Страх настоящего

- -
- 100%
- +

Глава 1. Бетонная коробка
Ключ поворачивается с сопротивлением — замок не то что заел, но чужой, не привыкший к её руке. Потом щёлкает.
Эмилия переступает порог и останавливается посреди прихожей, вернее — посреди того, что здесь называется прихожей: узкий пятачок линолеума, на котором двоим не разминуться. Одна сумка. Она ставит её у ноги и слушает тишину.
Своя тишина. Не та, в которой за стеной кто-то двигает стулья, кашляет в родительской спальне или бормочет телевизор, — а настоящая, принадлежащая только ей. Эмилия выдыхает медленно, почти методично, и решает, что это правильно.
Замечает: дверь закрывается без скрипа. Хорошо.
Квартира невелика и откровенна в своей невеликости. Комната — метров пятнадцать, если с натяжкой. Потолок в пятнах от прежних жильцов, краска на подоконнике облупилась и свернулась мелкими лепестками, как кора старой берёзы. Окно выходит во двор-колодец, в котором сейчас темно, хотя ещё только сумерки, — стены соседних домов почти смыкаются, и небо над ними — узкая серая полоса, похожая на шрам. Эмилия смотрит на этот вид несколько секунд и отмечает: хорошо, что не на дорогу. Меньше шума. Нейтральное пространство.
Она проходит в комнату и обходит её по периметру. Стены когда-то были белыми, теперь — неопределённого цвета усталости, не жёлтого, не серого, ничьего. У батареи — засохшее пятно от чего-то пролитого, въевшееся намертво. Она не думает, от чего именно. Это было до неё и не имеет значения.
Запах — вот чего не было в объявлении. Квартира пахнет чужим бытом: чьим-то стиральным порошком, осевшим в стенах, чем-то затхлым у плинтусов, и поверх всего — резкая химическая нота с улицы, из аптеки на первом этаже. Хлоргексидин и какой-то пластик. Привычный запах, если вдуматься. Рабочий.
*Нейтральное*, — повторяет она себе, уже про запах.
Сумку Эмилия разбирает с методичностью, которую ценит в себе и которую другие иногда называют холодностью, не понимая, что это просто порядок. Учебники идут на подоконник — там широкий, шире, чем в общежитии, можно разложить сразу несколько. Фармакологию — отдельно, к ней возвращаться чаще. Физиологию поверх анатомии. Конспекты в стопку на столе, выровненные по краю. Ручки — в стакан, который она привезла из дома. Единственный предмет без утилитарного смысла, и то — стакан есть стакан.
Больше ничего декоративного нет. Это не потому что некогда, не потому что денег жалко. Просто незачем. Фотографии на стенах смотрят на тебя и ждут, чтобы ты на них смотрел. Эмилия не хочет ничего, что будет ждать от неё внимания.
Она расправляет постель — простыня, пододеяльник, наволочка — движениями, которые не требуют мысли. Руки делают, голова свободна. Голова составляет список: завтра — кафедра патофизиологии, в девять, нужно не опоздать. Послезавтра — ночная смена. Диплом Артёма Виноградова, который она взялась редактировать и который нужно отдать через две недели. Восемь тысяч, если не торговаться.
Потом она садится на матрас.
Просто садится. Сумка разобрана, постель застелена, учебники на месте. Следующее дело начнётся завтра в девять. Между сейчас и завтра — ничего.
Эмилия смотрит в потолок.
Пятно над окном похоже на очертания какой-то страны. Может быть, Норвегии. Может быть, просто протечки. Она не знает, зачем думает об этом, и усилием, почти физическим, переводит взгляд на подоконник с учебниками. Фармакология. Завтра — патофизиология. Перед сном надо бы повторить реакции декарбоксилирования, она их всегда путает.
Список дел разворачивается сам собой: купить крупу, выяснить, где здесь ближайший банкомат, уточнить у Нины из деканата насчёт подписи, позвонить в страховую по квитанции, которую ещё не открывала. Список длинный. Хороший.
Телефон вибрирует на матрасе рядом.
Мама.
Эмилия смотрит на экран одну секунду, потом принимает вызов.
— Ты уже доехала? — Голос матери. Не вопрос — начало разговора, который Эмилия уже знает наизусть.
