- -
- 100%
- +
— Пла-атили… — Гвоздь усмехнулся нехорошо. — Заплатили уж. Всем заплатят, кто ту бумагу нюхал. Смычку — первому, Кистеню — втор…
Он оборвал сам себя, дёрнулся, зыркнул по трактиру — Пронин в этот миг увлечённо пробовал тесьму на разрыв — и досказал уже совсем в кружку, одними губами; но Михаилу Васильевичу хватило и сказанного.
Бумага. Возили бумагу. На Варшаву, как возят рыжьё, и платили как за рыжьё. И все, кто её «нюхал», — в очереди на крест.
Вечером, на задах, куда Никифор вышел якобы по бочарной надобности, Пронин спросил его тихо:
— Гвоздь этот — где ночует?
— У свояченицы, за линией… Ваше высокоблагородие, вы б с ним поаккуратней: он смычковский, старой закваски, он чужому…
— И вот ещё что. Со сходкой. Мне надо туда.
Никифор охнул и сел на бочку.
— На сходку?.. Вам?.. Да вы… да там же… Михаил Васильич, отец, да ведь ежели вынюхают — это ж не участок, там протоколов не пишут! Там, знаете, как? Спросят: чей, откуда, кто знает, — и чтоб двое поручились! А за вас кто поручится, за варшавского-то?
— Ты, — сказал Пронин. — И ещё один человек, которого я тебе назову завтра. А теперь ступай в дом, хозяин, застудишься. Ночи нынче холодные.
Никифор поковылял к крыльцу, охая и бормоча про сороку. На пороге оглянулся: постоялец стоял посреди тёмного двора, подняв голову, и смотрел на небо, где над трубами Рощи, над всей огромной, ворочающейся во сне Москвой стыли мелкие октябрьские звёзды.
О чём думал — по лицу его понять было нельзя, потому что лица не было видно; а если б и было видно, то было это лицо Аверьяна Кулика, барахольщика, и думать оно умело только о ценах на тесьму.
Но где-то очень глубоко, в казанском доме, в дальней комнате, куда Михаил Васильевич старался не заходить без крайности, стоял у стены пластунский тесак-четырёхгранник — подарок, старый подарок человека, вынесшего его когда-то из-под текинских шашек, — и от зарубки «бумага» до этой комнаты тянуло сквозняком, и сквозняк этот Пронину очень, очень не нравился.
«Ничего, — сказал он себе привычное, отцовское. — Бывало хуже».
Хотя вот в чём беда: припомнить, когда именно бывало хуже, ему на этот раз не удалось.
Глава седьмая.
За Камер-Коллежским валом, где кончается Лазаревское кладбище и начинается никакое место — не город, не деревня, а пустыри с лозняком да брошенная сторожка огородного товарищества, — жил старик.
Жил он тихо, как живут мыши в церковной стене. Сторожку подправил сам: перестелил кровлю, обмазал печурку, законопатил пазы мхом — руки помнили работу, которой их учили пятьдесят лет назад на Кубани. Воду брал из копанки, хлеб покупал в разных лавках, всякий раз в другой, и всякий раз шёл туда другой дорогой. Это тоже помнили не мозги — ноги: никогда не ходи одной тропой дважды, тропа — та же бумага, на ней всё написано, только читать умей.
Соседей у старика не было, а которые случались — огородники по осени, мальчишки с салазками по первопутку — те его не видали. То есть, может, и видали, да не примечали: ну, старик; ну, борода; ну, сидит на завалинке, лапоть ковыряет. Есть особая порода людей, которых глаз обходит, и старик принадлежал к ней от рождения, а полвека службы довели породу до совершенства.
По ночам старик молился.
Моленную он устроил себе в красном углу: доска старого письма, вывезенная ещё с Кубани, в холстинке, — Спас, тёмный, строгий, с прямым взглядом; перед доской — свеча. Молился по-своему, по-старому, двуперстно, с лестовкой, без попов и посредников: старик был из тех, чьи деды горели за старую веру срубами, и Бог у него был соответственный — не милостивец с базарной иконки, а Полковник: суровый, справедливый, всё видящий, перед которым надо стоять смирно и докладывать без утайки.
Доклад у старика был каждую ночь один.
— …и раба Твоего Фрола, — говорил он, глядя в тёмный лик, и голос его, глухой, с сипотцой от давнего ранения в горло, был ровен, как на разводе. — Кистенёва Фрола, коего казнил аз, грешный, в ночь на тринадцатое. Казнил не по злобе, Господи, — по вине его. Вина его: девок губил, малолетних, на грех ставил силою и обманом, и дитё моё, Настасью, через его тётку-сводню в яму свели… Крест ему на грудях вырезал, чтоб Ты, Господи, видел: не тать его резал в тёмном углу, а суд ему был. Прими его душу, коли будет на то Твоя воля, и суди Сам — я своё отсудил… А меня, раба Твоего Савелия, не милуй. Мне милости не надо. Мне надо ещё троих.
Свеча трещала. Спас смотрел прямо и молчал, но молчание это было старику понятно и привычно: так молчал перед строем покойный государев генерал Скобелев, когда всё сделано верно, — не хвалил, просто переводил глаза дальше.
Старика звали Савелий Тихонович Молчанов. Впрочем, так его не звал уже никто; последняя, кто звала его тятей, лежала второй год на Лазаревском, в дальнем углу, где хоронят с земской бирки, и он ходил к ней раз в неделю, по воскресеньям, всякий раз другой дорогой.
