- -
- 100%
- +
Зачем ты ходишь на завод? Зачем сидишь у кассы? Зачем работаешь охранником, глядя в одну и ту же дверь, через которую проходят чужие жизни? Зачем каждый день приходишь туда, где все уже отточено, понятно и умерло еще до твоего появления? И зачем ты делаешь вид, что интрижки внутри коллектива, новости из телевизора, очередная тупость в социальных сетях, скидка на курицу, новый начальник, ремонт дороги, отпуск раз в год, чужая свадьба и разговоры о зарплате имеют хоть какое-то значение? Вот же ты тут. Настоящий. В этом троллейбусе. Смотришь в окно. Видишь свое отражение, наложенное на грязное стекло, на серый двор, на чужой подъезд, на город, который тебя переваривает. И что? Неужели тебе не хочется взять и разорвать этот порочный круг?
Тогда ему казалось, что он видит людей насквозь. Казалось, что у него есть особенный дар. Не просто ум, не просто наблюдательность, а почти проклятая способность видеть то, чего не видят остальные. Он думал: я не такой. Я понял про жизнь что-то важное, а они просто спят с открытыми глазами. Они едут в своих троллейбусах, несут пакеты, женятся, работают, рожают детей, разговаривают о погоде и не понимают, что все это декорации, построенные над бездной. А я понимаю. Я вижу. Я не поддамся. Я не превращусь в кирпич. Я не стану серым лицом у окна. Я не буду частью этой мясорубки, где людей сначала учат слушаться звонка, потом начальника, потом банка, потом врача, потом собственного страха.
Дракон в те годы уже не приходил как отдельное существо посреди комнаты. Он стал голосом, который маленький рыцарь принимал за себя. Не рычал, не расправлял крылья, не показывал картины под чешуей, а просто жил где-то за взглядом и помогал превращать каждое наблюдение в приговор. Иногда этот голос звучал почти мудро. Иногда смешно. Иногда точно. Но именно в этом и была его опасность: он редко ошибался полностью. Люди действительно были уставшими. Система действительно могла перемалывать. Чужие сценарии действительно существовали. Работа-дом действительно могла стать клеткой. Но дракон брал эту частичную правду и делал из нее доспех. Он говорил: раз ты видишь это, значит, ты выше. Раз ты понимаешь тленность, значит, ты не такой. Раз ты презираешь их круг, значит, ты уже свободен.
Прошел примерно год, и однажды маленький рыцарь сам ехал в троллейбусе. Уже не как наблюдатель сверху. Не как гений, который изучает серую массу с безопасного расстояния. Не как юный пророк, который случайно оказался среди спящих. А как такой же человек. С такими же глазами. С такой же усталостью. С глубокими треками в наушниках, с дорогой в офис, с сумкой или рюкзаком, с мыслью о том, сколько осталось до зарплаты, сколько нужно потратить, сколько можно оставить, когда снова курить, что сказать начальнику, как не выглядеть потерянным. Он ехал, потому что ему нужны были деньги. Деньги, чтобы жить жизнь человека, который едет в троллейбусе. И вот тут стало смешно. Даже глупо. Мир, который он презирал, не спрашивая, втянул его в себя так просто, будто всего лишь открыл двери на остановке.
Если бы какой-нибудь Маленький принц увидел эту картину вживую, наверное, он спросил бы что-нибудь очень простое и этим простым вопросом разрушил бы всю конструкцию. Но тогда маленький рыцарь еще не знал, что есть такая книга, не знал, что детская ясность иногда сильнее взрослого цинизма, и в той маршрутке ехал не Маленький принц. Там ехал маленький рыцарь. Только уже не солнечный. Тот самый, который после дракона начал наращивать доспехи. Панцирь. Броню. Защиту от мира, который оказался не сказочным, нечестным, несправедливым и слишком обычным для того, чтобы в нем легко было оставаться волшебным.
Тогда он еще не замечал этого в себе. Это потом, спустя годы, он сможет ясно увидеть того задиру в доспехах, который всем своим видом говорил миру: ну давайте, попробуйте меня задеть. Попробуйте назвать меня таким же. Попробуйте затолкнуть меня в ваш троллейбус, ваш университет, ваш выпускной, вашу свадьбу, вашу ипотеку, вашу работу, ваш правильный путь. Это потом он поймет, что тот юный рыцарь не был сильным. Он был раненым. Но тогда рана давно научилась говорить голосом силы, и он ей верил. Ему казалось, что презрение — это высота. Что сарказм — это свобода. Что умение видеть слабости — это признак особой породы.