— Доехала.
— Ты ела?
— Всё нормально.
— Я спрашиваю, ты ела?
— Да. — Она не ела. Это не имеет значения.
Эмилия переводит взгляд на окно, на серую полосу неба над колодцем двора. Мать могла бы спросить: тебе страшно? Тебе хорошо там? Ты уверена? Но мать не умеет этими словами. Мать говорит: ты ела, ты тепло оделась, ты не простудилась. Это её язык, и Эмилия его понимает — просто не хочет сейчас переводить.
— Куртку взяла, — говорит она ровно. — Мам, я немного устала с дороги. Завтра позвоню.
Пауза. Недолгая, но Эмилия её слышит — тот особый вид тишины, который мать умеет держать в трубке, не закрывая её.
— Хорошо. Спокойной ночи.
— Спокойной.
Она нажимает отбой первой.
Называет это про себя — экономией. Нет смысла разговаривать, когда нечего сказать. Нечего объяснять человеку, который не поймёт, что в этой квартире с облупленным подоконником и запахом чужого порошка — всё правильно. Что тишина здесь — не одиночество, а, наконец, возможность думать. Что она не убегала, она приходила.
Телефон остаётся лежать экраном вниз.
Эмилия снова смотрит в потолок.
Список дел завтра начнётся в девять. До девяти — шесть часов сна, если лечь сейчас, или пять, если сначала повторить декарбоксилирование. Она выбирает пять. Встаёт, берёт фармакологию с подоконника, садится к столу под лампу без абажура, которая бьёт прямо в лицо. Свет жёсткий, синеватый — дешёвая энергосберегайка, и под ней тени ложатся не туда, куда надо, но страницы читаются.
Своя лампа. Свой стол. Свой список.
Правильно.
* * *
Три стопки на столе. Эмилия раскладывает их методично, как препарат: аренда, еда, учебники. Деньги настоящие — снимала в банкомате у метро, не доверяя карточным абстракциям. Купюры немного мятые, пахнут чужими руками.
Двадцать четыре тысячи аренда. Минус. Остаток — вот он, ощутимый. Она пересчитывает, не торопясь, без калькулятора, складывая в уме столбиком, как учила мама в начальной школе: поставь нолик, перенеси единицу. Здесь нет ничего про маму. Здесь только цифры.
Еда. Эмилия знает, что на еде можно сэкономить: гречка, яйца, замороженные овощи, хлеб. Не потому что бедная — потому что незачем тратить время на готовку, если есть вещи важнее. Она откладывает стопку вправо. Достаточно.
Учебники. Здесь она не экономит. Здесь — принципиально нет.
Итого. Баланс сходится с точностью, которая ей нравится. Так и должно быть: жизнь, выверенная до знака после запятой.
Источников дохода два, она их предпочитает называть про себя именно так — источники, не подработки. Подработка — это когда стыдно или временно. У неё ни то ни другое.
Первый: консультационные услуги. Эмилия давно заметила, что студентам других специальностей требуется помощь с научными текстами, которые им не по силам и не по интересу. Она эту помощь оказывает — за фиксированную сумму, в срок, без лишних разговоров. Дипломные работы по педагогике, по экономике управления, однажды — по туризму и юриспруденции. Ей всё равно, что написано в шапке. Её интересует структура аргумента. Она умеет выстроить любой.
Это не называется тем словом, которое она не произносит, даже мысленно. Это — услуга. Интеллектуальная. Коммерческая.
Второй источник честнее в общепринятом смысле: ночные смены медсестры в двух клиниках по очереди. В первой — реанимационное отделение, запах хлоргексидина и монотонный писк мониторов. Во второй — приёмный покой, там пахнет иначе, острее, дешевле. Работа физическая, иногда — унизительная в том смысле, в котором унижает любой чужой беспомощный организм, требующий от тебя внимания в три ночи. Но она платит. И она — практика, живая, не кафедральная.
Эмилия не жалуется на усталость. Усталость — это информация о том, что ты работал. Она предпочитает информацию.
Ноутбук открывается со знакомым щелчком — петля немного расшатана, нужно бы отнести в ремонт, но это задача на потом, в списке ниже многих других. Почта. Два новых письма в папке для рабочей переписки, куда она перенаправила всё через фильтр: тема содержит «заказ» или «диплом» — сюда.
