- -
- 100%
- +
— Анисия. Сия. — Она произнесла имя дважды, примеряя его к тишине, пробуя на вес. — Она на пять лет младше Леонтия. Дочь Григория Егоровича, главного инженера рудника. Вы его, наверное, видели уже — кряжистый, с бакенбардами, ходит с палкой и на всех кричит. Вдовец. Жена умерла, когда Сие было три года. Он дочь любил, но любил так, как здесь умеют, — строго, без нежностей. Одел, обул, воспитал. А ласки не дал.
Она помолчала.
— Сие было десять, когда она впервые сбежала. Не из дома — из школы. Ушла с уроков и пошла по Кишке. Не знаю, что её погнало. Может, детское любопытство. Может, слухи о диком мальчике, который живёт один в мёртвом посёлке. А может, — она посмотрела на меня внимательно, — что-то другое, чему названия нет. Она сама мне потом говорила: «Я шла, и было ощущение, что меня зовут. Не голосом — глухой внутренней тягой. Как если бы там, в Груманте, лежал магнит, а у меня под рёбрами — железка». Десятилетняя девочка так не говорит.
— Но она сказала именно так, — произнёс я.
— Именно так. — Агафия взяла вторую конфету, но есть не стала — покатала в пальцах. — Она дошла до Груманта одна. В минус тридцать. Её хватились, конечно, подняли тревогу. Я сама участвовала в поисках. И нашли её у того самого барака. Они сидели рядом на пороге — Сия и Леонтий, — и он что-то ей показывал в небе. Я подбегаю, кричу: «Сия! Ты с ума сошла?!» А она оборачивается ко мне — спокойная, домашняя, точно на лавочке у подъезда, — и говорит: «Агафия Петровна, не кричите… Мы на звёзды смотрим. Лёня говорит, что звёзды — это угольная пыль, которую рассыпали по небу, когда земля только родилась».
Агафия замолчала.
За окном медленно, почти незаметно умирал короткий полярный день. Я думал о двух детях на пороге мёртвого барака: мальчике, который рос в тишине и говорил с землёй, и девочке, у которой под рёбрами была железка, и которую тянуло к нему поперёк снега, мороза и здравого смысла.
— С этого всё и началось, — сказала наконец Агафия. — С этого дня они стали неразлучны. Двое детей — и небо над ними из угольной пыли.
Она встала, подошла к шкафчику и достала оттуда старый фотоальбом — чёрный, с выцветшей надписью «Фото» на обложке — и положила передо мной.
— Вот. Это единственный снимок, который у меня остался.
Я открыл альбом.
Фотография была цветная, но краски уже пожухли, ушли в желтизну и синеву. На снимке — двое подростков. Парень лет пятнадцати в расстёгнутой штормовке поверх чёрного свитера, прислонившийся плечом к стене барака. Лицо жёсткое, скуластое, с тёмными бровями, сведёнными к переносице. Взгляд — в объектив, прямой, тяжёлый — взгляд человека, которого фотографируют против его воли, но который не отворачивается из принципа.
Девочка лет двенадцати, с двумя косичками, сидит на перевёрнутом ведре рядом с ним и смотрит не в камеру, а на него. И в этом взгляде — всё. Обожание — да. Но не только. Что-то более глубокое и тёмное. Она уже понимала: она смотрит на свою судьбу — и не могла отвести глаз.
Я смотрел на снимок и не мог сразу сказать, что именно меня держит. Что-то в лице парня — в линии скул, в том, как посажены глаза. Я уже видел это, совсем недавно, но не мог поймать, где именно, и ощущение осело на дне памяти и затихло там.
— Это кто снимал? — спросил я.
— Август, — сказала Агафия.
Я не сразу нашёлся.
— Да, да. Август тогда приезжал в Баренцбург впервые — молодой, двадцать пять лет, только из института. Приехал с научной экспедицией, изучал возможность развития туризма. Сделал этот снимок. — Она забрала альбом и вернула его в шкафчик. — Потом, через много лет, он женится на Сие. Закономерность.
Она произнесла это слово ровно, без интонации — как диагноз.
— Чем они занимались там, в Груманте? — спросил я.
