Краткая история моделей управления. Серия «300 лет проекту в России: от Петра до наших дней»

- -
- 100%
- +
2. Коллективная солидарность как защитный механизм. С формированием институтов княжеского суда государственная власть ввела принцип коллективной ответственности за правонарушения и недоимки. Крестьянин вне общины оставался полностью незащищённым перед правовым и силовым аппаратом власти. Растворение в коллективе стало осознанным выбором, гарантирующим распределение ответственности на весь «мир».
3. Двойной стандарт трудовой мотивации. Появление речных коммуникаций создало теоретическую возможность реализации излишков, но эта возможность блокировалась неизбежностью изъятия. Крестьянин строго дозировал труд на общинном поле, выполняя лишь средний норматив, а всю скрытую производственную энергию переносил на зимние домашние промыслы, результаты которых было легче утаить от учёта.
Таким образом, на этапе военной демократии община стала коллективным буфером и поручителем, защищавшим крестьянина от прямого давления власти ценой жёсткого ограничения его личной экономической свободы. В этих условиях для нашего героя единственной рациональной стратегией оставалось поведение «быть как все» — оно закрепилось как наиболее эффективный способ взаимодействия с зарождающейся государственной вертикалью.
Появление государства: от «урока» к предписанию
По мере развития феодализма и укрепления государства (с XV—XVI веков) характер отношений кардинально меняется. Субъектность общины начинает подавляться. Земля, на которой веками жили общинники, объявляется собственностью князя, боярина или помещика.
В этих условиях «урок» полностью теряет свою прежнюю договорную природу. Из согласованной платы за защиту он превращается в одностороннее принудительное предписание, которое спускается сверху. Помещик или государственная казна теперь сами, исходя из своих финансовых потребностей, определяли размеры оброка, барщины или нормы выработки, совершенно не считаясь с реальными возможностями крестьян.
Это принудительное предписание не оставалось неизменным. Уже в имперский период, когда государство начинает требовать уплаты «урока» преимущественно в деньгах, а не продуктами, крестьяне средней полосы вынужденно осваивают время, свободное от сельхозработ, для заработка на стороне. Именно в это время целые деревни превращаются в специализированные производственные центры, закладывая основу для знаменитых промысловых районов (Гжель, Хохлома, Павлово).
Становится массовым зимнее отходничество: крестьянские подводы образуют основу транспортной системы империи, а сотни тысяч мужчин уходят в города — лесорубами, строителями, бурлаками, а затем и первыми наёмными рабочими на мануфактуры и фабрики.
Однако, уходя на заработки за сотни вёрст, крестьянин оставался жёстко привязанным к своей общине — не по доброй воле, а по фискальной логике системы. Государство обнаружило, что общинная солидарность — это готовый инструмент контроля. Вместо того чтобы разрушать общину, власть юридически закрепила её обязанности через механизм круговой поруки.
Функции взаимовыручки, изначально заложенные в общину для помощи слабым, государство превратило в коллективную ответственность: весь «мир» был обязан гарантированно выполнить спущенный сверху денежный «урок», даже если для этого приходилось разорять отдельные дворы. Община силами старосты сама выполняла роль полицейского контролёра: выдавала разрешения на уход и принудительно возвращала неплательщиков обратно на пашню.
Массовое развитие отходничества изменило внутренний календарь общинного управления. Поздняя осень стала главным временем для сходов, судов и переделов земли — вся община ещё была в сборе. С декабря по март, когда мужское население покидало деревню, контроль смещался на уровень семьи: за присылку денег отходником отвечал глава его двора.
Высшей надстройкой над этой фискальной системой стало крепостное право. Оно юридически зафиксировало симбиоз общины, помещика и государства: государству было дешевле требовать налоги с помещика по числу «крепостных душ», а помещик управлял территорией через общину, спуская «урок» на сельский сход. Крепостное право консервировало общину и её уравнительные механизмы: помещику было невыгодно разорение слабых дворов, поэтому он лично следил, чтобы община регулярно перераспределяла землю от сильных хозяйств к слабым, удерживая деревню в состоянии контролируемой однородной бедности.
На этапе закрепощения модель поведения усложняется, но остаётся реактивной. Человек ещё не просчитывает шаги к будущему результату. Его рациональное поведение заключается в том, чтобы минимизировать информацию о своих возможностях и растворить личную ответственность в коллективе.
Община после реформ
Итак, традиционная община создавала жёсткие рамки, которые блокировали развитие личной деловой активности. В этой системе одинаково строго наказывались оба крайних варианта поведения — как явное нежелание работать, так и избыточная личная успешность.