Он видел себя почти Робин Гудом. Только Робин Гуд забирал золото у богатых и отдавал бедным, а маленький рыцарь вытаскивал из себя густую черную желчь и разбрасывал ее на всех подряд. Шутками. Язвой. Насмешками. Точными фразами, после которых человеку вроде бы смешно, но почему-то хочется замолчать. Он умел сказать так, чтобы все засмеялись, а тот, о ком сказано, сделал вид, что тоже смеется, хотя внутри у него что-то тихо сжалось. И маленькому рыцарю это нравилось. О боже, какой у меня классный дар, думал он тогда. Я вас вижу. Всех вас вижу. Вижу, кто глупый, кто трусливый, кто хочет понравиться, кто слишком старается, кто жалкий, кто скучный, кто уже сдался, кто делает вид, что счастлив, кто повторяет чужие слова, кто живет по инструкции. Я вижу то, чего вы сами в себе не видите.
Он видел стадо людей, не способных влиять на собственный мир. Видел, как глупо его одноклассники сами запрыгивают в мясорубку: школа, университет, работа, свадьба, ребенок, смерть. Ему было тошно надевать выпускные ленты и пиджаки только потому, что все так делают. Тошно участвовать в ритуалах, в которых он не видел смысла. Тошно улыбаться там, где все улыбались по инструкции, фотографироваться, слушать поздравления, делать вид, что переход из одного этапа в другой — это праздник, а не очередная метка на дороге в заранее вырытую яму. Он смотрел на ребят, которые обсуждали поступление, экзамены, выпускной, пары, будущие профессии, и чувствовал не зависть, а злую тошноту. Как можно так легко соглашаться? Как можно с такой радостью примерять на себя ошейник только потому, что на нем написано «взрослая жизнь»?
Уж я-то точно не буду как они, думал он. Я-то не дурак. Я-то не поддамся этой системе. Уж я-то точно не буду ходить по клубам и прожигать вечера в бесполезных сборищах глупых подростков. Я-то уникальный. Я-то могу сидеть один в съемной квартире и понимать эту жизнь глубже, чем все они вместе взятые. Уж я-то точно не буду участвовать в крысиных бегах. Не буду гоняться за новой моделью кроссовок или телефона. Не буду как дурак фанатеть от тачек. Не буду класть жизнь на алтарь ипотеки. Не буду работать ради вещей. Не буду жить по чужому сценарию. Не буду. Не буду. Не буду.
Я не такой как они.
И самое страшное было в том, что он правда в это верил. Не играл. Не позировал перед собой. Не просто подростково спорил с миром, хотя и это тоже было. Он искренне думал, что его отрицание и есть свобода. Что если он не надевает выпускную ленту, не восхищается тем, чем восхищаются остальные, не мечтает о машине, не верит в университет как в дорогу к спасению, не участвует в общих ритуалах, значит, он уже вышел из системы. Но это была не свобода. Это было отрицание. Он строил себя не из того, кем хочет быть, а из того, кем быть не хочет. Он не создавал путь. Он убегал от чужих дорог. Он не выбирал жизнь. Он спорил с жизнью других людей.
А спор с чужой жизнью никогда не делает твою собственной.
Он только создает иллюзию превосходства.
И где-то внутри все это время продолжал стоять тот мальчик с треснувшим щитом. Тот самый, которому однажды показали, что отец не рыцарь, что королевство не королевство, что он не сын красивой легенды, а обычный мальчик в обычной квартире с обычной болью. Тот мальчик не смог тогда выдержать простоту этой правды и решил стать особенным другим способом. Если нельзя быть особенным через сказку, можно быть особенным через презрение. Если не получилось сохранить волшебство, можно стать тем, кто разрушает чужое. Если солнечный меч не спас от боли, можно научиться жалить. Видеть слабости. Быть тем, от чьей фразы в комнате шевелятся даже неодушевленные предметы. Даже если замечают за плохое.
