- -
- 100%
- +
1810
2. Ombra adorata[49]
Рассказ в переводе Марии Андреевны Бекетовой

Есть в музыке что-то неизъяснимо чудесное! Как мало проник человек в ее глубокие тайны! Не живет ли она в груди самого человека, наполняя его душу своими благодатными образами так, что весь дух его обращается к ним и новая, просветленная жизнь уже здесь отрывает его от водоворота и угнетающей муки земного существования? Да, какая-то божественная сила проникает в него и, с детски набожным чувством отдаваясь тому, что возбуждает в нем его дух, он начинает говорить языком неведомого романтического царства духов и, подобно ученику, громко читающему волшебную книгу мастера[50], бессознательно вызывает из души своей те дивные образы, сияющими хороводами несущиеся через жизнь, которые наполняют всякого, кто их видит, бесконечной, невыразимой тоской стремления.
Как сжималась моя грудь, когда я вошел в концертную залу. Как я был подавлен гнетом тех ничтожных мелочей, которые, как ядовитые, жалящие гады, преследуют и мучают в этой жалкой жизни людей, и в особенности художников, так как часто им хотелось бы покончить с этими вечно язвящими муками одним сильным ударом, избавляющим навсегда от всякой земной скорби. Ты понял унылый взгляд, который я бросил тебе, верный друг: тысячу раз благодарю тебя за то, что ты занял мое место у фортепьяно в то время, как я искал самый темный угол во всей зале. Какую отговорку нашел ты? Как удалось тебе устроить так, что вместо большой C-moll’ной бетховенской увертюры сыграли короткую, незначительную увертюру композитора, не дошедшего еще до мастерства? И за это благодарю тебя из глубины моего сердца. Что сталось бы со мной, если бы ко мне, почти раздавленному земными скорбями, которые обрушились на меня за последнее время, вдруг приступил могучий дух Бетховена и в жарких объятиях, подобных расплавленному металлу, унес бы в царство неизмеримого и необъятного, открываемое его гремящими звуками?
Когда увертюра в детском ликовании закончилась трубами и литаврами, наступила спокойная пауза как бы в ожидании чего-то важного. Это меня облегчило, я закрыл глаза и, ища в душе более приятных образов, чем те, которые меня только что окружали, забыл о концерте, а вместе с тем, конечно, и о его программе, которая была мне известна. Пауза длилась довольно долго, и вот наконец начался ритурнель[51] какой-то арии. Это было очень нежно, и простыми, но в глубину души проникавшими звуками, казалось, говорило о стремлении, в котором благочестивое чувство возносится к небу, находя там все дорогое, что у него отнято. И вот, как небесный свет, просиял из оркестра чистый, звенящий женский голос:
Tranquillo io sono, fra poco teco saro, mia vita![52]
Кто опишет то чувство, которое меня пронизало? Скорбь, снедавшая мне душу, растаяла в унылом стремлении, пролившем небесный бальзам на все мои раны. Все было забыто, и я, восхищенный, внимал только звукам, которые лились на меня, утешая, точно будто исходя из другого мира.
Тема арии «Ombra adorata» так же проста, как и речитатив, за которым она следует, но она также задушевна и также проникновенно говорит сердцу о состоянии души, которая возносится над земной скорбью в блаженной надежде увидеть в лучшем и высшем мире исполнение всего, что обещано. Как в этом простом сочинении все безыскусственно и натурально следует одно за другим; предложения движутся только в тонике[53] и доминанте[54]; никаких резких переходов, никаких изысканных фигур, песня течет, как серебристый ручей меж сияющими цветами. Но разве не нужна была мастеру именно волшебная тайна, чтобы придать простейшей мелодии самой безыскусственной структуры эту невыразимую силу непобедимой власти над каждым чувствительным сердцем? В удивительно светлых и ясных украшениях мелодии душа несется на быстрых крыльях через сияющие облака; это громкое ликование просветленных духов.
