- -
- 100%
- +
Я перекрестилась. Не католическим крестом — справа налево, а своим, русским, привычным. Пусть простят мне святые эту ересь.
Я научусь здешним обычаям, всё будет благопристойно.
— Благослови, Господи, — прошептала я. — И помоги не сойти с ума по-настоящему.
Я вышла из церкви. Фрейлины ждали, прижавшись к стене.
— Едем во дворец, — сказала я. — И пришлите ко мне лекаря. Мне нужно поговорить с ним кое о чём.
— Но, ваше величество вам нездоровится?
Петрона Манаскес считала, что раз она управляет моим двором, то и мной тоже. Потому что я неразумна.
— Я знаю, — я улыбнулась и посмотрела ей в глаза. — Мы готовимся заранее.
Я села в карету. Закрыла глаза.
Внутри было тихо. Хуана молчала.
Но я чувствовала — она слушает и ждёт, пока я уйду.
Надеется, что снова станет единоличной хозяйкой этого тела, но тому не бывать. Я уже понимала: в конце останется только один.
И я не знаю, захочу ли я уходить, когда рожу ребёнка.
Когда увижу дочек, которыми Хуана почти не занималась.
Сначала — дети. Потом — всё остальное.
Воск.
Тишина. Иконы — нет, не иконы, католические распятия, Мадонны с младенцами, святые в золотых ризах.
Витражные окна бросали на каменный пол разноцветные пятна — красные, синие, жёлтые.
Я опустилась на колени перед алтарём. Жестокая, непривычная поза — в этом теле колени болели уже через минуту. Но я терпела.
— Господи, — прошептала я по-русски, а потом спохватилась и повторила на том языке, который помнила Хуана, — Domine, exaudi me.
Тишина. Она молчала.
И вдруг — как удар под дых — видение.
Я не увидела его глазами. Я почувствовала. Телом. Кожей. Костями, всем внутренним существом.
Филипп лежит в грязной постели. Не в нашей — в какой-то чужой, в трактире, куда он заехал по пути с охоты. Или где-то ещё, я не поняла сразу.
Его трясёт. Лоб мокрый, горячий. Глаза запали, губы потрескались. Рядом — перепуганный слуга и лекарь, который разводит руками.
«Брюшной тиф, — говорю я себе профессиональным, холодным голосом. — Инкубационный период грязная вода антибиотиков нет умрёт через неделю».
И он умирает.
Я вижу его лицо в момент смерти — красивое даже в агонии. Глаза открыты. Он смотрит в потолок и шепчет: «Хуана прости»
Но тогда слишком поздно.
А потом — другое.
Я, в этом же малиновом платье, стою над его гробом. Гроб открыт. Филипп лежит в парадном камзоле, с мечом, с орденами. Красивый. Мёртвый.
А я — беременная. Живот уже заметен. Пятый месяц? Шестой?
Тот ребёнок, которого я вымолила вчера ночью, растёт во мне, я это чувствовала. И я не хотела его терять даже из-за видений.
Но я не могу похоронить его отца, иначе моя собственная судьба станет незавидной.
Не могу оставить Филиппа умирать.
Потому что, если я признаю, что он мёртв — трон отойдёт моему отцу. Или сыну. А меня упекут в монастырь.
Я приказываю везти его тело.
Сначала в карете. Потом — на лошади, потому что карета ломается. Потом — пешком, потому что лошади дохнут.
Я везу его девять месяцев.
Девять месяцев трупного запаха, который пропитал мои платья, мои волосы, мою кожу.
Моего сына, которого я родила и оставила на попечении нянек.
Девять месяцев сплетен: «Королева сошла с ума. Она возит с собой мертвеца. Она целует его синие губы. Она разговаривает с ним по ночам».
Я не целую. Я не разговариваю. Я просто не могу его отпустить. Потому что, если отпущу — всё кончится. И моя власть.
