Грач. Назад в 90е Том 2

- -
- 100%
- +

Глава 1
В пятнадцать пятьдесят от кольца пошёл Мазай.
Я узнал его за сорок шагов. Олег Мазаев, двадцать шесть лет, бывший боксёр, кандидат в мастера, бритый, с носом, сломанным дважды и оба раза в одну сторону. Кожанка распахнута, под ней спортивный костюм, а на правом запястье, на кожаной петле, висела дубина, чёрная, деревянная, бейсбольная, концом вниз. Шёл он, и она качалась у колена, как маятник.
С ним шли двое: Бык, у которого шея шире головы, как у борца, а глаза маленькие, и пониже ростом, круглый Шайба. За ними, отстав на шаг, шагал Гиря.
Площадь перед ним расступалась. Люди не разбегались, а просто делали шаг вбок. Старуха с носками свернула свою верёвку, мужик с водкой спрятал бутылки за пазуху.
Я знал его по той жизни: тот качал битой на петле, когда думал, и бил, когда уставал думать. Имя я держал при себе, потому что пацану с раскладушкой знать его неоткуда.
Колян уже стоял за доской. Голос у него стал вдвое тише.
Мазай подошёл и встал напротив, через раскладушку. Оглядел доску, жестянки с бантами в три ряда, уже поредевшие, Коляна, Серого, Бугая, который вырос за плечом, и меня. Пришёл посмотреть, сколько наторгую, прежде чем назвать процент, чтобы взять больше. Я видел, как он считает.
— Твоё место? — прищурился Мазай и спросил, качнув битой на петле; конец её черкнул воздух у самого угла раскладушки.
— Моё, — ответил и кивнул на раскладушку.
— Кто разрешил? — Мазаев шагнул ближе и переспросил; бита замерла у колена, а подбородок дёрнулся на товар в три ряда.
— Дежурная по станции, — бросил и мотнул головой на стеклянные двери. — Три её шага от дверей.
— Я не про двери. Я про площадь. — Он качнул битой, перехватил её у петли на правом запястье и чуть подался вперёд. — Ты чё, пацан, попутал, на чьей земле стоишь?
— На своей доске. — Я притронулся к раскладушке, придержав её ладонью. — Остальное земля государственная. Аренду не выяснил.
Бугай за спиной кашлянул, и стало ясно, что тот смеётся в кулак. Мазаев покосился на него и оглядел снизу вверх, будто прикидывал, с какого бока заходить.
— А шкаф этот чей? — поинтересовался Мазаев, задрав подбородок на Бугая и подтянув дубину к бедру.
— Мой, — выдохнул и положил ладонь на доску. — Кормлю хорошо.
— Заметно, — обронил тот и покосился на Коляна, который вжал шею в плечи.
— С моими людьми торгуешь. — Мазаев склонил голову набок и постучал битой по голенищу.
— С вашими, с его, с их, — усмехнулся и отсчитал пальцем три ряда жестянок. — У людей не спрашиваю, чьи они. Спрашиваю, сколько возьмут.
Колян стал глядеть на свои ботинки.
Мазай помолчал. Бита качалась. Тень от неё, длинная, закатная, лежала на доске поперёк моих жестянок, как шлагбаум.
— Олег, чего тянуть? — подал голос Бык, обводя взглядом мою доску. — Касса вон, ящики вон. Возьмём, и всё.
— Тихо. — Тот повернулся к киоску и прижал биту к запястью другой рукой. — В понедельник поговорим.
Это прозвучало при площади, спокойно, как приговор, у которого есть дата.
Повернулся к Коляну и при Мазаеве голоса не понизил.
— Коля, остаёшься, — объявил я, подошёл вплотную и упёрся кулаком в край раскладушки. — Двойной процент, и завтра, и всю неделю. Считай вслух, чтоб не путаться.
Колян поднял лицо, поглядел на меня, на Мазаева и сглотнул.
— Понял, хозяин, — отозвался он и спрятал руки за спину.
