Журавлев в небе

- -
- 100%
- +
Журавлев дождался, когда часы на экране смартфона покажут 16:16 (идеально: две двойки в степени два в степени два), и набрал Иркутск. Мать подошла не сразу, и у него возникло ощущение, что сегодня она на что-то отвлечена – она не слишком внимательно его слушала и, что было особенно необычно, ни разу его не перебила. Неожиданно Журавлев услышал в трубке, как мать кто-то позвал, какой-то женский голос, и он тотчас же его узнал. Но еще раньше, за мгновение до этого в груди толкнулось, будто сбитое с толку, сердце. Он машинально посмотрел на часы: в Иркутске был десятый час вечера. Не иначе как что-то случилось – с чего бы еще она была так поздно у матери…
– А ко мне Наташа сейчас зашла, – сказала мать. – Укол мне сделала, что-то давление скачет в последнее время, сил никаких нет.
Ну да, Наташа. Это была она, Журавлев и без матери уже это понял.
– Может, стоит все-таки в поликлинику сходить? На прием к кардиологу? – сказал Журавлев. – Наташа ведь не врач.
– Может, и стоит. А может, кому-то стоит не забывать матери звонить? Тогда никакие врачи будут не нужны.
Журавлев на секунду опешил.
– Мам, я ведь уже…
– Извинился, да, – закончила за него мать. – Только видишь, давлению моему извинения твои не очень-то помогают. Ты поговорил с заведующим про диссертацию?
– Нет еще, – машинально проговорил Журавлев и замолчал.
Вообще-то ему было что сказать в оправдание, но внезапное напоминание о пропущенной им годовщине деда выбило его из колеи, и все домашние заготовки вдруг показались неубедительными. Для себя он решил, что дождется, когда пройдет ровно два месяца, и только после этого спросит Добровольского о диссертации. Во-первых, двойка есть двойка, и она точно повысит его шансы на благоприятный исход. А во-вторых… Журавлев пока еще не придумал вторую причину, но она обязательно должна быть, просто из соображений равновесия и внутренней гармонии. Мать тоже молчала, многозначительно и выжидающе, и Журавлев не нашел ничего лучше, как попробовать сменить тему.
– Как там дела у Наташи? Привет ей передавай от всех нас.
– У Наташи-то? – вдруг оживилась мать. – А вот она, тут, рядом, можешь сам у нее спросить.
– Постой, подожди… – чуть ли не крикнул Журавлев, но было уже поздно.
В трубке что-то зашуршало, послышись шаги и едва различимый скрип паркета, и сердце вновь зашлось, заторопилось, наперегонки с убегающим от Журавлева самообладанием.
– Алё, – сказала Наташа.
Журавлев громко сглотнул, стараясь умаслить застрявшие в горле слова, но те наотрез отказывались выходить наружу, превращаться в осмысленные акустические колебания.
– Привет, Наташ, – наконец выдавил из себя Журавлев.
– Ну привет.
Журавлев мгновенно перенесся за пять тысяч километров, настолько ясно он увидел сейчас сестру, ее непроницаемое строгое лицо и равнодушное пожатие плечами: ну привет. Удивительно, но за все это время он так и не сумел подготовиться к этому разговору – в голове было пусто, точно в вычерпанном колодце, и дребезжащее оцинкованное ведро напрасно билось о высохшее, в глубоких трещинах дно.
– Вить, ты чего-то хотел? – прервала его размышления Наташа.
– Я-то? Я…
Журавлев вдруг снова ощутил беспокойство – то самое, что испытал, когда услышал сегодня в трубке голос Наташи. В последние пару лет это почти всегда означало, что матери снова понадобилась медсестра.
– Что там с мамой? – спросил Журавлев. – Что-нибудь серьезное?
– Вроде бы нет, – ответила Наташа, всем своим тоном давая понять: подробностей не будет. – Пока, во всяком случае.
Они помолчали. Неловко, будто едва знакомые, столкнувшиеся на улице люди – и мимо пройти нельзя, и говорить вроде как не о чем.
– А сама ты как? – снова подал голос Журавлев.
– Сама я? Ты серьезно, Вить? – усмехнулась Наташа. – С каких это пор тебя это интересует? Веру твою да, ту интересует. Но что-то не припомню, чтобы ты хоть раз мне позвонил. С тех самых пор.