И моя свобода. И мой ребёнок, которого отдадут, уже отдали, чужим людям.
И мои дочери, с которыми я больше не увижусь.
Я рожала сына в бесконечной дороге. В холодном замке вассала, где пахло потом и кислым пивом.
Служанка принимала роды дрожащими руками. Она ничего не умела, кроме как наблюдать, это были её первые роды. У королевы.
Если я не рожу, умру, её сожгут, как ведьму.
Я кричала, но не от боли. От ужаса.
Потому что когда я держала на руках младенца — мальчика, живого, тёплого, с кулачками размером с виноградину — я понимала: он не спасёт меня.
Его заберут.
Как и старших.
Как и всех.
А меня запрут в монастыре. В Тордесильясе.
В башне без окон. Где я буду смотреть на стены двадцать лет. Где я буду вспоминать лицо мужа — живое, красивое, насмешливое. Где я буду шептать его имя, пока не сотру язык.
«Филипп. Филипп. Филипп».
А придворные будут писать в хрониках: «Хуана Безумная. Королева, которая сошла с ума от любви».
— Нет! — закричала я.
Видение схлопнулось. Я сидела на каменном полу церкви, вся мокрая от пота, сжимая в руках подсвечник. Фрейлины стояли у входа, бледные, перепуганные.
— Ваше величество — начала Петрона Манаскес, давая знак прочим не подходить.
— Выйдите! — заорала я. — Все вон!
Они выбежали. Я осталась одна.
Перед алтарём. Перед распятием. Перед Мадонной, которая смотрела на меня мозаичными, равнодушными глазами.
— Это не случится, — прошептала я. — Я не дам. Я не позволю ему умереть. Я не позволю запереть меня.
Но голос изнутри — тот, другой, Хуаны — ответил:
«Это уже случилось. Это моя судьба. А теперь — твоя».
И безумный смех, продирающий до костей, тихий, и оттого ещё более зловещий.
— Нет!
Я вцепилась в скамью. Костяшки побелели.
«Брось монетку в ведро, — вспомнилось мне. — Возьми чужую судьбу. Ту, кому ты сможешь помочь».
Помочь?
Как я могу помочь женщине, которую запрут в башне на много лет? Как я могу помочь мёртвому мужу? Как я могу помочь ребёнку, которого ей не отдадут, которого настроят против матери?
Я — акушерка. Я умею принимать роды. Я умею зашивать разрывы. Я умею говорить умирающим женщинам: «Дышите, милая, дышите, сейчас всё пройдёт».
Я не умею воскрешать мёртвых.
Я не умею останавливать, а тем более переписывать историю.
Я поднялась на ноги. Ноги дрожали. В голове гудело.
— Значит, — сказала я вслух, обращаясь к распятию, к Мадонне, к Хуане, которая смотрела изнутри, — значит, я должна его спасти.
Но как?
Я закрыла глаза. И увидела лицо Филиппа. Живое. Насмешливое. То, которое было вчера, когда он шептал: «Ты одержима».
— Я вылечу тебя, — прошептала я. — Даже если ты не захочешь. Даже если ты будешь брыкаться. Я знаю, что такое тиф. Я знаю, как его лечить. У меня есть знания, которых нет у ваших лекарей.
Ага, но нет лекарств. Антибиотиков.
Тогда я сделаю так, чтобы он не заболел.
А если не вылечу — если история возьмёт своё — то я не повезу его тело.
Я закопаю его.
И пойду в монастырь сама. На время. Притворюсь покорной, а потом вернусь, как покорная королева-мать, слушающая своих министров. Отрёкшаяся в пользу сына.
Но прежде — я напишу письма папе римскому. Если получится, подниму восстание. Я сделаю всё, чтобы мои дети остались со мной.
Потому что я не Хуана Безумная.
Я Анна Сергеевна Стронова.
Анна, которая двадцать лет не могла родить. Анна, которая видела смерть. Анна, которая знает: чудо случается только тогда, когда перестаёшь бояться.