В этом была страшная выгода доспехов. Они давали ощущение формы. Раненый мальчик, который мог расползтись от стыда, вдруг становился острым, собранным, опасным. Он мог войти в компанию, в класс, в маршрутку, в разговор и быстро найти там слабое место. Кто-то говорил слишком просто — значит, тупой. Кто-то слишком старался — значит, жалкий. Кто-то верил в обычную жизнь — значит, спит. Кто-то устал — значит, сдался. Кто-то работал ради денег — значит, продался. Любая чужая жизнь превращалась в материал для внутреннего суда, и маленький рыцарь почти всегда выносил приговор быстро. Так было легче. Судья не обязан быть близким. Судья не обязан любить. Судья не обязан признаться, что сам боится оказаться на скамье подсудимых.
Но реальность, как всегда, оказалась терпеливее его философии. Она не стала спорить. Не стала доказывать, что он неправ. Она просто однажды посадила его в тот же троллейбус, среди тех же лиц, с той же усталостью, с той же необходимостью ехать туда, куда не очень хочется, потому что нужны деньги. И маленький рыцарь почувствовал, как его собственная мысль возвращается к нему, но уже не как оружие, а как зеркало. Работа — дом. Дом — работа. Поел — поспал. Поспал — поел. Родился. Удивился божьей коровке. Пошел в школу. Женился. Родил ребенка. Умер. Только теперь в этой строке появился он сам. Не где-то над ней. Внутри. С наушниками, с дорогой в офис, с усталым лицом в грязном окне.
И вместо того чтобы сразу что-то понять, он тогда, конечно, только сильнее закрылся. Потому что первый удар реальности редко делает человека мудрым. Чаще он делает броню толще. Он начал еще яростнее доказывать себе, что его поездка в троллейбусе ничего не значит. Что он временно. Что он просто зарабатывает. Что он не такой, как те, потому что внутри-то он все понимает. Что можно ехать тем же маршрутом, но оставаться выше, если презираешь маршрут. Но жизнь не обманешь этим трюком. Если ты едешь в троллейбусе, ты едешь в троллейбусе. Если тебе нужны деньги, значит, тебе нужны деньги. Если ты устал, значит, ты устал. И никакое презрение к другим пассажирам не делает тебя свободным.
Много лет спустя маленький рыцарь поймет: тогда он не видел людей насквозь. Он видел только их доспехи, потому что сам смотрел из своих. Он видел серость, но не видел терпение. Видел пакеты, но не видел заботу. Видел старые куртки, но не видел зим, которые люди пережили. Видел кассира, но не видел ее больную спину, ребенка дома, надежду дотянуть до зарплаты, маленькую радость купить себе что-то ненужное. Видел охранника, но не видел человека, который, может быть, всю ночь стоял не потому, что мечтал об этом, а потому что иначе не заплатит за комнату. Видел завод, но не видел рук, которые умеют делать то, чего он сам никогда не умел. Видел чужой сценарий, но не видел, что иногда человек не выбирает сценарий, а собирает из доступного хоть какую-то опору. Он называл их обреченными, потому что боялся признать собственную обреченность. Называл их серыми, потому что сам уже потерял солнечный цвет и не хотел в этом признаться.
Но в ту пору до такого понимания было еще далеко. Тогда маленький рыцарь держался за свое «я не такой как они», как держатся за последнюю доску после кораблекрушения. Это «я не такой» грело его лучше куртки, кормило лучше обеда, заменяло ему карту, компас и молитву. Оно давало чувство высоты в троллейбусе, где все ехали на одной высоте. Давало чувство свободы, когда он сам ехал туда, куда требовала необходимость. Давало ощущение особой судьбы, когда обычность подступала слишком близко. Он не понимал, что отрицание — плохой строитель. Из него можно быстро возвести стену, но нельзя построить дом. Оно защищает от чужой жизни, но не создает твою.
Дракон тогда молчал чаще, чем говорил, потому что его работа уже была сделана. Он подарил мальчику способность видеть слабости, и теперь мальчик сам кормил его каждый день. В маршрутках, в разговорах, в школьных коридорах, в компаниях, в собственных отказах от ритуалов, в насмешках над теми, кто соглашался жить проще. Каждый раз, когда маленький рыцарь думал «я не такой», дракон становился чуть больше. Не потому что это было ложью полностью. Он действительно был не такой. Но не потому, что был выше других. А потому что его путь уже был сломан иначе.
А пока он ехал в троллейбусе.
Смотрел на серые лица.