Как всякое сочинение, так глубоко прочувствованное мастером, эта вещь требует глубокого понимания и должна быть передана с чувством, я сказал бы, с чисто выраженным предчувствием сверхчеловеческого, которое есть в характере самой мелодии. Согласно требованиям духа итальянского пения, как в речитативе, так и в арии рассчитываются известные украшения. Не прекрасно ли то, что нам передается, как по традиции, искусство, с которым композитор Крешентини, этот великий мастер пения, истолковывал и украшал арию, так что до сих пор никто не дерзал безнаказанно прибавить к ней ни одной завитушки? Как понятны придуманные Крешентини украшения, как они все оживляют! Это блестящий наряд, украшающий дивное лицо возлюбленной, от которого ярче сияют ее глаза и гуще алеют уста и ланиты.
Но что мне сказать о тебе, несравненная певица? Я воскликну с пылким энтузиазмом итальянцев: «Да благословит тебя небо!»[55] О, конечно, благословение неба помогает твоему благочестивому, искреннему чувству изливать сокровенное сердце в таких светлых и дивно звенящих звуках. Как благодатные духи, окружали меня эти звуки, и каждый сказал: «Подними свою голову, угнетенный! О, пойди, пойди с нами в даль, в ту страну, где скорбь не наносит кровавых ран, но душа точно в высшем восторге наполняется всенесказанным стремлением!»
Я больше тебя не услышу; но если коснется меня ничтожество, принимая меня за ровню, если пошлость вступит со мной в борьбу, а глупость захочет меня ошеломить и противная дурацкая насмешка вздумает меня уязвить своим ядовитым жалом, тогда утешительный голос духа шепнет мне твоими звуками:
Tranquillo io sono, fra poco teco saro mia vita!
И вот в небывалом вдохновении поднимаюсь я на могучих крыльях над позором всего земного; все звуки, что застыли в израненном сердце под кровью страдания, оживают, движутся и вспыхивают, как искристые саламандры, и я могу схватить и связать их так, что они, поддерживая друг друга, как в огненном снопе, образуют пламенную картину, которая осветит и возвеличит твое пение и тебя самого.
1812
3. Мысли о высоком[56] значении музыки
Эссе в переводе Петра Осиповича Морозова
Нельзя отрицать, что в последнее время вкус к музыке, слава богу, распространяется все больше и больше, так что теперь считается в некотором роде признаком хорошего воспитания учить детей музыке; поэтому в каждом доме, имеющем хоть какое-нибудь притязание на образованность, найдется фортепьяно или по крайней мере гитара. Кое-где попадаются еще немногочисленные ненавистники этого несомненно прекрасного искусства, и мое намерение и призвание именно в том и заключается, чтобы преподать им хороший урок.
Цель искусства вообще – доставлять человеку приятное развлечение и с приятностью отводить его от более серьезных или, вернее, единственно подобающих ему занятий, именно от таких, которые доставляют ему хлеб и почет в государстве, так, чтобы он потом с удвоенным вниманием и старательностью мог вернуться к настоящей цели своего существования – быть хорошим зубчатым колесом в государственной мельнице и (продолжаю свою метафору) снова начать мотаться и вертеться. И вот ни одно искусство непригодно для этой цели в такой степени, как музыка. Чтение романа или поэтического произведения – даже в том случае, когда выбор его настолько удачен, что в нем не оказалось ничего фантастически безвкусного (как часто бывает в новейших книгах) и, стало быть, фантазия, представляющая, собственно, наихудшую часть нашего первородного греха, каковую мы всеми силами должны убивать, нимало не станет возбуждаться, – такое чтение, говорю я, все-таки имеет ту неприятную сторону, что до некоторой степени заставляет думать о том, что читаешь; а это, очевидно, противоречит цели развлечения. То же надо сказать и о чтении вслух, так как, совершенно отклонив от него свое внимание, легко можно заснуть или погрузиться в серьезные мысли, которым, согласно соблюдаемой всеми порядочными деловыми людьми умственной диете, следует по временам давать отдых. Рассматривание какой-нибудь картины может продолжаться лишь очень недолго, ибо интерес к ней утрачивается, как только вы угадали, что именно эта картина должна изображать. Что же касается музыки, то только неизлечимые ненавистники этого благородного искусства могут