Я перекрестилась. Не католическим крестом — справа налево, а своим, русским, привычным. Пусть простят мне святые эту ересь.
Я научусь здешним обычаям, всё будет благопристойно.
— Благослови, Господи, — прошептала я. — И помоги не сойти с ума по-настоящему.
Я вышла из церкви. Фрейлины ждали, прижавшись к стене.
— Едем во дворец, — сказала я. — И пришлите ко мне лекаря. Мне нужно поговорить с ним кое о чём.
— Но, ваше величество вам нездоровится?
Петрона Манаскес считала, что раз она управляет моим двором, то и мной тоже. Потому что я неразумна.
— Я знаю, — я улыбнулась и посмотрела ей в глаза. — Мы готовимся заранее.
Я села в карету. Закрыла глаза.
Внутри было тихо. Хуана молчала.
Но я чувствовала — она слушает и ждёт, пока я уйду.
Надеется, что снова станет единоличной хозяйкой этого тела, но тому не бывать. Я уже понимала: в конце останется только один.
И я не знаю, захочу ли я уходить, когда рожу ребёнка.
Когда увижу дочек, которыми Хуана почти не занималась.
Сначала — дети. Потом — всё остальное.
Воск.
Тишина. Иконы — нет, не иконы, католические распятия, Мадонны с младенцами, святые в золотых ризах.
Витражные окна бросали на каменный пол разноцветные пятна — красные, синие, жёлтые.
Я опустилась на колени перед алтарём. Жестокая, непривычная поза — в этом теле колени болели уже через минуту. Но я терпела.
— Господи, — прошептала я по-русски, а потом спохватилась и повторила на том языке, который помнила Хуана, — Domine, exaudi me.
Тишина. Она молчала.
И вдруг — как удар под дых — видение.
Я не увидела его глазами. Я почувствовала. Телом. Кожей. Костями, всем внутренним существом.
Филипп лежит в грязной постели. Не в нашей — в какой-то чужой, в трактире, куда он заехал по пути с охоты. Или где-то ещё, я не поняла сразу.
Его трясёт. Лоб мокрый, горячий. Глаза запали, губы потрескались. Рядом — перепуганный слуга и лекарь, который разводит руками.
«Брюшной тиф, — говорю я себе профессиональным, холодным голосом. — Инкубационный период грязная вода антибиотиков нет умрёт через неделю».
И он умирает.
Я вижу его лицо в момент смерти — красивое даже в агонии. Глаза открыты. Он смотрит в потолок и шепчет: «Хуана прости»
Но тогда слишком поздно.
А потом — другое.
Я, в этом же малиновом платье, стою над его гробом. Гроб открыт. Филипп лежит в парадном камзоле, с мечом, с орденами. Красивый. Мёртвый.
А я — беременная. Живот уже заметен. Пятый месяц? Шестой?
Тот ребёнок, которого я вымолила вчера ночью, растёт во мне, я это чувствовала. И я не хотела его терять даже из-за видений.
Но я не могу похоронить его отца, иначе моя собственная судьба станет незавидной.
Не могу оставить Филиппа умирать.
Потому что, если я признаю, что он мёртв — трон отойдёт моему отцу. Или сыну. А меня упекут в монастырь.
Я приказываю везти его тело.
Сначала в карете. Потом — на лошади, потому что карета ломается. Потом — пешком, потому что лошади дохнут.
Я везу его девять месяцев.
Девять месяцев трупного запаха, который пропитал мои платья, мои волосы, мою кожу.
Моего сына, которого я родила и оставила на попечении нянек.
Девять месяцев сплетен: «Королева сошла с ума. Она возит с собой мертвеца. Она целует его синие губы. Она разговаривает с ним по ночам».
Я не целую. Я не разговариваю. Я просто не могу его отпустить. Потому что, если отпущу — всё кончится. И моя власть.