Слушал музыку в наушниках.
Думал, что не такой как они.
И не замечал, что его собственное отражение в окне уже давно смешалось с их отражениями настолько, что отличить одно от другого можно было только изнутри. А изнутри он тогда еще смотрел не сердцем.
Изнутри он смотрел через щель шлема.
Город насекомых
Три гусеницы
Дракон прошептал маленькому рыцарю:
— Пойдем со мной.
Маленький рыцарь посмотрел на него настороженно. В голосе дракона было что-то такое, от чего сразу становилось понятно: это не обычное приглашение и не прогулка туда, где все будет просто и ясно. Дракон никогда не звал туда, где можно было остаться прежним. Он всегда вел к чему-то, что сначала пугало, потом заставляло молчать, а уже потом, намного позже, начинало внутри объясняться.
— Куда? — спросил маленький рыцарь, сжимая в руке свой деревянный меч.
Ответа на этот вопрос не последовало. Дракон лишь загадочно улыбнулся, чуть наклонил голову и сказал:
— Увидишь.
Они вошли в старый подъезд, где пахло сыростью, пылью, кошками и чужими жизнями, которые годами поднимались по этим лестницам и опускались обратно, не становясь легче. Стены были исписаны словами, которые никто уже не читал, лампочка под потолком дрожала желтым светом, будто ей тоже было страшно светить в этом месте слишком ярко. Маленький рыцарь шел за драконом и чувствовал, как внутри него просыпается знакомое беспокойство. Оно всегда появлялось там, где внешний мир вдруг начинал напоминать что-то внутреннее: заброшенное, темное, недосказанное.
Квартира, в которую они вошли, была окутана белым духом сигарет, тухлых яиц, старой жареной еды, пьяного перегара и какого-то тяжелого человеческого отчаяния, которое не имело запаха само по себе, но почему-то всегда оставалось в воздухе там, где люди давно перестали верить, что их жизнь может измениться. Этот воздух был липким и неподвижным, он будто не хотел впускать их внутрь, но и выпускать тоже не собирался. Маленькому рыцарю показалось, что здесь давно не открывали не только окна, но и души. Все было застоявшимся, как вода в старом ведре, которую никто не выливает, потому что уже привык к ее мутности.
Дракон взял маленького рыцаря за руку и, почувствовав, как тот напрягся, спокойно добавил:
— Идем, не волнуйся. Они спят.
Но именно это почему-то напугало маленького рыцаря еще сильнее. Потому что спать можно по-разному. Можно спать после долгого дня, можно спать в безопасности, можно спать, чтобы набраться сил, а можно спать так, будто сама жизнь устала будить тебя и однажды просто отступила. В этой квартире спали не только люди. Здесь спали мечты, слова, раскаяние, чистота, утро, вера в то, что завтра может быть другим. Здесь все было погружено в какой-то густой сон, похожий не на отдых, а на отказ.
Они прошли через узкий коридор. Под ногами хрустели крошки и какой-то мелкий мусор. На стенах висели старые обои, кое-где оторванные и скрученные по краям, будто квартира сама сбрасывала кожу, но так и не могла решиться обновиться до конца. В комнате стоял диван с продавленной серединой, на полу валялись носки, пустые бутылки, пакеты, какие-то мятые бумаги, потерявшие всякий смысл. В углу стоял телевизор, черный и молчаливый, как еще одно окно, за которым ничего не происходило. Маленький рыцарь смотрел на все это и не понимал, почему ему становится грустно. Ведь это были просто вещи, просто грязь, просто чужая квартира. Но иногда беспорядок снаружи бывает лишь тенью того беспорядка, который давно поселился внутри человека.
Потом они оказались на кухне.
Кухня была маленькая, тесная, с обшарпанным гарнитуром, облезлыми ручками шкафчиков, горой грязной посуды в раковине, упаковками полуфабрикатов, засохшими крошками, луковой шелухой, окурками, липкими пятнами на столе и мусором, который уже не выглядел случайным. Он казался частью этой кухни, ее привычной мебелью, ее немым украшением. В раскрытое окно тянулся сигаретный дым, но почему-то не уходил наружу, а просто кружил по комнате и снова оседал на стенах, потолке, занавесках, на лицах тех, кто здесь спал. За окном был вечер, и где-то там, снаружи, наверняка жили другие звуки: машины, голоса, ветер, шаги людей, возвращающихся домой. Но сюда этот мир почти не доходил. Здесь был свой маленький замкнутый мир, в котором время не шло вперед, а ходило кругами от бутылки к тарелке, от тарелки к сигарете, от сигареты ко сну.