— Всем тем, чего нельзя в Баренцбурге. Леонтий научил её стрелять — у него был старый карабин «Тигр», который он где-то раздобыл. Они стреляли по ржавым банкам на шахтном отвале. Сия оказалась способной ученицей — через год стреляла лучше него. Он научил её разводить огонь без спичек: берестой и углём, как в старину. Она научила его читать — у неё с собой всегда были книжки, она таскала их из отцовской библиотеки.
Агафия улыбнулась — тихо, почти незаметно.
— Они читали вслух в бараке при свете керосиновой лампы. Чехов, Джек Лондон, «Дети капитана Гранта». Чехов ему особенно нравился. Он говорил: «Чехов понимает. У него люди как здесь — молчат, а внутри кричат». — Она помолчала. — Двенадцатилетняя девочка и пятнадцатилетний дикарь, выросший среди шахт, читают Чехова при керосиновой лампе в мёртвом посёлке. Я думаю об этом иногда — и не могу решить: это страшно или красиво.
— Наверное, и то и другое, — сказал я.
— Наверное.
Она отпила чаю.
— Один раз я сама видела, как они читают, — сказала Агафия. — Не подсматривала намеренно. Пришла в Грумант с проверкой — тогда ещё ходили, нечасто — и не захотела сразу стучать. Остановилась у окна.
— Что видели?
— Его и её. За столом. Сия читала вслух — одну из своих книг. Ему было лет пятнадцать, ей двенадцать. Он сидел прямо, не облокачиваясь, как сидят люди, которые привыкли к отсутствию спинок и давно перестали об этом думать. Слушал. Лицо закрытое снаружи, как я уже умела читать, — но не пустое. Там работало что-то внутри.
Она сделала небольшую паузу.
— Потом чтение прервалось. Сия чего-то не поняла — слово или смысл, не знаю. Спросила его. Он ответил. Я не слышала слов через стекло — только его голос, низкий, спокойный. Она переспросила. Он встал, взял уголь с края стола — он всегда держал там кусочек угля, вместо карандаша, — и написал что-то прямо на столе. Не бумага — стол. На деревянных досках. Что именно — не видела. Но он написал, и она долго смотрела на это. Потом кивнула. Они продолжили.
Агафия взяла чашку. Отпила. Поставила.
— Через день я спросила Сию: что вы читали? Она ответила — «Скучную историю» Чехова. Я говорю: это же совсем не детское чтение, зачем? Она посмотрела на меня с таким выражением — не обидным, удивлённым — и сказала: «Лёня говорит, что это история о человеке, который всю жизнь знал много, а понять ничего не смог. Лёня говорит — бывает хуже, чем умереть. Бывает умереть, не поняв». — Агафия помолчала. — Двенадцатилетняя девочка мне это говорит. Со слов пятнадцатилетнего мальчика, который никогда не учился ни в одной школе.
— А что он написал на столе?
— Это я спросила у Сии тоже. Она помолчала — уже тогда умела молчать так, что понимаешь: ответ будет, но он неудобный. Потом сказала: «Он написал имя. Анфиса. И сказал: вот кто не понял. Не потому что глупая была. А потому что ей не дали понять. Всё решили за неё». Сия тогда не знала, кто это. Не знала, что это его мать. Имя, написанное углём на столе. Но она говорит: «Я не забыла это имя. Ни разу». — Она поставила чашку. — Вот вам и Чехов при керосиновой лампе.
Я записал «Анфиса» в блокнот. Ниже — «написано углём на столе». Потом закрыл блокнот, потому что понял: это не то, что записывают. Это то, что держат.
— Сия тогда не спросила, откуда это имя?
— Нет. В том-то и дело: не спросила. Дети иногда чувствуют, когда нельзя. Когда человек называет имя не затем, чтобы объяснить, а затем, чтобы сказать вслух — хотя бы однажды. Чтобы кто-то, кроме него, услышал. — Агафия поправила платок на плечах. — Это важно, Коля. Это нужно людям. Не объяснение, не жалость — просто чтобы кто-то другой произнёс имя вместе с тобой. Тогда оно перестаёт быть только твоим.
За окном медпункта снег сошёл с крыши — тяжёлый пласт, с долгим шорохом. Мы оба обернулись на звук. Потом обернулись обратно.
— Он ей что-нибудь ещё объяснял? Про мать? Не тогда — вообще.