– Так ты же сама мне тогда сказала – сказала, чтобы я и номер твой забыл. И обозвала меня еще по-всякому, – неожиданно для себя выпалил Журавлев: старинные обиды вспыхнули в нем с новой силой, словно только и ждали, когда сестра поднесет к ним спичку.
– А ты, конечно, всегда делаешь, что тебе говорят. И какая тонкая, оказывается, у тебя душевная организация – кто бы вообще мог подумать. И это после того, как ты не удосужился даже…
Снова повисло молчание. Тягостное, но при этом нервное и потрескивающее, словно электрические токи, преодолев тысячи разделявших их километров, неизбежно засорялись атмосферными помехами.
– Знаешь, маме после укола нужно немного полежать. Позвони ей попозже, ладно? – наконец проговорила Наташа и, не дожидаясь ответа, нажала на отбой.
Интересно, она когда-нибудь его простит? Нет, Журавлев все понимал – он понимал, что должен чувствовать вину. И он ее чувствовал, прямо сейчас, когда в задумчивости шел от Института к метро, окруженный такими же, как он, уставшими людьми. И в то же время он знал, что ни в чем не виноват. Его вина, словно кошка из стального сейфа Шрёдингера, существовала и не существовала одновременно. И ничего нельзя было сказать, пока не провернешь ключ в замке и не откроешь металлический ящик. Даже не так – результат зависел от того, кто именно посмотрит внутрь. Когда это делала Наташа, Журавлев ощущал вину. И стыд – жгучий, с долгим послевкусием. Но когда туда заглядывал он сам – и, если честно, случалось это не так уж и часто, – то всякий раз убеждался, что ему не в чем себя винить. Совершенно. Да только как это все объяснить Наташе?
Показалась станция метро «Василеостровская». Ее давным-давно уже перестало хватать для переполненного учебными заведениями Васильевского острова. Вечерами на спуск работало два эскалатора из трех, хотя пассажиры с легкостью заполнили бы и все четыре. Много лет на острове обещали открыть еще одну станцию, она бы оттянула на себя часть потока, тех же студентов из Горного университета. Но обещанного ждут много лет и три года, так что Журавлев привычно встроился в плотный людской затор на ступенях перед входом в вестибюль, машинально отмечая про себя, что осень – как и любое холодное время года – ему, безусловно, симпатична. Хотя бы потому, что по мере того, как температура приближалась к нулю, женщины все чаще скрывали волосы под шапками и капюшонами, а это всегда действовало на Журавлева умиротворяюще.
Несмотря на непрекращающиеся поручения Добровольского, работа по электропорации продвигалась, хоть и медленней, чем хотелось бы. Журавлев внимательно изучил все обзорные статьи – по крайней мере те, до которых сумел дотянуться. Доступа ко многим журналам у Института не было, и это – даже спустя два года после возвращения из Великобритании – все еще его изумляло. Это действительно было странно: есть интересная и важная, судя по аннотации, статья, но прочитать ее невозможно. Приходилось искать обходные пути. Можно было, конечно, написать автору статьи и запросить полный текст – способ законный, хоть и несколько унизительный. Особенно с непривычки, после многих лет работы в Европе. Побирушка, чего бы он ни выпрашивал, всегда оттягивает на себя внимание, время и жалость подающего. Не говоря уже о том, что часто на такие письма Журавлеву просто не отвечали. Альтернативы были, хоть и не вполне легальные. Нужную статью можно было поискать в социальной сети ResearchGate, зарегистрированные в ней ученые часто загружали туда свои публикации, и по этой причине с ресурсом постоянно судились издатели. Ну и существовал совсем уж пиратский агрегатор Sci-Hub, где можно было отыскать практически все. Журавлев прекрасно понимал, что воровство есть воровство, как его ни называй, но всякий раз, не задумываясь, делал выбор в пользу пиратского контента: острая, точно голод, потребность в определенной – конкретно вот в этой – статье застила глаза и грубо толкала в спину, и он, повинуясь, бежал к вожделенной цели, не разбирая ни препятствий, ни угрызений совести.