И моя свобода. И мой ребёнок, которого отдадут, уже отдали, чужим людям.
И мои дочери, с которыми я больше не увижусь.
Я рожала сына в бесконечной дороге. В холодном замке вассала, где пахло потом и кислым пивом.
Служанка принимала роды дрожащими руками. Она ничего не умела, кроме как наблюдать, это были её первые роды. У королевы.
Если я не рожу, умру, её сожгут, как ведьму.
Я кричала, но не от боли. От ужаса.
Потому что когда я держала на руках младенца — мальчика, живого, тёплого, с кулачками размером с виноградину — я понимала: он не спасёт меня.
Его заберут.
Как и старших.
Как и всех.
А меня запрут в монастыре. В Тордесильясе.
В башне без окон. Где я буду смотреть на стены двадцать лет. Где я буду вспоминать лицо мужа — живое, красивое, насмешливое. Где я буду шептать его имя, пока не сотру язык.
«Филипп. Филипп. Филипп».
А придворные будут писать в хрониках: «Хуана Безумная. Королева, которая сошла с ума от любви».
— Нет! — закричала я.
Видение схлопнулось. Я сидела на каменном полу церкви, вся мокрая от пота, сжимая в руках подсвечник. Фрейлины стояли у входа, бледные, перепуганные.
— Ваше величество — начала Петрона Манаскес, давая знак прочим не подходить.
— Выйдите! — заорала я. — Все вон!
Они выбежали. Я осталась одна.
Перед алтарём. Перед распятием. Перед Мадонной, которая смотрела на меня мозаичными, равнодушными глазами.
— Это не случится, — прошептала я. — Я не дам. Я не позволю ему умереть. Я не позволю запереть меня.
Но голос изнутри — тот, другой, Хуаны — ответил:
«Это уже случилось. Это моя судьба. А теперь — твоя».
И безумный смех, продирающий до костей, тихий, и оттого ещё более зловещий.
— Нет!
Я вцепилась в скамью. Костяшки побелели.
«Брось монетку в ведро, — вспомнилось мне. — Возьми чужую судьбу. Ту, кому ты сможешь помочь».
Помочь?
Как я могу помочь женщине, которую запрут в башне на много лет? Как я могу помочь мёртвому мужу? Как я могу помочь ребёнку, которого ей не отдадут, которого настроят против матери?
Я — акушерка. Я умею принимать роды. Я умею зашивать разрывы. Я умею говорить умирающим женщинам: «Дышите, милая, дышите, сейчас всё пройдёт».
Я не умею воскрешать мёртвых.
Я не умею останавливать, а тем более переписывать историю.
Я поднялась на ноги. Ноги дрожали. В голове гудело.
— Значит, — сказала я вслух, обращаясь к распятию, к Мадонне, к Хуане, которая смотрела изнутри, — значит, я должна его спасти.
Но как?
Я закрыла глаза. И увидела лицо Филиппа. Живое. Насмешливое. То, которое было вчера, когда он шептал: «Ты одержима».
— Я вылечу тебя, — прошептала я. — Даже если ты не захочешь. Даже если ты будешь брыкаться. Я знаю, что такое тиф. Я знаю, как его лечить. У меня есть знания, которых нет у ваших лекарей.
Ага, но нет лекарств. Антибиотиков.
Тогда я сделаю так, чтобы он не заболел.
А если не вылечу — если история возьмёт своё — то я не повезу его тело.
Я закопаю его.
И пойду в монастырь сама. На время. Притворюсь покорной, а потом вернусь, как покорная королева-мать, слушающая своих министров. Отрёкшаяся в пользу сына.
Но прежде — я напишу письма папе римскому. Если получится, подниму восстание. Я сделаю всё, чтобы мои дети остались со мной.
Потому что я не Хуана Безумная.
Я Анна Сергеевна Стронова.
Анна, которая двадцать лет не могла родить. Анна, которая видела смерть. Анна, которая знает: чудо случается только тогда, когда перестаёшь бояться.