Выгони я его сейчас, Мазай понял бы, что я понял. Пусть лучше неделю носит ему то, что я сам ему покажу.
А гостю ответил одним:
— К понедельнику так к понедельнику. Счёт к тому времени будет готов. — Переложил жестянку с края ближе к середине и сунул руки в карманы, покачиваясь на носках.
Тот смотрел на меня секунды три, на Коляна, снова на меня. Хмыкнул, коротко, носом — тем самым, сломанным дважды, — развернулся и зашагал к кольцу. Бита качалась. Шайба пошёл за ним сразу, а Бык оборачивался дважды и сверлил меня из-под бровей, запоминал.
Народ вокруг выдохнул, и стало слышно, как говорят. Старуха с носками сказала соседке, а мужик с водкой мужику с водкой:
— У Грача Вадькины торгуют. — Старуха с носками перехватила верёвку поудобнее и показала ею на меня.
— А Мазай к нему сам пришёл. — Мужик с водкой качнулся на пятках и распрямил плечи. — Сам.
— До понедельника дал. — Бабка с носками перекинула верёвку через локоть и мотнула ею на кольцо. — Мне он столько не давал. Мне он в тот же день сказал.
У Грача торгуют чужие люди, и к Грачу пришёл хозяин. Вот что видели ряды. За один день, с шести утра до четырёх, стал тем, к кому хозяин приходит сам.
— Даня, — Бугай наклонился ко мне и тронул за плечо, — а до понедельника — это много?
— Пять дней, Толян. — Загнул пальцы на руке и размял кисть.
— А за пять дней он чего сделает? — Бугай разогнулся и поскрёб затылок.
— Посчитает, сколько наторговал, и назовёт цену. А за пять дней посчитаю, сколько он стоит. Кто первый назвал цену, Толян… — Потянулся к крайней жестянке и поправил этикетку на соседней, разгладив её двумя пальцами.
— Тот и заплатил, — Бугай хлопнул себя по бедру и хмыкнул. — Запомнил. Ты это всегда говоришь.
Мазай ещё не дошёл до кольца, когда подошёл Вадик.
Я ждал Вадика: тот должен был подойти с деньгами, с пачкой, которую носил у себя на груди. Бугай за плечом тоже ждал: чувствовалось, как тот напрягся. Колян и Серый косились на бывшего хозяина.
Вадик нёс в руке термос, Бугаев, наш, закрученный, и иней блестел на нём. Подошёл к доске и не посмотрел ни на Коляна, ни на Серого, даже не кивнул, будто их и не было за моей доской.
— Термос хороший, Даня. — Он протянул термос мне и повёл пальцами по крышке. — Чай у тебя, да.
— Думал, ты его себе оставишь. — Принял и взвесил на ладони.
— Я чужого не беру. Я обмениваю. — Он засмеялся, легко, с ямочкой, и сунул руки в карманы. — Придёшь, Даня. Все приходят.
Повернулся и пошёл, а уходя заложил два пальца в рот и свистнул. Красный «петушок» отделился от Вадиковой доски и пошёл не к нему, а к трамвайной остановке на кольце, к той, откуда уходят сормовские. Встал там, сунул руки в карманы и стал ждать.
Рука Вадика ещё раз легла на грудь, на кожанку, где лежала пачка, и там и осталась.
Весь день Вадик повторял за мной каждый шаг, а сейчас взял и перестал. Своих он не выкупил. Отдал нашу посудину, как отдают проигранную партию, и кинул своё «придёшь» — при двух командах, при старухе. Для всей округи это прозвучало как обещание: Грач без Вадика не устоит, Грач прибежит. Промолчать значило согласиться при людях.
Отвинтил крышку. Кипятка внутри осталось на треть. Из кармана бушлата достал распечатанную пачку со слоном, ту, образцовую, с утра, и всыпал в крышку щепоть. Налил кипятка. Заварка пошла красным, из крышки потянуло чаем.
Я поднял крышку и позвал через площадь.
— Приходи ты, Вадим. — Приподнял её навесу и чуть наклонил к нему. — Чай у меня всегда горячий.