А вот с электропорацией все оказалось даже интересней, чем он думал. Сам этот термин, очевидно, предполагал, что электрическое поле проделывает в мембранах поры. Однако исследователям так и не удалось их обнаружить. Поры были слишком маленькими, за пределами чувствительности оптического микроскопа. Попытки же использовать электронный микроскоп ни к чему не привели – в процессе измерений мембрану замораживали, и это само по себе приводило к структурным дефектам: наблюдение вновь и вновь меняло объект наблюдения. Но вообще-то это, конечно же, нонсенс – по всем косвенным признакам поры существуют, не могут не существовать, но никто никогда их не видел. Это в религии никого не смущает божий промысел при принципиальной невидимости Бога. Но не в фундаментальной же науке, в самом деле…
Журавлев оторвался от статей, у него вспотели ладони и радостно закололо в кончиках пальцев. Раз экспериментаторы ничего не смогли увидеть с помощью своих приборов, значит, эта задача просто создана для компьютерного моделирования. Главное, чтобы никто этого до него не сделал. Чувствуя охотничий азарт, стараясь успокоить дыхание, Журавлев открыл базу данных Web of Science – самое полное в мире хранилище информации о научных публикациях, отправную точку любого нового исследования. Это без доступа к журналам можно было еще как-то выкрутиться, но если Институту вдруг отключат базу Web of Science, его можно в тот же день закрывать. Журавлев ввел в форму ключевые слова, помедлил с секунду и нажал на кнопку «Поиск».
No entries. Ничего не найдено.
Он задержал дыхание. Торопливо модифицировал запрос, расширил его и ослабил, рискуя зачерпнуть в свои сети не относящийся к делу информационный шум. Снова запустил поиск. И снова ничего, ни единой публикации. Журавлев выдохнул и откинулся на спинку кресла, не веря своей удаче. Он, конечно же, все это перепроверит, и не раз. Были ведь еще и другие базы – Scopus, Google Scholar, PubMed, да тот же ResearchGate, наконец. Но если и там ничего не отыщется, это же просто…
Великолепно!
6
Дед
Своего деда – маминого отца – он видел всего один раз в жизни. Но задолго до того, как они всей семьей приехали к нему в гости, маленький Виктор уже знал, что у него есть дед и что его тоже зовут Виктором. Мама постоянно рассказывала истории про своего отца, а когда хотела похвалить сына, иногда приговаривала, что дед бы им гордился.
Дед был шахтером, и поселок, в котором он жил, разительно отличался от их военного городка. Двухэтажные, беленые известью дома, грязно-терракотовое кирпичное здание профтехучилища, где – со слов мамы – недавние школьники превращались в горняков. Дорога с чахлыми кривыми березками по бокам, но не обычная, заасфальтированная, а выложенная из брусчатки, так что Виктор тут же принялся пересчитывать потертые каменные квадраты под ногами. И повсюду, насколько хватало взгляда, коричнево-пепельные горы. Некоторые из них напоминали геометрически правильные, почти идеальные конусы. Но были здесь и деформированные, «поплывшие» пирамиды, плоские в верхней части, словно с них срезали верхушку. И даже несколько остроконечных холмов, сросшихся вместе. «Это отработанная порода из шахт, – объяснила Виктору мама. – Чувствуешь, как скрипит пыль на зубах?»
Когда Виктор в первый раз увидел деда, он от неожиданности растерялся. Мама много рассказывала ему про шахты, про то, какая это тяжелая работа, ведь горнякам приходится спускаться на глубину в сотни метров (сотня – это десять раз по десять, тут же посчитал Виктор). Но дед был совсем не похож на человека, который полжизни провел под землей, ворочая огромные глыбы угля. Он был невысоким, как мама, худощавым и – на контрасте с отцом Виктора – каким-то хрупким. И только ладони у него были грубыми, будто обожженными, с потрескавшейся темной кожей. Но при всей кажущейся хрупкости от деда исходила особенная, почти физически осязаемая сила, которую Виктор замечал иногда и у мамы, особенно когда та была чем-то рассержена. Эта сила совершенно не вязалась с обликом деда и, казалось, была полностью сосредоточена в его взгляде – внимательном и неподвижном.