Здесь важно разделять внутренние мотивы людей и их реальную модель поведения. Личные мотивы крестьян всегда оставались разными: одни хотели славы и признания, другие стремились больше заработать, третьи искали лишь покоя и безопасности. Однако наложение жёстких правил общинной уравниловки стирало это разнообразие. Система исключала любые попытки выделиться, заставляя людей с совершенно разными мотивами на выходе выбирать одну и ту же, наиболее безопасную модель поведения — стратегию «быть как все».
В рамках этой общей стратегии действовали два главных правила.
Ориентация на средний достаток, а не на богатство. Самым разумным считалось поведение хозяйства-середняка: вырастить и заготовить ровно столько, сколько необходимо для пропитания семьи и общего страхового фонда, не обгоняя соседей.
Запрет на новшества. Любые агротехнические эксперименты воспринимались соседями как источник общей опасности — ведь если эксперимент проваливался, община по закону круговой поруки обязана была кормить семью неудачника из общих ресурсов. Поэтому общинные правила сознательно удерживали производство на базовом, проверенном уровне.
Возник замкнутый круг: ухудшать своё положение относительно соседей было нельзя, но и улучшать его было рискованно и малооправдано.
Это на века зафиксировало русскую деревню в состоянии бедности. Именно это противоречие в начале XX века пытался разрешить Пётр Столыпин: целью его реформы было разрушение общинных рамок через введение частной собственности — выделение личных хуторов, — чтобы вернуть человеку прямую связь между его усилиями и результатом.
Однако вековая стратегия уравниловки оказалась устойчивее реформы. Успешный сосед-хуторянин воспринимался общиной не как пример для подражания, а как нарушитель справедливого баланса. Значительная часть крестьян сохраняла убеждение, что ресурс должен делиться поровну между теми, кто на нём трудится.
«Так заведено»: ритуал вместо расчёта
Есть известная притча о молодой хозяйке, которая перед варкой сосисок всегда обрезала им оба конца — просто потому, что так делала её мать. На вопрос, зачем, мать ответила: так делала бабушка. А когда спросили у бабушки, та удивилась: «А вы что, до сих пор их варите в моей маленькой кастрюле?»
Этот сюжет — не просто анекдот, а точное описание того, что происходит с поведением человека, лишённого возможности рассчитывать связь между своим действием и его результатом.
Мы уже видели: в общине любой самостоятельный расчёт был рискованным — эксперимент с посевом мог провалиться, а значит, безопаснее было делать так, как делали до тебя, чем пытаться понять, почему именно так нужно делать. Смысл действия со временем терялся, а сама форма действия — ритуал, обычай, «как заведено» — становилась самоценной и обязательной к соблюдению.
Точно так же, как хозяйка продолжает отрезать концы, не понимая цели этого, крестьянская община воспроизводила формы поведения, изначально бывшие рациональным ответом на конкретные условия, даже когда условия менялись, а исходный смысл действия давно забылся.
Это станет узнаваемой чертой российского управления на много веков вперёд: инструкция и обычай выполняются как самоценность, а не как средство для достижения понятного результата.
Левша, Балда и каша из топора
Есть и обратная сторона этой же картины. В русском фольклоре устойчиво популярен образ мастера-самородка, побеждающего не благодаря системе, а вопреки ей: Балда у Пушкина мастер на все руки, а еще перехитряет попа и бесёнка смекалкой; Левша у Лескова подковывает блоху без микроскопа и специальных инструментов, полагаясь на редкий, почти сверхъестественный талант; солдат делает «кашу из топора», добывая продукты у скупых хозяев не прямой просьбой, а хитрой уловкой.
Эти истории — не случайный набор сказок, а культурный ответ на ту самую модель, которую мы описали. Если система стабильно наказывает открытую, заявленную инициативу — как мы видели на примере уравниловки, — то ценное умение и настоящий результат перестают быть нормой, достижимой через обычные, институционально поддержанные усилия. Они превращаются в редкое, почти чудесное исключение, которое можно объяснить только особым, едва ли не сверхъестественным даром одиночки, действующего в обход, а не в согласии с системой.
Именно поэтому такие фигуры нужно было отдельно прославлять в сказках и легендах: обычная, повседневная, институционально поддержанная инициатива подобного признания не требовала бы — она была бы просто нормальной практикой. Культ умельца — это зеркальное отражение системы, которая не умеет системно поощрять мастерство и потому вынуждена компенсировать это культурным мифом об исключительном одиночке.
«Делай, что должно…»
Здесь впервые отчётливо проявляется разрыв между образом желаемого результата и пониманием инструментального пути к нему, к которому эта книга будет возвращаться неоднократно. Ожидание перемен строилось не как пошаговый расчёт, а как надежда на то, что нужный порядок установится сам, стоит только получить на это волю сверху — монаршую, реформаторскую или впоследствии советскую, а дальше найдется «левша», который сам сделает все как надо.