Вадик остановился, обернулся и поглядел на крышку, потом на меня. Площадь смотрела на него.
— Да я не хочу, Даня, — улыбнулся он, но слишком быстро, и отвёл глаза. — Я уж сегодня начаевничался.
— Ты замёрз, Вадим. — Держал крышку с чаем навесу и чуть повёл ею в его сторону. — Пей.
Отказаться при людях, у той самой доски, где утром его грузинский всплыл палками, выходило хуже, чем выпить. Он понял это сразу — он всегда понимал такие вещи сразу.
Он вернулся, взял крышку и выпил залпом, горячее, не поморщившись, при своих. Потом вернул мне пустую посудинку.
— Нормально заварено, — пробормотал он и вытер губы ладонью.
Колян фыркнул в кулак. Серый улыбнулся одними глазами, первый раз за день.
Вадик ушёл к своим пятерым, лёгкий, светлый, и мохеровый шарф развевался у него за спиной. Смотрел ему вслед и улыбался. Точно так же, как улыбается он, когда проигрывает. Этому у него научился в школе, в трясучку, за гаражами, и вот пригодилось.
Термос в руке был тёплый. Этот человек через тридцать четыре года заберёт у меня всё. А сегодня он допил мой чай. Закрыл термос пустой крышкой и подкрутил её до упора.
Красного «петушка» на остановке видел краем глаза. Мальчишка на трамвайной остановке на кольце — обычное дело. Там их с утра полно: бегают, продают, ждут. Вернулся к банкам.
— Тридцать восемь! Тридцать девять! Хозяин, тридцать девять! — Колян считал проданные банки вслух, как велено, и стучал костяшками по ящику.
В шестнадцать сорок фонари на площади начали зажигаться. Солнце село в шестнадцать двадцать шесть, и небо над вокзалом стало сначала розовым, потом лиловым, потом тёмно-синим, как чернила. Мороз взялся за уши.
— Пять осталось, — ответил и придвинул к себе выручку. — Серый, вечерний расчёт держим в левом кармане, сдачу отсчитывай из правого.
Серый молча согласился. Оставалось пять банок, и они дорабатывали их вдвоём.
Батя встал со скамьи.
Он вставал размяться, прохаживался у скамьи, не выпуская тетрадки, но свой судейский пост не оставлял. За день у него набралось две страницы палочек, пальцы покрылись фиолетовым карандашом, а шапка и усы заиндевели. Потянулся, и стало слышно, как хрустнула у него спина. Подошёл и взял меня под руку, крепко, как берут под конвой.
— Пошли, — буркнул он, трогая меня за плечо и шагая к киоску.
— Куда? — спросил я, повернув голову к нему и семеня рядом.
— Туда, где людей много. — Он махнул в сторону киосков и сильнее потянул меня за плечо. — Спор при людях решают.
— Какой спор? — Придержал его руку и глянул в сторону киоска.
— Который ты знаешь, — цедил он, потянув меня за локоть и сворачивая к пирожковому киоску.
У киоска курили торговцы с обеих половин. Кольцо было границей, но у пирожков её переходили все. Здесь стояли Мазаевы бабки и Кузины перекупщики, и все грели руки о бумажные кульки с пирожками. Жестяная будка светилась изнутри, пахло жареным тестом, ливером и луком.
— Значит, так. Счёт надо пересчитать. — Он остановился прямо среди торговцев и заговорил громко, на весь киоск.
Торговцы замолчали. Кто-то обернулся.
— Какой спор? — спросила бабка с носками и подошла ближе.
— Вот этот. — Он ткнул в меня пальцем. — Он говорил, что сделает за день больше моей месячной. А я говорил, что в феврале он пойдёт ко мне в сварщики. — Он повернулся ко мне. — Торговал ты на отцовские. Восемь тысяч в вагон с моей книжки. А после обеда и ящик мой. Так?
— Так, — подтвердил я, приложив ладонь к груди и глянув отцу в глаза.