Однако больше всего Виктора поразило, как рядом с дедом изменилась мама. Никогда – ни до, ни после – Виктор не видел, чтобы мама с кем-то еще так себя вела. Она заискивала перед дедом, старалась всячески ему угодить, просила примерить привезенные ему рубашки, которые специально доставала через знакомых в Перми. Она наготовила еды на неделю вперед, убралась в квартире, перестирала всю одежду и постельное белье, но дед только отмахивался от нее, и чем навязчивей она становилась, тем меньше внимания он обращал на дочь. Как, впрочем, и на Наташу, которая только-только научилась говорить и ничем не могла впечатлить деда. А еще дед почему-то звал маму Тёмой, а не Томой, и та нисколько не возражала против этого очевидно мужского имени. Когда маленький Виктор услышал имя Тёма в первый раз, он очень удивился, но не решился поправить деда. Однако позже, когда Виктор пошел в школу и сам должен был звать маму по имени-отчеству, он убедился, что дед прав. Потому что мама действительно оказалась не Тамарой, или Томой, как все ее звали дома, а Артемией Викторовной.
А вот от внука дед почти не отходил. Он внимательно рассмотрел его со всех сторон: посадил Виктора на колени и всего изучил, даже заставил высунуть язык и, казалось, остался доволен. Еще больше его обрадовала одержимость внука числами. У деда отыскалась пара книжек по арифметике, правда совсем потрепанных, наверное еще маминых, понял Виктор. После того как внук без труда справился с несколькими заданиями, дед отвел маму в соседнюю комнату и долго о чем-то с ней говорил. А когда пришло время возвращаться в Звездный, дед подарил Виктору эти старые задачники. Потом взял его за плечи, развернул к себе и какое-то время молча всматривался в лицо Виктора, словно хотел получше, впрок его запомнить. «Учись, Витька, – наконец сказал дед. – Ты понял меня? Учись. За всех за нас – за Тёмку и за меня. Я, когда мелким был, все думал, что выучусь, в люди выбьюсь, но вишь, как все обернулось. И у мамки твоей тоже ни зги не вышло, даром что жилы рвала в институте. Так что смотри, Витька, теперь на тебя вся надежда. Ты понял меня?» Дед замолчал, а Виктор принялся торопливо кивать, даже не в знак согласия, а чтоб поскорей освободиться от оказавшихся очень цепкими рук деда и от его взгляда – немигающего и магнетического.
Больше они к деду не ездили. Месяца через четыре после той их поездки в квартире раздался телефонный звонок, и мама привычно заспешила в прихожую, к исходящему трелью аппарату. Оставшись в комнате с Наташей, Виктор краем уха слышал начало разговора и последовавший за этим негромкий пустотелый звук, словно что-то уронили на пол. Когда спустя полчаса Виктор собрался показать маме выполненное задание, ее нигде не оказалось. Только дверь в ванную была заперта, и оттуда – сквозь шелест текущей из крана воды – доносились странные хлюпающие звуки. В прихожей появилась заскучавшая в одиночестве Наташа, и Виктор сказал ей, что мама, наверное, принимает ванну.
Весь следующий день мама продолжила подолгу закрываться в ванной, а когда выходила оттуда, Виктор всякий раз с тревогой отмечал, как припухло и покраснело у нее лицо. Она перестала садиться с детьми за стол, только готовила еду и, убедившись, что перед каждым стоит по тарелке, уходила в комнату или опять в ванную. Занятия в эти дни совсем не приносили Виктору радости, мама невнимательно просматривала сделанные им задания и почти его не хвалила, только задумчиво гладила по голове. Пришедший с дежурства отец старался вести себя как можно тише, с его лица не сходило виновато-тревожное выражение, особенно когда он о чем-нибудь заговаривал с мамой.
А затем мама неожиданно уехала, отец сказал – в командировку. И это непонятное слово долго еще преследовало Виктора, обрастало зловещими чертами таинственного могущественного командира, которому никто не смел возражать – и мама тоже. Вообще, странным в эти дни было всё. И внезапное исчезновение мамы, и то, что Виктор, как ни старался, совсем ничего не мог вспомнить о тех нескольких днях, пока ее не было. Зато хорошо помнил возвращение мамы, помнил ее потухшее, будто бы высушенное лицо. И еще помнил отчетливые затемнения, появившиеся у мамы под глазами, печальные полукружия, которые каким-то образом умудрялись поглощать любой свет, даже солнечный. Постепенно мама стала выглядеть лучше, отошла от командировки, как говорил себе Виктор, но совсем-совсем прежней уже не стала: темные круги под глазами заметно уменьшились, но окончательно так и не исчезли.