Я перекрестилась. Не католическим крестом — справа налево, а своим, русским, привычным. Пусть простят мне святые эту ересь.
Я научусь здешним обычаям, всё будет благопристойно.
— Благослови, Господи, — прошептала я. — И помоги не сойти с ума по-настоящему.
Я вышла из церкви. Фрейлины ждали, прижавшись к стене.
— Едем во дворец, — сказала я. — И пришлите ко мне лекаря. Мне нужно поговорить с ним кое о чём.
— Но, ваше величество вам нездоровится?
Петрона Манаскес считала, что раз она управляет моим двором, то и мной тоже. Потому что я неразумна.
— Я знаю, — я улыбнулась и посмотрела ей в глаза. — Мы готовимся заранее.
Я села в карету. Закрыла глаза.
Внутри было тихо. Хуана молчала.
Но я чувствовала — она слушает и ждёт, пока я уйду.
Надеется, что снова станет единоличной хозяйкой этого тела, но тому не бывать. Я уже понимала: в конце останется только один.
И я не знаю, захочу ли я уходить, когда рожу ребёнка.
Когда увижу дочек, которыми Хуана почти не занималась.
Сначала — дети. Потом — всё остальное.
Воск.
Тишина. Иконы — нет, не иконы, католические распятия, Мадонны с младенцами, святые в золотых ризах.
Витражные окна бросали на каменный пол разноцветные пятна — красные, синие, жёлтые.
Я опустилась на колени перед алтарём. Жестокая, непривычная поза — в этом теле колени болели уже через минуту. Но я терпела.
— Господи, — прошептала я по-русски, а потом спохватилась и повторила на том языке, который помнила Хуана, — Domine, exaudi me.
Тишина. Она молчала.
И вдруг — как удар под дых — видение.
Я не увидела его глазами. Я почувствовала. Телом. Кожей. Костями, всем внутренним существом.
Филипп лежит в грязной постели. Не в нашей — в какой-то чужой, в трактире, куда он заехал по пути с охоты. Или где-то ещё, я не поняла сразу.
Его трясёт. Лоб мокрый, горячий. Глаза запали, губы потрескались. Рядом — перепуганный слуга и лекарь, который разводит руками.
«Брюшной тиф, — говорю я себе профессиональным, холодным голосом. — Инкубационный период грязная вода антибиотиков нет умрёт через неделю».
И он умирает.
Я вижу его лицо в момент смерти — красивое даже в агонии. Глаза открыты. Он смотрит в потолок и шепчет: «Хуана прости»
Но тогда слишком поздно.
А потом — другое.
Я, в этом же малиновом платье, стою над его гробом. Гроб открыт. Филипп лежит в парадном камзоле, с мечом, с орденами. Красивый. Мёртвый.
А я — беременная. Живот уже заметен. Пятый месяц? Шестой?
Тот ребёнок, которого я вымолила вчера ночью, растёт во мне, я это чувствовала. И я не хотела его терять даже из-за видений.
Но я не могу похоронить его отца, иначе моя собственная судьба станет незавидной.
Не могу оставить Филиппа умирать.
Потому что, если я признаю, что он мёртв — трон отойдёт моему отцу. Или сыну. А меня упекут в монастырь.
Я приказываю везти его тело.
Сначала в карете. Потом — на лошади, потому что карета ломается. Потом — пешком, потому что лошади дохнут.
Я везу его девять месяцев.
Девять месяцев трупного запаха, который пропитал мои платья, мои волосы, мою кожу.
Моего сына, которого я родила и оставила на попечении нянек.
Девять месяцев сплетен: «Королева сошла с ума. Она возит с собой мертвеца. Она целует его синие губы. Она разговаривает с ним по ночам».
Я не целую. Я не разговариваю. Я просто не могу его отпустить. Потому что, если отпущу — всё кончится. И моя власть.
