к столу. Голос тихий, движения быстрые, аккуратные. Поставила поднос, поправила кружку, покосилась на Молчание — и впервые за всё время задержала взгляд дольше, чем на мгновение.
Перед ней сидела на полу девчонка — худая, с торчащими ключицами, спутанными после сна волосами, в чужой, слишком просторной рубахе. Босая. Со взглядом, который смотрел сквозь стены.
Пальцы, сжимавшие поднос, дрогнули.
— Ты чего на полу-то? — вырвалось у служанки прежде, чем она успела прикусить язык.
Молчание не ответила. Только повела плечом — движение, означавшее что угодно.
Девушка помялась у стола, раздумывая, уйти или остаться, потом заговорила мягче:
— Ты ешь. Ешь, не бойся. Господин велел, значит, можно. Он... он у нас строгий, но зря не обидит. Ты ж под его кровом теперь. Под его защитой.
Слова прозвучали неуверенно — она и сама до конца в них не верила. Однако молчать выходило хуже.
Молчание перевела взгляд на поднос. Хлеб. Молоко. Каша с маслом — жёлтый глазок растёкся по гречневой крупе. В животе заныло. Она поднялась, подошла к столу.
— Вот и правильно, — выдохнула гостья. — Ешь давай. А то ветром унесёт.
Молчание провела ладонью по краю стола, вдохнула запах хлеба — свежий, тёплый, тот самый, от которого когда-то, в другой жизни, щипало в носу от удовольствия, — взяла кусок и начала есть. Медленно, всё ещё ожидая, что в любой момент могут ударить по рукам.
Служанка не уходила. Стояла, прислонившись к косяку, и смотрела. Во взгляде больше не плескался страх — только жалость, смешанная с непонятным облегчением.
— Меня Иляной звать, — сказала тихо. — Я тут служу. Если что понадобится — ты скажи. Ну, или дай знать. Я пойму.
Молчание подняла глаза. Впервые за всё утро в них мелькнуло что-то, кроме пустоты: не благодарность — до неё оставалось ещё далеко, — а слабый проблеск удивления.
Иляна улыбнулась — сдержанно, уголками губ, — присела в неловком поклоне и вышла. Дверь затворилась мягко, без стука.
К вечеру дрова в камине прогорели. Она сидела на краю постели, кутаясь в шкуру, и смотрела, как умирают угли. Холод подбирался постепенно — сперва к босым ступням, потом к пальцам, потом к плечам. Она терпела. Терпеть умела.
Но господин велел.
Слова всплыли в памяти отчётливо, будто он стоял рядом: «Эта комната — твоя. Кровать, шкуры, камин». Камин — тоже. Позволить огню погаснуть — значит нарушить его волю. А нарушив — прогневать.
Он и без того разгневался вчера.
В чём провинилась — не понимала. Попросила ведро? Взяла воду? Мылась неправильно? Разве что. Но если господин разгневался — вина существует, даже когда не названа. И когда он придёт снова, нужно будет просить прощения. За ведро. За воду. За то, что не угадала.
А пока — огонь. Чтобы не гневался сильнее.
Поднялась, подошла к поленнице у камина, выбрала полено поменьше и уложила на угли — осторожно, как делают то, чему когда-то учили, но что забылось за годы без печей и очагов. Руки ещё помнили. Дрова занялись не сразу — пришлось наклониться к самым углям и подуть. Жар опалил лицо. Пламя лизнуло дерево, ожило, выбросило сноп искр.
Отступила. Опустилась на пол, обхватила колени руками. Взгляд ушёл в огонь.
Когда он придёт, нужно будет сказать: «Прости, господин». Или просто «прости». Или ничего — лишь склонить голову ниже обычного, чтобы понял.
Просить прощения словами она не умела. Только телом: поклон, опущенные глаза, готовность к удару. Может, этого хватит. Может, поймёт.
За окном темнело. Камин горел. Она ждала.
Вода парила. От бадьи поднимался пряный густой дух — мята, можжевельник и что-то ещё, сладковатое, напоминавшее июльский луг. Таволга? Липовый цвет? Молчание не знала названий. Просто стояла у стены и смотрела, как слуги вносят деревянный чан, раскладывают на лавке полотенце с мылом.