— Прямо — нет. Никогда прямо. Но она понимала. Дети так устроены: что взрослые прячут за словами, они видят под словами. Она видела, что этот барак — не место жизни. Что это место ожидания. Что Леонтий не живёт здесь — а ждёт здесь. Чего — она не спрашивала. Дети умеют уважать тайну. Это потом, когда взрослеют, начинают требовать объяснений.
— А вы спросили?
Агафия на меня посмотрела. Долго.
— Я фельдшер. Я умею задавать вопросы, от которых зависит жизнь: больно здесь? кружится голова? сколько дней? Другие вопросы — не моя область. — Пауза. — Но однажды спросила. Лет через пять после того, как Сия уехала. Он тогда уже давно один жил, постоянно, зимы и лета. Я принесла ему керосин и консервы — так, не по делу. Сидели у печки. И я говорю: «Лёня, ты зачем здесь? Тебе сейчас сколько — двадцать два? Ты мог бы жить в Баренцбурге, работать, люди рядом». Он посмотрел на меня с тем своим выражением, от которого чувствуешь себя чуть моложе, чем думала. И сказал: «Здесь мама. Пока я здесь — она не одна». — Агафия отвела взгляд. — Вот и весь разговор. Я допила чай, попрощалась и ушла. И больше таких вопросов не задавала.
— Их пытались разлучить, конечно. Григорий Егорович был в ярости. Запрещал дочери ходить в Грумант, запирал дома, наказывал. Но Сия всё равно убегала. Один раз он выпорол её ремнём — ей тринадцать тогда было. Она вытерпела молча, а ночью вылезла в окно и ушла. Вернулась через два дня. Григорий Егорович сдался. Понял: проще отпустить, чем удерживать. Но затаил злобу. На Леонтия. Он с самого начала его не любил — ещё с тех пор, как младенца нашли.
Она чуть понизила голос.
— Я думаю, он что-то знал. Об Анфисе. О том, кто был отцом. И боялся.
— Чего боялся?
— Что однажды правда выйдет наружу. И тогда всё, что он строил, — репутация, должность, уважение, — пойдёт прахом. Потому что здесь, Коля, тайны долго не живут. Они умирают и гниют, и от этого поднимается что-то — и рвётся наружу. А ему было что терять.
Она отставила чашку.
— Годы шли. Сия становилась старше, и Леонтий старел вместе с ней — только иначе, по-своему, без школ и городов. Она привозила ему книги, он учил её слушать землю. Она объясняла ему, что есть мир за фьордом, он объяснял ей, что в мире за фьордом — то же самое, только без честности. Они спорили. Смеялись. Молчали часами. Я наблюдала это всё со стороны и видела, как что-то в них меняется — медленно, неостановимо, как смена сезонов в Арктике: не вдруг, а так, что не замечаешь, пока в один день не поймёшь, что это уже совсем другое время года.
Агафия долго смотрела в свою чашку.
— Однажды я спросила её: «Сия, что между вами?» Ей было пятнадцать. Она покраснела, но глаз не отвела. И сказала: «Мы одно. Я не знаю, где кончаюсь я и начинается он. И не хочу знать».
Больше Агафия ничего не добавила. Поставила чашку. Взяла в руки вязание — спицы двинулись медленно, почти нехотя.
— Ей было семнадцать, — сказала Агафия.
Голос её стал другим — не тише, а плотнее: слова потребовали усилия, чтобы пробиться наружу.
Я ждал. Она отставила вязание и сложила руки на коленях — как делала всегда перед самым трудным.
— Вы должны понять, Коля. То, о чём я расскажу, — это не история любви. Это история о том, как два человека могут стать одним целым и что из этого выходит. Говорят, что любовь созидает. Враньё. Настоящая любовь — она иногда разрушает. Медленно. Как вода разрушает камень — изнутри, по трещине. И ты никогда не знаешь заранее, где именно трещина.
Она помолчала.
— Это было в августе. Август здесь — не месяц, а насмешка. Снег лежит и в августе, только меньше. Но в тот день случилась оттепель — редчайшая, на день-два. Температура поднялась до плюс пяти, ледник потёк ручьями. Местные говорят: в такую погоду мёртвые просыпаются. Не потому что тепло — а потому что земля дышит иначе.
Она встала и подошла к окну.