На столе стояли закуска и водка. Все это выглядело не как праздник, не как встреча, не как человеческое желание разделить радость, а как приготовление к очередному забвению. Будто люди садились сюда не жить, а исчезать на несколько часов, чтобы не слышать себя. Чтобы не помнить, кем они хотели стать. Чтобы не думать о том, что внутри них когда-то было что-то легкое, живое и настоящее.
А на стульях, вместо людей, уютно расположились три огромные гусеницы с человеческими головами.
Сначала маленький рыцарь даже не понял, что видит. Их лица были похожи на лица взрослых мужчин лет за сорок: опухшие, тяжелые, небритые, с усталыми веками и приоткрытыми ртами, из которых вырывалось хриплое сонное дыхание. Но тела у них были не человеческие. Мягкие, большие, складчатые, бледные, с короткими беспомощными лапками, они лежали на стульях так привычно, будто всю жизнь только и делали, что ползали, ели листья и спали. В этих телах было что-то одновременно отвратительное и жалкое. Они были огромными, но не сильными. Взрослыми, но не выросшими. Живыми, но будто не до конца родившимися.
Маленький рыцарь почувствовал, как его пальцы сильнее сжали деревянный меч.
— Кто они? — тихо спросил он.
Дракон посмотрел на спящих гусениц и загадочно произнес:
— Они не смогли.
— Что именно не смогли? — спросил маленький рыцарь.
— Выйти из своей гусеничной кожи и превратиться в бабочек, — ответил дракон. — Они не увидели внутри себя то, что делало их настоящими. Не рискнули заглянуть в свои глаза, чтобы увидеть там не только усталость, злость, похмелье и обиды, а что-то большее. То, что могло превратить их в бабочек. Они остались гусеницами, потому что выбрали понятную и ясную жизнь: ползать, есть листья, спать, жаловаться, злиться, снова ползать, снова есть и снова спать. Такая жизнь кажется простой, потому что в ней не нужно умирать для старого себя. Не нужно спрашивать, кто ты на самом деле. Не нужно слышать зов перемен, потому что можно залить его водкой, закрыть дымом, спрятать под грубым смехом и сказать, что все это глупости.
Маленький рыцарь смотрел на них и не мог отвести взгляд. Ему казалось, что они спят не только после пьяного вечера. Они спят гораздо глубже. В них спала их настоящая жизнь. Спали их детские мечты, первые надежды, те чистые желания, которые когда-то, возможно, еще не успели стать стыдом. Может быть, один из них когда-то хотел строить корабли. Может быть, другой мечтал петь или рисовать. Может быть, третий просто хотел, чтобы его любили и хоть раз посмотрели на него с гордостью. Но потом что-то произошло. Кто-то сказал им, что крылья не для них. Кто-то высмеял их нежность. Кто-то ударил по сердцу так рано, что они решили больше никогда его не открывать. И вместо того чтобы однажды стать куколкой и пройти через трудное превращение, они предпочли остаться в привычной коже, даже если эта кожа давно стала тесной и уродливой.
— А почему они не захотели стать бабочками? — спросил маленький рыцарь.
Дракон вздохнул. Его глаза на мгновение стали совсем темными, будто он вспоминал не этих троих, а множество других, которых видел раньше.
— Потому что для этого нужна храбрость. Не та храбрость, с которой бросаются на врага с мечом. Другая. Более тихая и страшная. Нужно осознать, что внутри гусеницы не только органы, не только голод, страх, обиды, привычки и память о том, кто ее когда-то обидел. Внутри гусеницы есть бабочка. Но бабочка просыпается только тогда, когда гусеница соглашается заснуть. Старая форма должна замолчать, чтобы новая смогла родиться. А это похоже на смерть. Нужно перестать быть тем, кем ты привык себя считать. Перестать ползать по старым тропам. Перестать оправдывать свою слабость судьбой, свою злость правдой, свою лень усталостью, свою боль характером. Нужно войти в темноту куколки и выдержать там самого себя.