отрицать, что удачная композиция, то есть такая, которая не переступает надлежащих границ и дает одну приятную мелодию следом за другою, не бушуя и не извиваясь грубым образом в разного рода контрапунктических ходах, представляет удивительно спокойное развлечение: оно совершенно избавляет от необходимости утруждать себя умственно или, по крайней мере, не наводит ни на какие серьезные мысли, а только возбуждает веселую смену совсем легких, приятных дум, относительно которых человек даже и не сознает, что они собственно в себе заключают. Но можно пойти еще дальше и задать вопрос: кому запрещается даже во время музыки завязать с соседом разговор о каких угодно предметах из области политики и морали и таким образом с приятностью достигнуть двойной цели? Наоборот, последнее можно даже особенно посоветовать, так как музыка, как это легко заметить на всех концертах и музыкальных собраниях, чрезвычайно облегчает разговор. В промежутках все тихо, но, как только начинается музыка, сейчас же закипает поток речей, поднимающийся все выше и выше вместе с падающими в него звуками. Иная девица, речь которой содержит лишь «Да, да!» и «Нет, нет!»[57], во время музыки находит и прочие слова, которые, следуя тому же евангельскому тексту, составляют зло, но здесь, видимо, являются благом, так как по этой причине в ее сети иногда попадается возлюбленный или даже законный муж, опьяненный сладостью непривычной речи. Боже мой, как необозримы преимущества прекрасной музыки! Вас, нечестивых ненавистников благородного искусства, я введу в семейный круг, где отец, утомленный важными дневными делами, в халате и туфлях весело и добродушно покуривает трубочку под мурлыканье своего старшего сына. Разве не для него благонравная Рёзхен разучила Дессауский марш и «Цвети, любезная фиалка»[58] и разве она не играет их так прекрасно, что мать проливает светлые слезы радости на чулок, который она в это время вяжет? Наконец, разве не показался бы ему тягостным хотя и полный надежд, но все-таки неприятный писк младшего отпрыска, если бы звуки милой детской музыки не удерживали всего в пределах тона и такта? Но если твоему уму совершенно недоступна эта домашняя идиллия – радость для простой натуры, – то последуй за мною в этот дом с ярко освещенными зеркальными окнами. Ты входишь в залу; дымящийся самовар – вот тот фокус, вокруг которого движутся кавалеры и дамы; приготовлены карточные столы, но вместе с тем открыта и крышка фортепьяно – и здесь музыка служит для приятного препровождения времени и развлечения. При хорошем выборе она никому не мешает, так как ее благосклонно допускают даже карточные игроки, хотя и занятые более важным делом – выигрышем и проигрышем. Что же мне сказать, наконец, о больших публичных концертах, дающих превосходнейший случай поговорить с тем или другим приятелем под аккомпанемент музыки, или, если человек еще не вышел из шаловливого возраста, обменяться сладкими словами с той или другой дамой, для чего музыка может дать и подходящую тему? Эти концерты – самое удобное место рассеяния для делового человека и гораздо предпочтительнее театра, где иногда даются представления, непозволительным образом направляющие ум на что-нибудь ничтожное и фальшивое, так что человек подвергается опасности впасть в поэзию, чего, конечно, должен остерегаться всякий, кому дорога его гражданская честь. Одним словом, как я уже сказал в самом начале, решительным признаком того, как высоко теперь ценится истинное назначение музыки, служат то усердие и серьезность, с какими ею занимаются и учатся ей. Разве не целесообразно, что детей, хотя бы у них не было ни малейшей способности к искусству – чем, впрочем, собственно говоря, также не интересуются, – все-таки обучают музыке? Ведь это делается для того, чтобы они, в случае если не будут иметь возможности выступать публично, по крайней мере могли содействовать общему удовольствию и развлечению. Блестящее преимущество музыки перед всяким искусством заключается также в том, что она в своем чистом виде (без примеси поэзии) совершенно нравственна и потому ни в коем случае не может иметь вредного влияния на восприимчивые юношеские души. Некий директор полиции смело выдал изобретателю нового музыкального инструмента удостоверение в том, что