Через пару месяцев после возвращения мама стала куда-то уезжать каждое воскресное утро. Отец хмурился, но ничего не говорил. А когда мама наконец рассказала о своих воскресных поездках, начал хмуриться еще сильнее. По средам и пятницам у них были теперь рыбные дни, причем иногда рыба доставалась только детям, родители же довольствовались макаронами или вареной картошкой. Несколько раз случались странные на взгляд Виктора происшествия – по какой-то непонятной причине мама принималась вдруг подолгу отчитывать отца. Например, когда тот тайком стащил из холодильника немного колбасы. Кульминацией происходивших с мамой метаморфоз стала поездка всей семьей в Пермь, которой предшествовал очередной разговор родителей на повышенных тонах.
Когда отец припарковал машину перед необычным бледно-голубым зданием с высокой трехъярусной башней, мама повернулась к детям и сказала, что сегодня их будут крестить. Наташа спросила, что такое «крестить», но вместо объяснений услышала: увидишь. Мама повязала голову темно-сиреневым платком, которого Виктор раньше у нее не видел. Такой же платок, только поменьше, мама дала Наташе. Во время всех этих приготовлений отец молчал, беспокойно посматривая по сторонам, словно боялся, что его заметят.
Оказавшись в церкви, Виктор на секунду остолбенел. Диковинные, сплошь покрытые орнаментом и рисунками стены, развешанные повсюду картины в золоченых рамах, мерцающие и бликующие от тонких зажженных свечей. Уходящие на огромную высоту своды, подпираемые арками, массивными и в то же время какими-то воздушными. И тяжелый сладковатый запах, словно в противовес разверзшемуся над головой пространству, без которого Виктора, наверное, сразу бы утянуло вверх.
Церковь оказалась заполнена людьми – как выяснилось, Виктор с Наташей были не единственными, кого собирались сегодня крестить. Были здесь и совсем маленькие дети, даже не дети еще – так, беспокойно лепечущие свертки на руках у женщин. Было несколько ребят возраста Виктора или чуть старше и даже пара совсем взрослых людей. Всех их выстроили полукругом возле наполненного водой гигантского кубка из отполированного белого металла. После этого к ним вышел рослый осанистый человек с бородой, завернутый с ног до головы в плотную ткань, тоже белую. Человек забасил, и присутствующие тут же притихли. Виктор же с этого мгновения словно оцепенел и позже мог вспомнить происходившее с ним лишь урывками. Он помнил, как всех по очереди подводили к купели. Как священник зачерпнул холодной воды и плеснул ему на голову, после чего Наташа убежала и спряталась за спину отца, но была возвращена мамой в круг. Помнил, как орал младенец, которого опускали в купель целиком, и как под конец Виктору на лбу нарисовали мокрой кисточкой небольшой прохладный крест.
С тех пор они ездили с мамой в церковь почти каждое воскресенье. Поначалу Виктор с опаской ждал, что на него опять будут брызгать водой, но той серебряной купели он больше ни разу не видел. Люди в церкви просто стояли и слушали, что им говорит священник, и время от времени крестились. Иногда группа из четырех печальных женщин в белых кофтах и платках что-то распевала протяжными плачущими голосами, иногда Виктору приходилось целовать икону. Еще мама не разрешала ему снимать крестик, который теперь всегда висел у него на шее и временами напоминал о себе легкой щекоткой. А также заставила выучить десяток не очень понятных фраз, которые называла молитвой. Это было совсем нетрудно, и Виктор наловчился произносить их бездумной скороговоркой. Чем-то молитва была похожа на стихи, которые позже он разучивал на уроках чтения, – нужно было запомнить ритм и некое общее настроение, остальное, и смысл в том числе, если и не ускользало совсем, то отходило куда-то на задний план. Но вообще-то Виктору нравилось в церкви, в ней все было не так, как в других местах. И он всегда выходил оттуда спокойным и на удивление безмятежным, хоть и сумел разобраться в своих ощущениях, только когда повзрослел: все женщины в церкви – и мама тоже – прикрывали головы платками, и именно это рождало в нем идиллию, чувство полной и окончательной защищенности.