Следом вошла незнакомка — высокая, с тяжёлой русой косой, переброшенной через плечо. Взгляд прямой, цепкий, без страха и заискивания. В руках — свёрток. Развернула, встряхнула; по комнате поплыл запах сушёных трав и чистого льна.
— Вот. — Разложила рубаху на лавке, расправила складки ладонью. — Господин велел чистую принести. Не новая, но добротная. Вышивка, гляди-ка, ещё держится.
Мужская рубаха — широкая в плечах, просторная в рукавах, длиной до середины голени. Белый лён, по вороту красная нить: крестики, зубчики, неровные стежки ручной работы. Такие не покупали на ярмарках. Такие шили дома, долгими вечерами, при свете лучины.
Молчание перевела взгляд с ткани на женщину, потом на дверь. За порогом стояла тишина. Господин не шёл.
— Господин — выдохнула. Единственное, что сумела.
Женщина обернулась, прищурилась. Не в глаза всмотрелась — в то, как сжаты пальцы на подоле, как дрожит жилка на шее.
— Господин сегодня, видать, из покоев не выйдет, — сказала мягче. — Часто так. Заперся у себя — и сидит.
Молчание смотрела на дверь. Тёмную щель между створкой и косяком. Ждала, что та откроется.
Женщина покачала головой — без насмешки, с непонятной грустью. Поправила рубаху на лавке, разгладила складку.
— Меня Алиной звать, — добавила уже у порога. — Понадобится что — кликни.
Дверь затворилась. Молчание осталась одна. Бадья парила. Рубаха ждала. За порогом лежала тишина, лишённая шагов.
---
В людской горел единственный жирник. Арина штопала чулок, низко склонившись к огоньку. Иляна сидела на краю лавки, перебирала сухие травы для Марфы — связывала в пучки, откладывала в корзину. Работа нехитрая, механическая: пальцы делали своё, мысли бродили далеко.
Алина вошла быстро, притворила дверь поплотнее, стянула платок и бросила на лавку.
— Девчонка господина ждёт, — обронила в пространство. — Стоит, в дверь смотрит. Господин опять заперся. Как всегда после охоты.
Пожала плечами — ни злобы, ни насмешки, простая констатация — и потянулась к кувшину.
В людской повисло молчание.
Пальцы Иляны замерли на стебле сушёной мяты. В голове сращивалось разрозненное: вчерашний вечер, колодец, розовая вода на снегу, руки господина в тёмных пятнах. Девчонка — худая, с пустым взглядом, который она видела утром. Ждала. Ждала того, кто накануне стоял у колодца с кровью на рукавах.
— Жалко её, — проговорила тихо, не поднимая головы.
Арина оторвалась от штопки, покосилась на подругу.
— Жалко, — повторила Иляна. — Натерпелась у турок. А теперь господин — Осеклась, прикусила губу, покосилась на дверь, будто за ней мог стоять кто-то чужой. — Мало ли, что в голову придёт. Ему.
Голос сел до шёпота. Плечи втянулись в шею.
Арина открыла рот для ответа, но Алина опередила:
— Не болтай, чего не ведаешь.
Резко, без злобы. Привычный окрик старшей.
Иляна не ответила. Взяла пучок полыни, примотала ниткой, отложила. Нитка рвалась, трава крошилась на колени. Перед глазами стояла та девчонка. Розовая вода на снегу. Тёмные пятна на рукавах.
— Может, и не ведаю, — прошептала себе под нос, когда Алина отошла к сундуку. — Только страшно. За неё страшно. За себя.
Арина вздохнула, отложила чулок.
— Ты бы поменьше думала. Целее будешь.
Иляна подняла глаза. В них стояла не злоба, не зависть — один лишь страх, липкий, как испарина перед грозой.
— Я не думаю, — соврала она.
Склонилась над корзиной снова.
На третье утро тишина в замке стояла особенно густая — из тех, что давят на уши и заставляют сердце биться громче обычного. Молчание проснулась рано, ещё до того, как Марфа затопила печь на кухне, до того, как Лука обошёл коридоры с проверкой. Села на край постели, прислушалась. За дверью — ни шагов, ни голосов.