в этом инструменте не содержится ничего противного государству, религии и добрым нравам; с такой же смелостью и всякий учитель музыки может заранее уверить папашу и мамашу, что в новой сонате не содержится ни одной безнравственной мысли. Когда дети подрастут, тогда, само собою понятно, их следует отвлекать от занятий искусством, потому что подобные занятия, конечно, не под стать серьезным мужчинам, а дамы легко могли бы из-за них пренебречь более высокими обязанностями в отношении к обществу. Таким образом, взрослые пользуются удовольствием музыки лишь пассивно, заставляя играть детей или профессиональных музыкантов. Из правильного понятия о назначении искусства также само собою следует, что художники, то есть те люди, кои (довольно-таки глупо!) посвящают всю свою жизнь делу, служащему только целям удовольствия и развлечения, должны почитаться низшими существами и их можно терпеть только потому, что они вводят в обычай miscere utili dulci[59]. Ни один человек в здравом уме и с зрелыми понятиями не станет так высоко ценить наилучшего художника, как хорошего канцелярского чиновника или даже ремесленника, набивавшего ту подушку, на которой сидит советник в податном присутствии или купец в конторе, ибо здесь имелось в виду доставить необходимое, а там – только приятное. Поэтому, если мы и обращаемся с художником вежливо и приветливо, то такое обращение является лишь последствием нашей образованности или нашего добродушного нрава, который побуждает нас обращаться хорошо и шутить даже с детьми и другими лицами, занимающимися вздором. Многие из этих несчастных мечтателей слишком поздно излечиваются от своего заблуждения и действительно впадают в своего рода безумие, которое легко можно усмотреть в их суждениях об искусстве. А именно, они полагают, что искусство дает человеку возможность почувствовать свое высшее назначение и из пошлой суеты повседневной жизни ведет его в храм Изиды[60], где природа говорит с ним священными, никогда не слыханными, но тем не менее понятными звуками. О музыке эти безумцы высказывают совершенно изумительные мнения: они называют ее самым романтическим из всех искусств, так как она имеет своим предметом только бесконечное, таинственным, выражаемым в звуках санскритом природы, наполняющим душу человека бесконечным томлением; говорят, что только в ней человек постигает песнь песней деревьев, цветов, животных, камней, вод. Совершенно бесполезные забавы контрапункта, которые вовсе не веселят слушателя, а стало быть, не достигают и подлинной цели музыки, они называют устрашающими таинственными комбинациями и готовы сравнивать их с чудно переплетающимися мхами, травами и цветами. Талант, или, говоря словами этих глупцов, гений музыки, горит в душе людей, занимающихся искусством и хранящих его в себе, и пожирает их неугасимым пламенем, если более пошлые начала пытаются переработать или искусственно отклонить в сторону эту искру. Тех же, кто, как я уже показал вначале, совершенно верно судит об истинном назначении искусства, и в особенности музыки, они называют дерзкими невеждами, перед которыми вечно будет закрыто святилище высшего бытия, и этим доказывают свою глупость; и я имею право спросить, кто же лучше: чиновник, купец, живущий на свои деньги, который хорошо ест и пьет, как следует катается в экипаже и которому все люди кланяются с уважением, или художник, который должен влачить жалкое существование в своем фантастическом мире? Правда, эти глупцы утверждают, что поэтическое парение над повседневностью есть нечто совсем особенное и что при этом многие лишения обращаются в радости; но в таком случае и те императоры и короли, что сидят в сумасшедшем доме с соломенными венцами на головах, также счастливы! Во всех этих цветах красноречия нет ровно ничего, ими хотят только успокоить упреки совести за то, что говорящие так не стремятся к чему-нибудь солидному, и лучшим доказательством этого является то, что почти нет художников, которые сделались таковыми по свободному выбору; все они выходили и теперь еще выходят из более бедного класса. Они рождаются у бедных и невежественных родителей или у таких же художников; нужда, случайность, невозможность надеяться на удачу среди действительно полезных классов общества делает их тем, что