Первое письмо. Менеджмент в здравоохранении, третья глава, сдать через восемь дней. Нормально.
Второе письмо. Биоэтика, полная работа, сдать через десять. Она смотрит на дату. Смотрит на первое письмо. Снова на дату.
Принимает оба.
Восемь дней и десять дней накладываются друг на друга, как смены — одна на другую. Это решаемо. Всё решаемо, если не тратить время на оценку того, решаемо ли.
Она пишет два ответа — коротко, формально, без лишнего. Закрывает почту.
Расписание она ведёт в тетради, от руки. Не в телефоне, не в приложении — в тетради, потому что написанное от руки кажется ей настоящим договором с самой собой. Листок открывается на следующей неделе.
Понедельник. Кафедра в восемь. После — библиотека, источники для конференции. Вечером — первый кусок диплома по биоэтике.
Вторник. Кафедра. Ночная смена в первой клинике, с пяти вечера.
Среда. После смены — домой, два часа. Потом — снова кафедра. Вечером — диплом по менеджменту, первая глава.
Четверг. Кафедра. Подготовка тезисов для конференции, конспект двух статей, которые она ещё не читала. Ночная смена во второй клинике.
Пятница. После смены — три часа, кафедра, конференция через три недели, нужно ускориться. Вечером — биоэтика, вторая треть.
Выходные. Суббота: обе работы, обе главы. Воскресенье: то, что не поместилось.
Эмилия смотрит на написанное. Клетки заполнены аккуратно, без помарок. Неделя выглядит как неделя должна выглядеть — плотно, без зазоров, без провисания. Её успокаивает эта плотность. Незаполненное время — это время, в котором нужно что-то решать про себя, а она предпочитает решать про других.
Она захлопывает тетрадь.
На столе остаются три стопки купюр и пустая кружка, в которой давно остыл чай — налила его машинально, так и не выпила. За окном — Ставрополь в октябрьских сумерках, фонари включились рано, кто-то внизу хлопает дверью машины. Обычный звук. Ничего важного.
В расписании нет строчки «поужинать». Есть «купить гречку» в субботу, но это другое — это задача, а не потребность. Нет строчки «поспать»: сон вписан в промежутки между пунктами, как белое пространство между словами, само собой разумеющееся. Нет ничего, что не является задачей, пунктом, единицей работы.
Она смотрит на расписание ещё раз. Всё правильно. Всё — под контролем.
Кружка холодная.
* * *
Запах хлоргексидина она чувствует ещё в коридоре, за три метра до стеклянных дверей приёмного покоя. Потом — тепло, почти банное, смешанное с нашатырём и чем-то сладковатым, чего лучше не распознавать. Люминесцентные лампы заливают всё без теней, без изъятий — каждый угол, каждое лицо, каждое пятно на линолеуме под одним и тем же беспощадным светом.
Эмилия входит и думает: хорошо.
Не потому что красиво. Не потому что приятно. А потому что здесь всё устроено правильно: есть протоколы, есть иерархия, есть форма реагирования на любую ситуацию — и ни одна из них не требует, чтобы ты решал, что чувствовать прямо сейчас. Она расправляет плечи под медицинской робой, берёт у поста журнал и думает, что это, пожалуй, и есть её настоящий дом — не та квартира с чужим запахом и незашпаклёванной трещиной над подоконником.
Первый пациент ждёт уже полчаса.
Мужчина лет пятидесяти, грузный, в синтетической куртке, расстёгнутой на животе. Он сидит на каталке, наклонившись вперёд, и придерживает грудь — не сжимая, а именно придерживая, как будто боится, что что-то выпадет. Когда Эмилия подходит, он сразу начинает говорить. Говорит, не останавливаясь: что схватило два часа назад, что жена сказала «скорую не вызывать, само пройдёт», что у него давление всегда было хорошее, что на прошлой неделе таскал мешки на даче, что отец умер в шестьдесят два от инфаркта, что зять говорит, что это нервное, что он и сам так думает, но вот жена всё-таки настояла.