* * *
Дочь он растил один. Жена померла родами, а он как раз вышел в чистую отставку — тридцать лет службы, Кавказ, Туркестан, два Егория, шрам поперёк горла и грамота на льготный надел под Рязанью. Хозяин он был из него, прямо сказать, никакой: пластуна учат снимать часовых, а не ходить за сохой. Но Настька росла — и вышло так, что вся жизнь, весь её остаток, обгорелый и простреленный, собрался в одну эту точку: девчонка, коса, смешливый прищур — материн.
Осенью девяносто пятого пришла в село гладкая тётка в городском платке: московская, честная вдова, набирает-де девушек на швейное заведение, харчи хозяйские, жалованье восемь рублей, воскресенье — свободное. Полсела провожало, бабы завидовали.
Письма шли полгода — сначала настоящие, потом чужие. Он это увидел сразу, по почерку: почерк был Настин, а слова — нет, слова были казённые, круглые, как под диктовку. Он собрался и поехал.
Москву он брал, как берут крепость: медленно, по секторам. Швейного заведения по адресу не оказалось — оказались нумера. В нумерах его не пустили дальше швейцара; швейцара он ночью поймал в проулке, и швейцар, повисев немного в стариковых руках, доложил всё: и про «тётку», и про то, куда с этих нумеров девают девок, когда выйдет им износ.
Настю он нашёл через восемь месяцев — в чахоточном бараке Старо-Екатерининской, за ширмой из рогожи. Она уже не вставала и его узнала не сразу, а узнав — не обрадовалась, а испугалась и заплакала, и всё отворачивала лицо: стыдилась. Он сидел рядом, гладил её по стриженой — после тифа — голове ручищей, которой снимал когда-то турецких часовых, и говорил единственное, что умел:
— Ништо, дочка. Ништо. Тятя здесь.
Она отошла на Казанскую, тихо, под утро. В смертной записке больничный писарь вывел: «мещанка, имя неизвѣстно, отъ чахотки». Имя было известно ему, старику; больше оно не было нужно никому во всей миллионной Москве.
Вот тогда, стоя над земляным холмиком с биркой, Савелий Тихонович Молчанов и подал свой последний рапорт — туда, наверх, Полковнику всех полковников: так, мол, и так; виновные есть; дознание проведу сам; приговор исполню сам; в отставку прошу не увольнять до исполнения.
И был, как он понял, оставлен в службе.
* * *
Одно лишь не давалось ему, хоть плачь: имена. Москва — не «зелёнка», тут следы не на земле, тут следы в людях, а людей он спрашивать не умел: рожей не вышел, речью не вышел, всякий шинок при его появлении замолкал. Полгода он кружил около нумеров, около тёткиной квартиры (тётка к тому времени сгинула — уехала, сказывали, в Нижний), полгода дознание его топталось, как обоз в распутицу.
А потом его нашли.
Подошёл к нему на Лазаревском, у самой Настиной бирки, человек: чистенький, тихий, приказчицкого виду, с глазами цвета спитого чая. Снял шапку, постоял. Сказал негромко, не оборачиваясь:
— Горе у тебя, старик. Знаю. И тех, кто горю твоему причинен, — тоже знаю. Хозяин мой знает. Он за девок этих, погубленных, давно скорбит душою и казнить бы рад, да сам не может: не тем концом жизнь его повёрнута. Люди это сильные, воровские, полиция их не берёт — куплена полиция… Хочешь имена?
Дальше — как в тумане, и туман этот старик сам в себе не любил и не ворошил. Было дупло в старой липе у кладбищенской стены. Были в дупле записки — печатными буквами, старательными: имя, прозвище, где бывает, в чём вина. Вина расписана подробно, с днями и обстоятельствами: этот — держал ту самую скупку и «тётку»-сводню в долях; тот — нумера крышевал… Были и деньги, каждый раз, — деньги он оставлял в дупле нетронутыми, и в следующей записке неведомый «писарь» извинялся и денег больше не клал. Это старика окончательно уверило: свой человек пишет, совестливый; понимает, что не за плату.
Первым в записках стоял Смычок.
К Смычку старик готовился месяц: выучил все его тропы, всех его людей, часы и привычки, — по-пластунски, как учат укреплённый лагерь. Взял его в тёмную безлунную ночь, одного, у смычковского же тайного лабаза, — и, прежде чем исполнить, доложил ему вину его и дал перекреститься. Смычок крестился, плакал и кричал шёпотом странное: что он-то при чём, что это всё бумага проклятая, что «немец заплатит, кому хошь заплатит»… Старик слушал внимательно — пластуна учат слушать всё, — но слов не понял и отнёс их к смертному страху: перед тесаком всякий плетёт.
Крест на груди он вырезал уже мёртвому — первый свой крест, примериваясь, из трёх приёмов, — и ушёл, оставив тело, как было велено им самим себе: не прятать. Суд не прячут.
А наутро Москва загудела про голову на поленнице, — и старик, услыхав это в хлебной лавке, окаменел над своим ситным.
Голову он не рубил. Тело не переносил. Щепочек не подкладывал.
Кто-то пришёл после него — и надругался. Над судом его надругался, над крестом, перед Полковником всех полковников осрамил: суд обернули балаганом, головой на дровах, газетным визгом…
Той ночью он впервые спросил дупло. Вырвал из Настиной поминальной книжицы листок, вывел углём, печатно, как умел: «ГОЛОВУ КТО РУБИЛ. НЕ Я. НЕ ПО-БОЖЬИ ЭТО». И положил в липу.
Ответ лежал там через двое суток, и был он составлен так ловко, что старик, читая, кивал: «Люди Смычка сами и срубили, чтобы на своих не подумали, и полицию с толку сбить. Воры — они и над мёртвым воры. Ты суди дальше, старик, а на их пёсьи дела не гляди. Осталось четверо».
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.