из них выходит. Так это всегда и будет – назло этим фантазерам. Если в какой-нибудь достаточной семье высшего сословия родится ребенок с особенными способностями к искусству, или, по смешному выражению этих сумасшедших, носящий в своей груди ту божественную искру, которая при противодействии становится разрушительной; если он в самом деле начнет пускаться в фантазии об искусстве и артистической жизни, то хороший воспитатель с помощью разумной умственной диеты, как например, совершенного устранения всего фантастического и чрезмерно возбуждающего (стихов, а равно так называемых сильных композиций вроде Моцарта, Бетховена и тому подобных), а также с помощью усердно повторяемых разъяснений относительно совершенно подчиненного назначения всякого искусства и относительно зависимого положения художников – без чинов, титулов и богатства – очень легко может вывести заблудшего молодого субъекта на настоящую дорогу, так что он почувствует наконец справедливое презрение к искусству и художникам, которое, служа лучшим лекарством против всякой эксцентричности, никогда не может быть преувеличено. А тем бедным художникам, которые еще не впали в вышеописанное безумие, по моему мнению, будет не вреден мой совет – изучить какое-нибудь легкое ремесло для того, чтобы хоть несколько отклониться от своих бесцельных стремлений; тогда они, конечно, будут иметь некоторое значение как полезные члены государства. Один знаток сказал мне, что мои руки очень годятся для изготовления туфель, и я не уклонился от того, чтобы в качестве пионера пойти в ученье к здешнему туфельному мастеру Шнаблеру, который к тому же мой крестный отец.
Перечитывая написанное, я нахожу, что очень метко обрисовал безумие многих музыкантов, и с тайным ужасом чувствую, что они мне сродни. Сатана шепчет мне на ухо, что многое, столь прямодушно мною высказанное, может показаться им нечестивой иронией; но я еще раз уверяю: против вас, презирающих музыку, называющих поучительное пение и игру детей ненужным вздором и желающих слушать только музыку тех, кто достоин ее как таинственного, высокого искусства, да, против вас были направлены мои слова, и с серьезным оружием в руках доказывал я вам, что музыка есть прекрасное, полезное изобретение пробужденного Тувалкаина[61], веселящее и развлекающее людей, и что она приятным и мирным образом способствует семейному счастью, составляющему самую возвышенную цель всякого образованного человека.
1814–1815
4. Инструментальная музыка Бетховена[62]
Эссе в переводе Петра Осиповича Морозова

сств, пожалуй, можно даже сказать, единственное подлинно романтическое, потому что имеет своим предметом только бесконечное. Лира Орфея открыла врата ада. Музыка открывает человеку неведомое царство, мир, не имеющий ничего общего с внешним, чувственным миром, который его окружает и в котором он оставляет все свои определенные чувства, чтобы предаться несказанному томлению.
Догадывались ли вы об этой своеобразной сущности музыки, вы, бедные инструментальные композиторы, мучившие себя стараниями изображать в звуках определенные ощущения и даже события жизни? Да и как могло прийти вам в голову пластически обрабатывать искусство, прямо противоположное пластике? Ведь ваши восходы солнца, ваши бури, ваши «batailles des trois empereurs»[63] и прочее были, несомненно, только смешными ошибками – и по заслугам наказаны полным забвением.
В пении, где поэзия выражает словами определенные аффекты, волшебная сила музыки действует как чудный философский эликсир, которого несколько капель делают всякий напиток вкуснее и приятнее. Каждая страсть – любовь, ненависть, гнев, отчаяние и прочие, – как ее представляет опера, облекается музыкою в блестящий романтический пурпур, и даже обычные наши переживания выводят нас из действительной жизни в царство бесконечного.
Так сильно очарование музыки, и, становясь все более и более могущественным, оно должно было бы разорвать узы всякого иного искусства.
Конечно, причина того, что гениальные композиторы инструментальной музыки подняли ее до нынешней высоты, заключается не только в облегчении способов выражения (усовершенствование инструментов, возрастающая виртуозность исполнителей), но и в более глубоком внутреннем уразумении своеобразной сущности музыки.