Сия пришла в Грумант одна, пешком. Она часто так делала. Леонтий ждал её. Они пошли к старой штольне — он редко туда заходил, но в тот день повёл её именно туда. Сия рассказывала мне позже — много позже, когда уже всё было кончено, — что он сказал ей тогда.
Агафия обернулась ко мне.
— Он сказал: «Ты должна знать, кто я. Я не просто человек, Сия. Я — подземный. Моя мать родила меня в шахте и умерла там же. Её тело до сих пор там. И все, кого не подняли в девяносто пятом, — они тоже там. Они воспитали меня. Они дышали за меня, пока я лежал в снегу. Я слышу их голоса. Не всегда — только когда земля открывается. Но в оттепель всегда».
Я сглотнул.
— Она испугалась? — спросил я.
— Нет. В том-то и дело, что нет. Она посмотрела ему в глаза и сказала: «Я знаю. Я всегда знала. И мне всё равно».
Агафия помолчала.
— Тогда он взял осколок угля из кармана — обычный уголь, из шахты — и острым краем полоснул себя по ладони. Кровь пошла сразу. Он протянул осколок ей. И она сделала то же самое. Они соединили ладони.
Агафия произнесла это и больше ничего не добавила — дала этому образу повисеть в воздухе медпункта. За окном ветер тронул антенну на крыше, и та тихо, едва слышно, загудела.
— Он сказал слова, которые она запомнила на всю жизнь: «Теперь ты — я. И я — ты. Если ты уйдёшь, я буду ждать. Если не вернёшься — земля тебе не простит».
В комнате было так тихо, что я слышал, как подрагивает лампа на потолке.
— Они не были любовниками, — сказала Агафия вдруг. — Я знаю, о чём вы подумали. Нет. Это было другое. То, что между ними, было глубже физического. Физическое — это для людей, у которых есть границы. А у них границ не было. Они стали одним существом, разделённым на два тела. А когда такое существо разрывают пополам — обе половины умирают. Не сразу. Но умирают.
Она вернулась к столу и села.
— Через месяц после того дня отец Сии объявил ей, что она едет в Санкт-Петербург. В Горный институт. Он уже договорился, уже оплатил, уже собрал документы. И поставил условие: она прекращает всякое общение с «этим диким выродком» — иначе он сделает так, что Леонтия выселят из Груманта принудительно. У него были связи. Он мог.
— И она согласилась? — спросил я.
— А что ей оставалось? — Агафия развела руками. — Ей было семнадцать. Она выросла в изоляции, на краю земли, и знала только двух мужчин: отца и Леонтия. Ей пришлось выбирать между его свободой и их любовью. Она выбрала его свободу. Или думала, что выбирает.
Руки на коленях сжались.
— Она пошла в Грумант попрощаться. Что они говорили — я не знаю. Она не рассказывала мне об этом ни разу. Но я видела её, когда она вернулась: шла по посёлку как пустая. Лицо белое, глаза стеклянные, и смотрела не вперёд, а сквозь всё. Я остановила её, взяла за руки. Они были ледяными. Я спросила: «Сия, что он сказал?» Она ответила только: «Я вернусь. Через год. На первые каникулы. Я ему обещала».
— И не вернулась?
— Не вернулась. Ни через год. Ни через два. — Агафия криво усмехнулась. — Она вернулась через пять лет. С мужем и дипломом. И с той самой ложью, которую выбрала вместо правды.
Она замолчала. Чай в чашках давно остыл. За окном стояла всё та же чернота, и я только сейчас заметил, что затекли ноги, а спина онемела — прошло не меньше двух часов.
— Мне пора, — сказал я, вставая.
Агафия не ответила. Она смотрела в окно, и я не мог понять: видит ли она что-то там, в темноте, или смотрит внутрь себя.
Уже у двери я обернулся.
— Агафия Петровна. Последний вопрос. Почему Леонтий не ушёл из Груманта сам? Если отец Сии угрожал выселением — почему не ушёл куда-нибудь подальше?
Она медленно повернула голову и посмотрела на меня, констатируя взглядом полную самоочевидность вопроса.
— Потому что ему некуда уходить, Коля. Он и есть Грумант. Он родился под землёй — и под землю уйдёт.
Я вышел.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.