Маленький рыцарь молчал. Раньше ему казалось, что смелость нужна только для битвы с чудовищами, которые стоят перед тобой. С теми, у кого есть зубы, когти, огромные тени и страшные голоса. Но теперь он начал понимать, что иногда самое опасное чудовище не нападает. Оно живет внутри и говорит почти ласково: «Останься таким, как есть. Не меняйся. Не смотри внутрь себя. Там больно. Там темно. Там придется признать, что ты сам держишься за свою клетку. Лучше поспи. Лучше поешь. Лучше обвини кого-нибудь другого. Лучше скажи, что жизнь такая, люди такие, мир такой, и ничего нельзя изменить».
Одна из гусениц во сне пошевелилась, причмокнула губами и будто хотела что-то сказать, но слова не вышли наружу. Маленькому рыцарю стало странно жалко ее. Не той жалостью, от которой чувствуешь себя лучше другого, а той, от которой внутри становится тише. Он вдруг понял, что эти гусеницы не всегда были такими. Они не родились за этим столом, среди бутылок, грязной посуды и сигаретного дыма. Когда-то они тоже были маленькими. Может быть, у каждого из них был свой деревянный меч, свое поле, свой первый подвиг, своя вера в то, что впереди обязательно случится что-то большое и прекрасное. Но где-то по дороге они испугались. Где-то решили, что безопаснее не лететь, а ползти. Где-то поверили, что если не смотреть на небо, то оно перестанет звать.
— Они могли бы летать? — спросил маленький рыцарь.
— Могли бы, — ответил дракон. — И, может быть, еще могут. Пока они живы, внутри них все еще есть бабочка. Но чем дольше гусеница живет только как гусеница, тем труднее ей поверить, что небо существует для нее. Она начинает думать, что листья — это весь мир, что грязная кухня — это дом, что бутылка — это утешение, что сон — это спасение, а собственная старая кожа — это судьба. Она привыкает к своей тесноте и начинает защищать ее. А самое страшное происходит тогда, когда гусеница уже не просто боится стать бабочкой, а начинает смеяться над теми, кто пытается расправить крылья.
Маленький рыцарь посмотрел в раскрытое окно. Там, за мутным стеклом и сигаретным дымом, был вечер. Небо еще светилось, мягко и спокойно, как будто ничего не знало об этой кухне, о водке, о трех спящих гусеницах с человеческими головами. Но маленькому рыцарю вдруг показалось, что небо знает все. Оно просто никого не заставляет летать. Оно висит над всеми одинаково: над теми, кто решился на превращение, и над теми, кто всю жизнь доказывал, что крыльев не существует.
А ведь нужно было лишь набраться храбрости и осознать, что внутри гусеницы живет бабочка. Что внутри нее не только органы, не только земная тяжесть, не только желание есть и спать, а тайная возможность полета. Что бабочка проснется лишь тогда, когда гусеница заснет. И только тогда, превратившись в куколку, выдержав темноту, одиночество, тишину и страх потерять прежнюю форму, она сможет сбросить старую кожу и расправить крылья. Но для этого нужно посметь заглянуть в свое сердце. Нужно услышать зов перемен и перевоплощений. Зов новых возможностей. Зов жизни не только понятной, но и живой. Не только безопасной, но и настоящей. Не только привычной, но и наполненной удовольствием от того, что ты наконец стал собой.
— А я? — тихо спросил маленький рыцарь. — Я тоже могу остаться гусеницей?
Дракон повернулся к нему. В его взгляде не было ни угрозы, ни утешения. Только честность.
— Каждый может, — сказал он. — Поэтому и нужно вовремя заглядывать внутрь себя. Не тогда, когда старая кожа уже приросла к тебе так сильно, что ты начинаешь считать ее своим лицом. А раньше. Пока еще страшно, но возможно. Пока внутри еще шевелится что-то легкое. Пока ты еще слышишь небо.
Маленький рыцарь опустил глаза. Он вдруг почувствовал, что деревянный меч в его руке нужен не только для того, чтобы защищаться от внешних врагов. Может быть, когда-нибудь этот меч понадобится ему для другой битвы: чтобы разрезать собственную старую кожу, если она начнет душить его; чтобы не дать себе привыкнуть к тесноте; чтобы не стать взрослым телом с уснувшей душой; чтобы не променять возможность полета на понятную жизнь среди листьев, дыма, жалоб и сна.