И моя свобода. И мой ребёнок, которого отдадут, уже отдали, чужим людям.
И мои дочери, с которыми я больше не увижусь.
Я рожала сына в бесконечной дороге. В холодном замке вассала, где пахло потом и кислым пивом.
Служанка принимала роды дрожащими руками. Она ничего не умела, кроме как наблюдать, это были её первые роды. У королевы.
Если я не рожу, умру, её сожгут, как ведьму.
Я кричала, но не от боли. От ужаса.
Потому что когда я держала на руках младенца — мальчика, живого, тёплого, с кулачками размером с виноградину — я понимала: он не спасёт меня.
Его заберут.
Как и старших.
Как и всех.
А меня запрут в монастыре. В Тордесильясе.
В башне без окон. Где я буду смотреть на стены двадцать лет. Где я буду вспоминать лицо мужа — живое, красивое, насмешливое. Где я буду шептать его имя, пока не сотру язык.
«Филипп. Филипп. Филипп».
А придворные будут писать в хрониках: «Хуана Безумная. Королева, которая сошла с ума от любви».
— Нет! — закричала я.
Видение схлопнулось. Я сидела на каменном полу церкви, вся мокрая от пота, сжимая в руках подсвечник. Фрейлины стояли у входа, бледные, перепуганные.
— Ваше величество — начала Петрона Манаскес, давая знак прочим не подходить.
— Выйдите! — заорала я. — Все вон!
Они выбежали. Я осталась одна.
Перед алтарём. Перед распятием. Перед Мадонной, которая смотрела на меня мозаичными, равнодушными глазами.
— Это не случится, — прошептала я. — Я не дам. Я не позволю ему умереть. Я не позволю запереть меня.
Но голос изнутри — тот, другой, Хуаны — ответил:
«Это уже случилось. Это моя судьба. А теперь — твоя».
И безумный смех, продирающий до костей, тихий, и оттого ещё более зловещий.
— Нет!
Я вцепилась в скамью. Костяшки побелели.
«Брось монетку в ведро, — вспомнилось мне. — Возьми чужую судьбу. Ту, кому ты сможешь помочь».
Помочь?
Как я могу помочь женщине, которую запрут в башне на много лет? Как я могу помочь мёртвому мужу? Как я могу помочь ребёнку, которого ей не отдадут, которого настроят против матери?
Я — акушерка. Я умею принимать роды. Я умею зашивать разрывы. Я умею говорить умирающим женщинам: «Дышите, милая, дышите, сейчас всё пройдёт».
Я не умею воскрешать мёртвых.
Я не умею останавливать, а тем более переписывать историю.
Я поднялась на ноги. Ноги дрожали. В голове гудело.
— Значит, — сказала я вслух, обращаясь к распятию, к Мадонне, к Хуане, которая смотрела изнутри, — значит, я должна его спасти.
Но как?
Я закрыла глаза. И увидела лицо Филиппа. Живое. Насмешливое. То, которое было вчера, когда он шептал: «Ты одержима».
— Я вылечу тебя, — прошептала я. — Даже если ты не захочешь. Даже если ты будешь брыкаться. Я знаю, что такое тиф. Я знаю, как его лечить. У меня есть знания, которых нет у ваших лекарей.
Ага, но нет лекарств. Антибиотиков.
Тогда я сделаю так, чтобы он не заболел.
А если не вылечу — если история возьмёт своё — то я не повезу его тело.
Я закопаю его.
И пойду в монастырь сама. На время. Притворюсь покорной, а потом вернусь, как покорная королева-мать, слушающая своих министров. Отрёкшаяся в пользу сына.
Но прежде — я напишу письма папе римскому. Если получится, подниму восстание. Я сделаю всё, чтобы мои дети остались со мной.
Потому что я не Хуана Безумная.
Я Анна Сергеевна Стронова.
Анна, которая двадцать лет не могла родить. Анна, которая видела смерть. Анна, которая знает: чудо случается только тогда, когда перестаёшь бояться.