Эмилия слушает вполуха — не из небрежности, а потому что слушает иначе. Пока он говорит, она смотрит: кожа обычного цвета, без серости, без испарины. Дыхание ровное, чуть учащённое — тревога, а не гипоксия. Рука у грудины — латеральнее, чем бывает при истинной сердечной боли. Движения — свободные, без защитной скованности.
— Покажите, где именно болит.
Он показывает — правее, ниже, туда, где рёбра. Она просит глубоко вдохнуть. Он вдыхает и морщится. Она просит ещё раз. Снова морщится в той же точке.
*Межрёберная невралгия*, — думает она, — *с вероятностью процентов восемьдесят. Мешки на даче, добро пожаловать.*
— Вас зовут как? — спрашивает он вдруг, когда она пишет в карту.
Она поднимает голову.
— Эмилия.
— Красивое имя, — говорит он. — Редкое.
Она кивает и возвращается к карте. Он ещё что-то говорит — кажется, про дочь, которую тоже как-то необычно назвали, — но Эмилия уже не слышит. Она думает о том, нужна ли здесь ЭКГ для исключения — нужна, конечно нужна, она уже тянется за направлением — и о том, что если мешки тяжелее пятнадцати килограммов, то это не нервное, зятю надо бы объяснить.
Она не замечает, что он назвал её по имени второй раз.
Дежурный врач — молодой, немного старше неё, в мятом халате — принимает бумаги молча, просматривает не поднимая глаз. Кивает. Делает пометку.
— Возьмите у него кровь на тропонин, поставьте в очередь на ЭКГ.
— Сделано, — говорит Эмилия.
Пауза. Он вписывает что-то в свой журнал.
— Всё, — говорит он.
Она уходит. В затылке почти слышно что-то, что в другое время могло бы стать раздражением: не «спасибо», не «хорошо», даже не взгляд — просто «всё». Но Эмилия решает, что это нормально. Здесь так. Он видел, что она справилась, иначе бы сказал. Молчание как знак — она держится за эту мысль уже в коридоре, держится ровно столько, сколько нужно, чтобы дойти до следующей каталки и перестать об этом думать.
В три ночи отделение затихает.
Не по-настоящему — где-то за углом кто-то кашляет, в конце коридора хлопает дверь, дальний монитор пищит своё бесконечное — но это фоновый шум, почти белый, почти как тишина. Эмилия стоит у автомата и смотрит, как в бумажный стакан льётся что-то бурое, что автомат числит чаем. Берёт стакан. Делает глоток. Чай холодный — не потому что она забыла его взять вовремя, а потому что автомат выдаёт его уже холодным, и это маленький обман, на который она всякий раз не успевает подготовиться. Пластиковый стакан мнётся в пальцах чуть больше, чем должен.
Она стоит и не думает ни о чём.
Это происходит само — мысли заканчиваются, как заканчивается страница, и секунду-две ничего нет: ни тропонина, ни конспекта по фармакологии, ни завтрашнего семинара, ни расчёта того, хватит ли денег до конца месяца, если вычесть коммунальные. Просто коридор. Просто холодный чай. Просто люминесцентный гул.
И сразу — страх.
Не большой, не с именем. Просто ощущение: что-то идёт не так, когда вот так стоишь и не делаешь ничего. Она ставит стакан на край подоконника, расстёгивает карман, достаёт конспект — мятый, зачитанный, с её собственными пометками на полях. Открывает на середине. Читает. Не потому что это нужно прямо сейчас. А потому что нужно что-то читать прямо сейчас.
Монитор в конце коридора пищит. Она переворачивает страницу.
Утром, когда смена кончается, на улице уже светло — той ранней, бессильной светлотой, которая не греет. Эмилия едет домой на маршрутке с тремя пассажирами: пожилая женщина с сумкой, рабочий в оранжевом жилете, мальчик лет шести, который спит, привалившись к стеклу.
Она смотрит в окно и думает, что это был хороший дебют.
Квартира встречает её, как и накануне, запахом — не плохим и не хорошим, просто чужим. Она входит, ставит рюкзак, снимает кроссовки. Запах висит — краска, чужие годы, чужой быт, въевшийся в штукатурку. Она замечает его снова — как замечала утром, как замечала вчера, когда заносила вещи.
*Нейтральный*, — думает она.