Творцы современной инструментальной музыки, Моцарт и Гайдн, впервые показывают нам это искусство в полном его блеске; но кто взглянул на него с полной любовью и проник в его глубочайшую сущность – это Бетховен. Инструментальные творения всех трех мастеров дышат одинаково романтическим духом, который заключается в одинаковом понимании своеобразных особенностей искусства; но их произведения имеют все-таки заметно различный характер. В сочинениях Гайдна господствует выражение детски радостной души; его симфонии ведут нас в необозримые зеленые рощи, в веселую, пеструю толпу счастливых людей. Перед нами проносятся в хоровых плясках юноши и девушки; смеющиеся дети прячутся за деревьями, за розовыми кустами, шутливо перебрасываясь цветами. Жизнь, полная любви, полная блаженства и вечной юности, как до грехопадения; ни страдания, ни скорби – одно только сладостно-элегическое стремление к любимому образу, который носится вдали, в розовом мерцании вечера, не приближаясь и не исчезая, и, пока он находится там, ночь не наступает, ибо он сам – вечерняя заря, горящая над горою и над рощею. Моцарт вводит нас в глубину царства духов. Нами овладевает страх, но без мучений – это скорее предчувствие бесконечного.
Любовь и печаль звучат в дивных голосах духов; ночь поднимается в ярком, пурпурном сиянии, и невыразимое томление влечет нас к образам, которые, ласково кивая нам из своих хороводов, летят по облакам в вечном танце сфер (симфония Моцарта в Es-dur, известная под названием «Лебединая песнь»).
Инструментальная музыка Бетховена тоже открывает перед нами царство необъятного и неизмеримого. Огненные лучи пронизывают глубокую ночь этого царства, и мы видим гигантские тени, которые колеблются, поднимаясь и опускаясь, и все теснее нас охватывают, и, наконец, уничтожают нашу личность, но не ту муку бесконечного томления, в которой тает и пропадает всякая радость, быстро возникающая в ликующих звуках; и только в этой муке, которая, поглощая, но не разрушая любви, надежды и радости, стремится переполнить нашу грудь совершенным созвучием всех страстей, мы продолжаем жить и становимся восторженными духовидцами.
Романтический вкус – явление редкое; еще реже – романтический талант; поэтому так мало людей, способных играть на этой лире, звуки которой раскрывают полное чудес царство романтики.
Гайдн романтически изображает человеческое в жизни; он ближе подходит к большинству – и потому для него понятнее.
Моцарт больше занимается сверхчеловеческим, чудесным, обитающим в глубине нашего духа.
Музыка Бетховена движет рычагами страха, трепета, ужаса, скорби и возбуждает именно то бесконечное томление, в котором заключается сущность романтизма. Поэтому он – чисто романтический композитор; не оттого ли ему меньше удается вокальная музыка, которая не имеет характера неопределенного томления, изображая лишь определяемые словами эффекты, но не то, что ощущается в царстве бесконечного?