А однажды, спустя много месяцев после крещения, когда Виктор уже учился в первом классе, они с мамой почему-то поехали в церковь в середине недели, не дожидаясь воскресенья. И там, во время поминальной службы Виктор узнал, что деда больше нет. И что нет его уже целый год. Мама рассказала Виктору про шахту, про взрыв метана и про то, что деда не успели спасти. Виктор внимательно выслушал маму и, хотя мало что сумел понять, безошибочно ухватил главное – в гости к деду они больше никогда не поедут. Ему не суждено еще раз встретиться с этим невысоким и худым, но странно притягательным человеком, которого он один только раз и видел, не суждено ощутить на себе его необычный немигающий взгляд, от которого невозможно было оторваться. И от этого у Виктора вдруг так сильно защипало глаза, что он испугался, что сейчас возьмет и расплачется, а за это мама на него всегда очень сердилась.
С этого дня в комнате у родителей появилась большая фотография деда в черной рамке, а его день рождения отмечали в семье наравне со всеми остальными. И всякий раз, когда мама говорила Виктору, что дед бы им очень гордился, он знал, что выше похвалы для него быть не может.
7
Хороший жизненный план
– Великолепно! – Добровольский с шумом ворвался в кабинет. – Просто великолепно! Виктор, вы с Иваном в этот раз превзошли самих себя. А еще говорят – жатвы много, а делателей мало, и кривое не может сделаться прямым. Да если так пойдет, ваши тексты можно будет скоро вставлять в отчеты как есть, не читая. Вы бы поделились, что ли, опытом с остальными, мы бы тогда не тратили недели на отчеты по федеральной программе.
Сидевший за соседним столом Иван расплылся в довольной бородатой улыбке, и, глядя на завлаба, экзальтированно размахивающего в воздухе какими-то бумагами, Журавлев вдруг подумал: а ведь мать права. Глупо дольше тянуть, взять и спросить Добровольского о диссертации прямо сейчас – лучшего момента не придумать. Ну да, двух месяцев еще не прошло – и что с того? Как бы ни симпатична была Журавлеву двойка, держаться установленного себе срока становилось все тяжелей. И если начистоту, слишком уж он изголодался по хорошим новостям…
Работа по электропорации забуксовала, толком даже не начавшись. И все шло к тому, что в конце концов Журавлев окажется в тупике. Нет, он в него еще не уперся, но каким-то особым внутренним зрением уже различал проступающую из пелены глухую бетонную стену. Наверное, он должен был догадаться об этом с самого начала – если никто до сих пор чего-то не сделал, значит, на это, скорей всего, были причины. Очень веские причины. Журавлев уже третий день перебирал известные ему – да и неизвестные тоже – программы компьютерного моделирования, и ни в одной из них не обнаружил того, что искал: возможности приложить электрическое поле к мембране. А без этого ни о какой электропорации не могло быть и речи. Очень скоро он исчерпает все опции, все разработанные когда-либо программные пакеты, и вот тогда наконец и упрется в тот самый тупик.
В теории можно было самому изменить исходный код программы – но это только в теории. Времена Леонардо да Винчи безвозвратно прошли, да и были ли они когда-нибудь? Над программными пакетами для моделирования годами работали команды из десятков разработчиков, и доступность исходного кода могла обмануть только человека, который никогда в этот самый код не влезал. В сущности, это было то же самое, что пытаться смастерить на коленке прибор стоимостью в миллионы рублей – бессмысленно, смешно, да и просто глупо. И даже если бы Журавлев сумел запрограммировать нужный ему функционал, где гарантия, что при этом в программе не появятся критические ошибки? Журавлев написал нескольким разработчикам и получил однотипный ответ: опция интересная, но, к сожалению, еще не реализованная. И когда она может появиться, никто из них не знал.
Поэтому, глядя сейчас на воодушевленное лицо завлаба – неужели и он когда-нибудь сможет так искренне радоваться удачно составленному отчету? – Журавлев решил, что пришло время отвлечься от забуксовавшей электропорации на более приземленные вещи. И спросить заведующего про докторскую диссертацию. В конце концов, сколько можно ее читать? Там всего-то четыреста страниц. Четыреста четыре, если быть точным.