И думает это чуть тверже, чем вчера. Чуть аккуратнее. Как будто слово требует некоторого усилия, чтобы лечь на своё место и больше не шевелиться.
* * *
Матрас пах чужим. Не плохо — просто чужим, с примесью чего-то неопределённо-синтетического, что, должно быть, осталось от предыдущих жильцов или от самого поролона, из которого всё это было сделано. Эмилия лежала поверх покрывала, в джинсах и футболке, с намерением встать через полчаса — принять душ, поставить чайник, разобрать вещи, которые она так и не разобрала с утра.
Полчаса. Только полчаса.
Потолок был белым. Совершенно ровно белым, без единого пятна, трещины, без той рыжей разводины над батареей, которая в родительской квартире висела третий год и которую никто не собирался закрашивать. Нейтральный потолок. Потолок, который ничего не обещал и ничего не напоминал.
Тишина здесь была другой.
Она не сразу поняла, в чём дело. В родительском доме тишина никогда не бывала настоящей: даже в три ночи где-то на кухне ходили часы с кукушкой — кукушка не куковала уже года два, но механизм тихо щёлкал, и этот звук стал чем-то вроде пульса квартиры. Здесь не было ничего. Только её собственное дыхание и отдалённый гул города за окном — ровный, безликий, не имеющий отношения к ней.
Она уставилась в потолок.
Итак. Завтра — цикл по хирургии, восемь утра, явиться за пятнадцать минут, успеть забрать халат из прачечной, нет, прачечная работает до шести, значит, сейчас, прямо сейчас надо встать и — нет, завтра, прачечная завтра не нужна, халат чистый, она же проверяла. Хорошо. Значит: восемь утра, цикл по хирургии, Левченко в среду проводит обход, нужно повторить топографию треугольников шеи, она это знает, но лучше повторить. Потом — в деканат, узнать насчёт зачётной ведомости, которую Алина должна была сдать ещё в пятницу, и которую, судя по всему, придётся переделывать. Потом диплом — четыре страницы, если сидеть до часа ночи, можно закрыть третью главу, Снегирёв ждёт до четверга, он платит чуть хуже Мирзоева, но зато никогда не правит постфактум. Потом — смена в субботу, выходить в пять часов вечера. Потом. Потом. Список разворачивался в темноте за закрытыми веками, плотный и правильный, как жгут, наложенный на артерию: держит, не пускает, отвлекает от чего-то, у чего пока нет имени.
Она засыпала.
А потом за стеной что-то грохнуло — не сильно, просто сосед уронил что-то или включил телевизор на повышенной громкости, обрывок чужого голоса, смех, снова тишина. Эмилия лежала с открытыми глазами, и сердце у неё билось так, будто она только что вбежала на пятый этаж.
Она отметила это профессионально, почти автоматически: тахикардия около девяноста, не более. Реакция на непривычную звуковую среду, на неконсолидированный сон в новом месте. Стандартная адаптационная реакция. В учебнике это занимало полабзаца под заголовком «ориентировочный рефлекс».
Она не назвала это тревогой.
За окном Ставрополь жил своей безразличной ночной жизнью. Машина проехала, остановилась, завелась снова и уехала. Где-то в другом конце коридора хлопнула дверь — наверное, туалет. Здание было живым, просто чужой жизнью, которая не замечала её и не собиралась.
Эмилия смотрела в потолок.
Нейтральный. Белый. Ничего не обещающий.
И тогда — быстро, как тень от облака, — мелькнула мысль: *а вдруг нет?*
Без уточнения. Без предмета. Просто: а вдруг нет. А вдруг она — нет, неправильно, не так. А вдруг всё это — квартира, матрас с чужим запахом, четыре страницы чужого диплома, ночные смены, треугольники шеи, список на завтра — а вдруг это не то, о чём она —
В субботу смена начинается в семнадцать ноль-ноль. Нужно уточнить у старшей медсестры, кто будет в паре. В прошлый раз была Надежда Петровна, с ней тяжело, она медленная и жалуется, лучше бы кто-то из молодых. Ещё нужно оплатить интернет — автоплатёж должен был пройти, но лучше проверить, потому что однажды уже не прошёл в самый неподходящий момент. И позвонить в деканат насчёт ведомости, не ждать, пока Алина соизволит.
Мысль ушла.