Могучий гений Бетховена угнетает музыкальную толпу, и она напрасно с ним борется. Но мудрые судьи, с важным видом озираясь вокруг себя, уверяют, что им, как людям великого ума и глубокой проницательности, можно поверить на слово, что у доброго Бетховена вовсе нет недостатка в богатой и живой фантазии, но только он не умеет ею управлять. Поэтому, дескать, у него не может быть и речи о выборе и разработке идей: по так называемой гениальной методе он набрасывает все так, как оно в данную минуту рисуется его горячо возбужденной фантазии. А что, если только от вашего слабого взора ускользает глубокое внутреннее единство всякого бетховенского сочинения? Если только в вас самих заключается причина того, что вы не разумеете понятного посвященному языка художника, что перед вами закрыты двери глубочайшего душевного святилища? На самом деле художник, стоящий по обдуманности своих творений совершенно наряду с Гайдном и Моцартом, отделяет свое «я» от внутреннего царства звуков и распоряжается ими как полноправный властелин. Эстетические геометры часто жаловались на Шекспира за полное отсутствие внутреннего единства и внутренней связи, тогда как перед более глубоким взором у него вырастает из одного зерна прекрасное дерево с листьями, цветами и плодами; точно так же только перед очень глубоким проникновением в инструментальную музыку Бетховена раскрывается высокая обдуманность, неразрывно связанная с истинным гением и поддерживаемая изучением искусства. Какое из инструментальных произведений Бетховена подтверждает все это в большей мере, чем бесконечно прекрасная и глубокомысленная симфония в с-moll? Как это дивное творение неудержимо влечет слушателя по все более и более повышающейся лестнице звуков в духовное царство бесконечного! Ничего не может быть проще основной мысли первого allegro, состоящей только из двух тактов, причем в ее начальном унисоне для слушающего не определяется даже тональность. Характер тревожного, беспокойного томления, которым отличается это предложение, еще лучше разъясняется мелодичной побочной темой. Грудь, стесненная и встревоженная предчувствием чего-то огромного, грозящего гибелью, как бы ищет насильственного выхода в резких звуках, но вскоре, сияя, выступает приветливый образ и озаряет глубокую, полную ужаса ночь. (Прелестная тема в G-dur, затронутая сначала валторной в Es-dur.) Как проста – скажу еще раз – тема, положенная художником в основу целого, но как чудно присоединяются к ней все побочные и вводные предложения, служа в своем ритмическом соотношении только для того, чтобы все более и более развивать характер allegro, на который главная тема дала только намек. Все периоды кратки, почти все состоят только из двух-трех тактов и при этом еще разделяются беспрестанным чередованием духовых и струнных инструментов; можно было бы подумать, что из таких элементов может возникнуть только нечто раздробленное, неуловимое, но вместо того именно такое расположение целого, а также постоянно следующие одно за другим повторения предложений и отдельных аккордов и возносят чувство до высшей степени невыразимого томления. Не говоря уже о том, что контрапунктическая разработка свидетельствует о глубоком знании искусства, – вводные предложения и постоянные намеки на главную тему указывают на то, как великий мастер понимал и продумывал в своем уме все это целое, со всеми его страстными оттенками. Не звучит ли как благодатный голос духа, наполняющий нашу грудь надеждою и утешением, прелестная тема andante con moto в As-dur? Но и здесь выступает тот страшный дух, который охватил и встревожил нашу душу в allegro, ежеминутно угрожая из бурного облака, в котором он скрылся, и перед его молниями быстро разлетаются окружавшие нас дружественные образы. А что сказать о менуэте?[64] Прислушайтесь к его особым модуляциям, к мажорным заключениям в доминант-аккорде, основной тон которого служит тоникой для следующей затем минорной темы – это та же тема, распространенная лишь на несколько тактов. Не охватит ли вас опять то беспокойное, невыразимое томление, то предчувствие чудесного мира духов, в котором владычествует художник? И точно ослепительный луч солнца, блещет великолепная тема заключительной части в ликующем торжестве всего оркестра. Какие удивительные контрапунктические сплетения снова соединяются здесь в одно целое! Иному все это может показаться только гениальной рапсодией, но душа всякого вдумчивого слушателя, конечно, будет глубоко захвачена именно этим невыразимым и полным предчувствий томлением и до самого заключительного аккорда – даже несколько мгновений после него – не будет еще в состоянии выйти из этого чудного царства духов, где ее окружали скорбь и радость, облеченные в звуки. Все предложения по внутреннему своему строю, их исполнение, инструментовка, способ их сочетания одно с другим – все это сводится к одной точке; но близкое взаимное сродство в особенности приводит к тому единству, которое только и может прочно удержать слушателя в едином расположении духа. Это сродство часто становится ясным для слушателя, когда он слышит его в связи двух предложений или в двух различных предложениях открывает общий основной бас; но сродство более глубокое, которое не выясняется таким образом, часто сообщается только от духа к духу, а именно оно-то и господствует в предложениях обоих allegro и менуэта, превосходно свидетельствуя о гениальной вдумчивости композитора.