Прав он оказался наполовину. Отцовские восемь тысяч ушли в вагон, из того вагона вышли и утренние наборы, а после полудня я торговал его сгущёнкой. Он оказался прав, и торговцы у киоска это понимали и смотрели на меня: что ответит пацан.
— Ишь, хитрый мужик, — фыркнул кто-то из Кузиных перекупщиков и сплюнул под ноги. — Деньги-то, выходит, его.
— Парень, ты не тушуйся, ты им покажи, — добавила та же старуха и стукнула кульком по ладони.
Мне нужно было выиграть честно, так, чтобы он не мог сказать, что выиграл он, а не я, его же деньгами. Расстегнул бушлат, вынул из внутреннего кармана всю выручку и выложил на жестяную полку окошка, под свет лампочки.
— Считаем при людях. Смотри. — Я отступил на полшага, освобождая отцу место, и повёл ладонью над деньгами: вставай, гляди сам.
Сначала вынул из военного билета отдельную пачку и убрал обратно.
— Это задатки на субботу. Товар по ним ещё не отдал, в спор они не идут. — Похлопал по карману, где лежал военный билет, и убрал руку.
Отец шагнул к окошку, пригнулся под лампу и стал разглядывать купюры. Я начал раздвигать их по жести, вслух, горкой за горкой.
— Слева твоё. — Раздвинул купюры пальцами и отодвинул левую стопку к нему.
— Не спеши к себе в карман, — нахмурился он и накрыл деньги рукой. — Сначала по наборам: где ушло, где вернулось, где твоя работа.
— На полторы сотни наборов ушло триста рублей: чай, сахар, банки, всё по ноябрьскому счёту. — Отсчитал это и отделил влево, к нему. — Закупка ушла, а январский оборот мы сегодня заново не считаем.
— Значит, наборы с моих, — вздохнул он и подровнял край левой горки ногтем. — Это вижу. А где твоя работа?
— А вот, смотри. Один набор без банки я не продавал, один ушёл заведующей как проба, один распечатанный образец остался мне. Сто сорок семь проданы за три тысячи шестьсот семьдесят пять. Вычитаем триста — остаются три тысячи триста семьдесят пять. Это моя работа. — Развернул к отцу правую пачку и постучал по ней средним пальцем.
— А три, которые не продал, за чей счёт? Ты их мне не оставляй, Данька. — Отец накрыл ладонью свою левую пачку и подвинул её ближе к себе, затем ткнул пальцем в сторону правой.
— За мой. — Приложил ладонь к груди и покачал головой. — Закупка возвращается тебе за всю партию, за все полторы сотни, и за пробу с образцом тоже.
— Ладно, эти твои. — Он откинулся от окошка и снова подался вперёд. — А ящик? Сгущёнка тоже моя.
— Сорок пять банок. Тридцать девять проданы за девятьсот семьдесят пять, пять ещё у метро, одна Люське — за весы и место. Твой личный ящик выкупаю целиком, сейчас, по два рубля за банку — выходит девяносто. — Стукнул костяшками по краю окошка и кивнул на лежащие деньги.
— И за те, что на доске стоят? Я потом за ними бегать не буду. — Отец медленно повернул голову к метро и указал рукой в ту сторону, где на доске остались банки сгущёнки.
— И за них. — Пересчитал оговорённое и подвинул под его руку. — Ящик целиком покупаю. Остаток товара теперь мой, и подарок Люське за мой счёт.
— Вот теперь считаем. Раз — закупка слева. Два — деньги за ящик там же. Дальше — остаток вправо. — Пересчитав оставшиеся купюры, я сдвинул их вправо.
— Считай, считай, — буркнул он и придвинул тетрадку под лампочку. — Я слежу.
— Справа остальное, моё. — Пододвинул правую горку ближе к отцу и прижал сверху.