Её даже не пришлось прогонять. Она просто ушла, вытолканная следующим пунктом, и следующим, и ещё одним.
Где-то около пяти она потянулась за ноутбуком — он лежал в ногах, тёплый, как живой, — открыла файл с третьей главой чужого диплома и начала читать с того места, на котором остановилась. «Патогенез хронической сердечной недостаточности». Снегирёв учился на четвёртом курсе и не знал разницы между преднагрузкой и постнагрузкой, что было его личной проблемой и, в некотором смысле, её заработком.
Она набрала три абзаца.
Потом ещё один.
Потом пальцы замедлились, зависли над клавиатурой, и ноутбук остался открытым у неё на груди — курсор мигал в конце недописанного предложения про ремоделирование левого желудочка. За окном серело. Не рассвет ещё, просто та промежуточная темнота, которая уже перестала быть ночью, но ещё не решила, чем станет.
Эмилия спала.
Список дел светился на экране в пустой комнате — чужой диплом, её почерк, нейтральный потолок над головой. На кухне не было часов с кукушкой. Никто не щёлкал, не скрипел, не давал квартире пульс.
Только экран. Только серое окно. Только она, уснувшая так и не раздевшись, — и где-то за этим всем, под плотным расписанием на завтра, на послезавтра, на всю неделю вперёд, — что-то лежало тихо, не называя себя, и ждало.
Глава 2. Латынь как броня
За пятнадцать минут до начала коридор клинической кафедры пуст, и это правильно. Так и должно быть — прийти первой, застать пространство до того, как оно наполнится людьми, дыханием, чужой суетой. Эмилия стоит у окна между двумя дверями с табличками «Ординаторская» и «Учебная комната №3», и линолеум под ногами отдаёт холодом сквозь тонкую подошву. Пахнет хлоргексидином — резко, с металлическим послевкусием, — и под ним, глубже, той особой мастикой, которой натирают полы в старых больничных корпусах. Люминесцентные лампы гудят на одной ноте, чуть дребезжа на стыке трубки и дросселя. Одна мигает в дальнем конце коридора, короткими рваными вспышками, и никто не спешит её менять. Никто никогда не спешит.
Она открывает конспект, но не читает. Читать нечего — всё уже там, внутри, разложено по полкам. Она просто ведёт глазами по строчкам и перебирает слова, как перебирают чётки. Cholecystitis calculosa. Не «камни в желчном» — так говорят растерянные родственники в приёмном, теребя направление до бумажной трухи. Она говорит иначе. Pancreatitis acuta. Peritonitis diffusa. Слова тяжёлые, литые, у каждого своя форма, свой вес в горле. Она произносит их про себя не потому, что боится забыть — забыть она не может, это как бояться забыть собственное имя. Она произносит их, потому что это надевается. Слой за слоем, как хирург надевает перчатки: сначала одну, потом другую, разглаживая пальцы, проверяя, нет ли складки.
Латынь не для больного. Больному всё равно, как называется то, что его убивает. Латынь для тех, кто стоит рядом. Кто владеет ею — тот внутри, тот защищён; кто путается в окончаниях, кто говорит «воспаление лёгких» вместо pneumonia, тот снаружи, тот открыт для удара. Эмилия знает это не из учебника. Она усвоила это раньше — тогда, когда впервые поняла, что можно быть безупречной и всё равно оставаться мишенью, и что единственная разница между тем и другим — сколько правильных слов ты успеваешь произнести до того, как тебя перебьют.
Коридор начинает наполняться. Сначала звук — шаги, приглушённые голоса на лестнице, чей-то смех, оборванный на середине, будто вспомнили, где находятся. Потом лица. Однокурсники стягиваются к дверям учебной комнаты, кто с кофе в бумажном стакане, кто ещё дожёвывая на ходу. Кто-то прислоняется к стене, кто-то листает телефон. Эмилия не поднимает головы.
— Ягиш. Привет.
Гоша. Она узнаёт его по голосу раньше, чем видит, — по этой чуть приподнятой на конце интонации, будто он не здоровается, а спрашивает разрешения поздороваться. Он останавливается рядом, слишком близко, и до неё доходит запах его геля для волос, дешёвого, яблочного, липнущего к ноздрям.