Я перекрестилась. Не католическим крестом — справа налево, а своим, русским, привычным. Пусть простят мне святые эту ересь.
Я научусь здешним обычаям, всё будет благопристойно.
— Благослови, Господи, — прошептала я. — И помоги не сойти с ума по-настоящему.
Я вышла из церкви. Фрейлины ждали, прижавшись к стене.
— Едем во дворец, — сказала я. — И пришлите ко мне лекаря. Мне нужно поговорить с ним кое о чём.
— Но, ваше величество вам нездоровится?
Петрона Манаскес считала, что раз она управляет моим двором, то и мной тоже. Потому что я неразумна.
— Я знаю, — я улыбнулась и посмотрела ей в глаза. — Мы готовимся заранее.
Я села в карету. Закрыла глаза.
Внутри было тихо. Хуана молчала.
Но я чувствовала — она слушает и ждёт, пока я уйду.
Надеется, что снова станет единоличной хозяйкой этого тела, но тому не бывать. Я уже понимала: в конце останется только один.
И я не знаю, захочу ли я уходить, когда рожу ребёнка.
Когда увижу дочек, которыми Хуана почти не занималась.
Сначала — дети. Потом — всё остальное.
Воск.
Тишина. Иконы — нет, не иконы, католические распятия, Мадонны с младенцами, святые в золотых ризах.
Витражные окна бросали на каменный пол разноцветные пятна — красные, синие, жёлтые.
Я опустилась на колени перед алтарём. Жестокая, непривычная поза — в этом теле колени болели уже через минуту. Но я терпела.
— Господи, — прошептала я по-русски, а потом спохватилась и повторила на том языке, который помнила Хуана, — Domine, exaudi me.
Тишина. Она молчала.
И вдруг — как удар под дых — видение.
Я не увидела его глазами. Я почувствовала. Телом. Кожей. Костями, всем внутренним существом.
Филипп лежит в грязной постели. Не в нашей — в какой-то чужой, в трактире, куда он заехал по пути с охоты. Или где-то ещё, я не поняла сразу.
Его трясёт. Лоб мокрый, горячий. Глаза запали, губы потрескались. Рядом — перепуганный слуга и лекарь, который разводит руками.
«Брюшной тиф, — говорю я себе профессиональным, холодным голосом. — Инкубационный период грязная вода антибиотиков нет умрёт через неделю».
И он умирает.
Я вижу его лицо в момент смерти — красивое даже в агонии. Глаза открыты. Он смотрит в потолок и шепчет: «Хуана прости»
Но тогда слишком поздно.
А потом — другое.
Я, в этом же малиновом платье, стою над его гробом. Гроб открыт. Филипп лежит в парадном камзоле, с мечом, с орденами. Красивый. Мёртвый.
А я — беременная. Живот уже заметен. Пятый месяц? Шестой?
Тот ребёнок, которого я вымолила вчера ночью, растёт во мне, я это чувствовала. И я не хотела его терять даже из-за видений.
Но я не могу похоронить его отца, иначе моя собственная судьба станет незавидной.
Не могу оставить Филиппа умирать.
Потому что, если я признаю, что он мёртв — трон отойдёт моему отцу. Или сыну. А меня упекут в монастырь.
Я приказываю везти его тело.
Сначала в карете. Потом — на лошади, потому что карета ломается. Потом — пешком, потому что лошади дохнут.
Я везу его девять месяцев.
Девять месяцев трупного запаха, который пропитал мои платья, мои волосы, мою кожу.
Моего сына, которого я родила и оставила на попечении нянек.
Девять месяцев сплетен: «Королева сошла с ума. Она возит с собой мертвеца. Она целует его синие губы. Она разговаривает с ним по ночам».
Я не целую. Я не разговариваю. Я просто не могу его отпустить. Потому что, если отпущу — всё кончится. И моя власть.