Из правой стопки вернул в январский карман сегодняшние покупки — они уже были оплачены, теперь дневная торговля возмещала их. Пятьдесят рублей всего: сорок — лента, пятёрка — мешок картошки у продавщицы с Бора, ещё пятёрка — проезд и багаж. Отложил пятьсот за Вадикову пару: брак тоже куплен, из сегодняшнего заработка его не выкинешь. Тут же отсчитал заработанное Коляном и Серым — сто девяносто пять на двоих, по пять за проданные банки. Колян пересчитал своё дважды и сунул за пазуху, Серый молча спрятал. Бугаю положил двести за день. Отложил девяносто два: две монеты по рублю за весы, двадцать за Вадикову копию, тридцать за чернослив и недельный аванс — ровно столько же, сколько вышла лента. Бугай взял деньги и оглянулся на Люськину будку: теперь ему было с чем туда идти. Только после этого подвинул стопку к отцу и убрал руку.
Глава 2
— Три тысячи двести двадцать три. Без задатков, без твоего товара, без проезда, ленты, чужой работы, двух весовых монет, Вадиной копии, чернослива и недельного аванса. Могу ещё раз. — Я развёл ладони над обеими частями выручки, показывая пустое место между ними, и отступил от окошка.
— Не глухой, — отрезал отец и наклонился над стопкой. — Считаю.
— Глянь-ка, и на расходы отложил, — присвистнул кто-то из торговцев и подтолкнул соседа локтем.
— Да она толще, чем моя зарплата! — выдохнул кто-то и махнул рукой на правую стопку.
Он не шевельнулся. Тысячу восемьсот пятьдесят рублей знал до копейки: это была его последняя январская выплата после повышения, он получал её в окошке кассы и пересчитывал на ходу. Смотрел на правую стопку, руками не трогал.
Потом он повернулся к окошку.
— Два с ливером. — Отец положил на прилавок рубль и подтолкнул его продавщице.
— Два с ливером, — кивнула продавщица и взяла у отца рубль. — А ты, значит, тот самый Грач. С утра все про твой чай рассказывают.
— Я, хозяйка. — Поднял руку и шагнул к прилавку.
Она подала два пирожка в бумаге и сдачу с рубля. Он взял сдачу, не глядя: всё ещё косил глазом на правую стопку.
Взял его ладонь со сдачей, раскрыл её и одним пальцем раздвинул монеты по ладони. Двадцати копеек в них недоставало.
— Двадцать копеек, хозяйка, — улыбнулся и положил монеты на полку окошка. — Батя у меня сегодня судья. Ему нельзя.
Продавщица посмотрела на монеты, потом на меня.
— Ну и дотошный ты, — проворчала она под нос, по-свойски, и доплатила двугривенный, выложив его на полку так, будто он был из чистого золота и она отрывала его от сердца. — На, держи. С сердцем отрываю.
Кто-то из торговцев хлопнул себя по коленке.
— Ну, этот своего не упустит, — сказала бабка с носками и подняла палец.
Батя захохотал.
Так он смеялся на базе в ноябре, над ящиками со сгущёнкой, а в той жизни ни разу после девяносто второго. Шапка съехала на затылок, иней посыпался с усов. Хохотал, согнувшись, и хлопал ладонью по жестяной полке так, что двугривенный на ней подпрыгивал, и торговцы смеялись вместе с ним, сами не зная над чем.
— Ты чего? — спросила бабка с носками, вытирая глаза. — Над чем смеёшься-то?
— Проиграл! — выдохнул он, всё ещё хлопая по полке. — Я проиграл! Сын говорит: руками не обязательно. А я ему: руками надо! Двадцать пять лет руками!
— Это он тебе так и сказал? — спросил Кузин перекупщик и наклонился к бате.
— Сказал! И доказал! — Он ткнул пальцем в правую стопку и хлопнул ладонью по прилавку. — Двадцать копеек у хозяйки нашёл, сопляк!
Потом он отдышался, вытер глаза и протянул мне пирожок, горячий, в промасленной бумаге.
— Вот теперь вижу, что торгаш, — рассмеялся он и хлопнул по полке. — Я тебе, Данька, говорил: руками надо. А оказывается, и головой можно, если допуск соблюдать. Ешь. Проиграл я.
Взял пирожок.
Правую стопку убрал во внутренний карман, левую свернул и сунул бате в карман пальто.
— Отдашь матери, — кивнул на его карман и сжал ладонь в кулак. — В банку.
— В сварщики тебе в феврале не идти. — Помолчал он, похлопывая по карману. — А в марте посмотрим.
— В марте посмотрим, — согласился и откусил пирожок.
Он взял тетрадку, поглядел на свои две страницы палочек и сунул обратно в карман, рядом с деньгами.
— Тетрадку себе оставлю, — проворчал он и засунул её поглубже. — Мало ли что.
Спор кончился. Он при чужих людях, при Мазаевых бабках и Кузиных перекупщиках, бросил «торгаш» и заплатил пирожком.
Пирожок был горячий. Ливер жёг язык, и на морозе из надкуса валил пар, как из трубы. Откусил ещё. Он жевал рядом и больше не смотрел с проверкой. Смотрел на площадь, на мою раскладушку у дверей метро, где Колян досчитывал вслух последние банки, где Бугай сидел на мешке картошки. Так он смотрит на свой сварочный участок, когда смена отработала хорошо и шов лёг ровно.
— Сорок четыре! — заорал Колян через площадь и вскинул пустой ящик над головой. — Хозяин, всё! Пусто!
Колян с Серым подошли к киоску с кассой, и я отсчитал им ещё двадцать пять рублей за последние пять банок из вечерней выручки. Сто двадцать пять пришло, двадцать пять ушло людям; от дня мне осталось три тысячи триста двадцать три. Отцовскую закупку я уже вернул всю, вместе с непроданными тогда банками.
— Слышал? — Откусил пирожок и показал им на отца.
— Слышал, — ответил он, держа свой пирожок в руке и глядя на доску. — Это у вас называется учёт?
— Это называется сдача смены. — Поднёс остаток пирожка ко рту и прожевал.
— Сдача смены, — повторил он и усмехнулся в усы. — Ладно. Допускаю.
Я ел пирожок и смотрел туда же. На остановке у кольца всё так же стоял красный «петушок» и смотрел на мою раскладушку.
— Багажные! — Я приложил к окошку кондукторши два талона и придержал их ладонью, чтобы она дочитала до конца. — На неделю вперёд, там написано. Раскладушки, мешок, вот этот товарищ.
— Товарищ тоже по талону? — Кондукторша подняла глаза на Бугая. Тот встал на подножке, перекинув обе раскладушки на плечо, а свободной рукой прижимая к боку мешок картошки, и вагон под ним присел на одну сторону.
— Я пассажир, — прогудел Бугай басом, втискиваясь внутрь и задевая раскладушками потолок. — Я ж не шкаф, чтоб за меня багажный брать.
— Шкаф и есть, — сказала кондукторша, оторвала нам три билета и захлопнула окошко так, что стекло звякнуло.
Трамвай тронулся в половине шестого. Темнота на площади сгустилась ещё в пять, мороз к вечеру набрал силу, и с Оки тянуло так, что у бати на усах наросла седая корка поверх седины. Батя сел у окна, я напротив, лицом по ходу. Бугай встал в проходе: раскладушки к стенке, мешок в ноги. Колян с Серым ушли пешком за вокзал, где они живут. Вагон был жёлтый, тёплый от дыхания, за стёклами висела чёрная пустота, и фонари проплывали редкими пятнами. Вечернее стекло работает зеркалом: я видел в нём батю, свою шапку, Бугаев локоть и заднюю площадку за кондукторшей.
На задней площадке мелькнула красная вязаная шапка с помпоном. «Петушок». Под ней прятался мальчишка лет пятнадцати, тот самый, что днём бегал Вадиковым продавцам за грузинским чаем и за лентой. Влез в салон последним и пристроился за спину кондукторши, как за стенку. В стекле его было видно лучше, чем с соседнего сиденья.
Отец жевал пирожок, проследил за моим взглядом и сам нашёл «петушка» в стекле, без подсказки.
— Вон, — проговорил отец и перестал жевать. — Петушок. Днём у Вадькиных джинсов крутился, я его приметил. — Вытер усы ладонью и мотнул головой к выходу. — На кольце возьму за шиворот и спрошу, кто таков. У нас в цеху электроды тридцать лет таскают, и вся наука одна: хватай на выходе, пока не разбежался.
Бугай услышал «хватай», придвинул поклажу к стенке плотнее и расправил плечи, отчего в проходе стало темнее.
— Я его, Даня, вежливо, — пообещал он и показал двумя пальцами, как берут под ручку. — Под ручку.
— Толян, сядь на свой мешок, — бросил я, кладя отцу руку на колено. — Батя, сиди. Он за нами до дома поедет. Пусть поедет.
— А тебе зачем такой провожатый? — Батя повернулся ко мне всем корпусом, и пирожок в его руке замер на полпути ко рту.
— Вадим хочет знать, откуда у меня товар. Вот пусть и посмотрит, откуда: гараж, замок, твои полки. — Я откинулся на спинку сиденья и придержал отца за локоть, чтобы он не дёрнулся ловить хвост.
— Гараж мой! — Отец ткнул в меня пирожком и отвёл руку с ним прочь. — Ты мне по моему гаражу экскурсии водить собрался?
— Экскурсия наружная, батя. Замок, стены, ворота. Внутрь «петушок» не зайдёт, а снаружи пусть считает сколько хочет. Кто первый назвал цену, тот и заплатил, а Вадим цену пока не назвал. — Мотнул головой на окно и покрепче взялся за поручень.
Батя посмотрел на меня долго. В двадцатилетнем лице он видел что-то, чему в таком лице взяться неоткуда, и я знал, что он это видит. Потом он сел глубже, повернулся к стеклу и стал смотреть в него, как в телевизор.
— Как в кино, ей-богу, — пробормотал он и доел пирожок. — Только билеты дороже.
Бугай выпустил воздух так, что на стекле расплылось мутное пятно, и опустил плечи.
На сормовском кольце я вышел последним и под фонарём снял с Бугаева плеча одну раскладушку, переложил на своё, поправил долго и с чувством, чтобы красный «петушок» успел выпрыгнуть из заднего проёма и спрятаться за столб. Потом мы пошли по Коминтерна медленно, по светлой стороне, мимо гастронома. В витрине Тамары Лукиничны горел свет, и на пирамиде из консервов сидел картонный Дед Мороз, забытый с Нового года.
Шапка держалась в тридцати шагах. Мальчишка шёл, как ходят все пацаны, которым велели следить: то подбирался слишком близко, то вдруг останавливался и топтался у столба. У киоска «Союзпечать» он присел за будкой.
Мы свернули за дом, к гаражам. Батя открыл замок на четырнадцатом, и Бугай занёс внутрь свою раскладушку; вторую, мою, я поставил там же, у полок, чтобы не тащить наверх лишнего. Мешок картошки Толик поставил у ворот, наружу.
— Мешок домой, на кухню, — бросил, кивнув на картошку. — К ночи на улице держать нельзя, промёрзнет. Свою раскладушку, Толян, тоже забирай — у меня починишь.
— Её Люськина мать есть будет, — произнёс Толик с такой нежностью, будто картошка и была Люськина мать. Потом развернулся ко мне всем своим большим телом. — Даня, а вдруг мать картошку возьмёт, а меня в дом не пустит?
— Возьмёт картошку — возьмёт и тебя, Толян. Картошка в доме на первом месте, ты на втором. У многих женихов хуже. — Я перехватил картошку поудобнее и кивнул отцу, возившемуся с замком гаража.
Батя запер гараж. Толик понёс свою раскладушку, я понёс мешок в квартиру. Мы обошли дом и вошли во второй подъезд. На лестнице между первым и вторым этажом он остановился, перегнулся через перила и заглянул в пролёт.
— Идёт? — прошептал он, как в разведке, и втянул голову в плечи.