Это наблюдение перекликается с описанной в литературе о русской модели управления3 цикличностью между застойным и аварийно-мобилизационным режимом: подвиг и рывок здесь ценятся выше системного, пошагового движения к результату.
Разбор научной обоснованности этой параллели не входит в задачи настоящей книги — важно зафиксировать сам узнаваемый рисунок, который ещё встретится нам при разборе более поздних преобразований.
Таким образом, на этом переломном этапе новые черты в поведении нашего героя не появляются. Напротив, происходит максимальное закрепление вековой модели — уже на уровне устойчивой практической установки.
В условиях, когда над общиной веками стояли помещик и государство, у крестьянина не просто отсутствовало представление о будущем («что я пообещаю и как исполню») — сама система делала такое планирование бессмысленным. Вековое нахождение в рамке круговой поруки превратило уравниловку из вынужденного правила выживания в устойчивую внутреннюю норму.
Поскольку за любые ошибки, недоимки или провинности человека перед государством веками отвечал коллектив, у крестьянина не было необходимости просчитывать шаги и лично отвечать за результат: все решения по планированию жизни принимались коллективным органом — мирским сходом, под присмотром помещика или старосты. Он полностью растворял свою ответственность в группе, зная, что в случае провала «мир» не даст ему умереть с голоду, но взамен потребует отказа от личной экономической свободы.
Именно эта модель — распределённая ответственность, коллективное планирование и отсутствие личной связи между усилием и результатом — не была разрушена столыпинской реформой. Наш герой, к этому моменту всё ещё крестьянин, унаследует её в готовом виде и пронесёт дальше.
А как именно эта логика поведения превратится в готовность поддержать совершенно новую, большевистскую власть — отдельный вопрос, к которому мы вернёмся позже.
«Как потопаешь, так и полопаешь» при уравниловке
На первый взгляд разобранная выше модель поведения — «не будь хуже других, но и не смей быть лучше» — плохо согласуется с другим, не менее укоренённым в народной речи принципом: «как потопаешь, так и полопаешь».
Если крестьянин действительно жил в мире, где усилие не определяло результат, а результат определялся волей общины и капризом климата, откуда в его же собственной культуре взялась поговорка, прямо утверждающая обратное — прямую, честную зависимость между тем, сколько вложил, и тем, сколько получил?
Противоречия здесь нет, если не путать между собой две разные зоны крестьянского хозяйства, каждая со своей логикой.
Общинное поле и страховой фонд — это зона, где результат труда конкретного двора не принадлежит ему одному: часть неизменно уходит в семенной фонд на будущий год, часть — в общие закрома взаимного страхования, а в случае неурожая недостачу покрывают более удачливые соседи. Именно здесь связь между личным усилием и личным выигрышем системно приглушена: сверхусилие не даёт сверхрезультата, а провал — не смертелен. Здесь и рождается установка «делай, что положено, а дальше будь что будет».
Зимний промысел, отходничество, свой надел — совершенно другая зона. Кустарное изделие, изготовленное зимой, крестьянин продавал или обменивал сам; заработок отходника, ушедшего на сторону, целиком принадлежал ему и его семье; позже, в советское время, та же логика будет действовать на приусадебном участке — там, что вырастил, то и съел. В этой зоне результат физически привязан к тому, кто его произвёл, и никакой «мир» не забирает его долю и не подстраховывает от неудачи. Здесь связь усилия и результата не размыта, а прямая, — и именно эту зону описывает поговорка «как потопаешь, так и полопаешь».
Показательна история самой этой поговорки. В отличие от по-настоящему архаичных пословиц о труде, зафиксированных ещё Далем, лингвисты датируют письменное появление «как потопаешь, так и полопаешь» довольно поздним временем — вероятнее всего, XX веком, а не многовековой народной традицией.
Характерно и то, в каком контексте она чаще всего звучит: в советской деревенской прозе, например в романе Ивана Акулова «Касьян Остудный», её произносят колхозники именно в споре о принципе оплаты труда — как аргумент за то, чтобы платить по индивидуальному вкладу, а не по уравнительной норме. То есть поговорка работает не как описание того, как крестьянин фактически жил на общинном поле, а как требование — восстановить там ту самую прямую связь усилия и результата, которая по умолчанию существовала в зоне индивидуального промысла, но систематически отсутствовала в зоне коллективного распределения.
Экономист Александр Чаянов, изучавший крестьянское хозяйство начала XX века, зафиксировал ту же двойственность на теоретическом уровне: семейный двор он описывал как замкнутую единицу самоэксплуатации труда, где семья сама решает, сколько сил вложить, зная, что получит ровно то, что заработает, — но эта логика действовала внутри двора и на его собственном наделе, а не в его отношениях с общиной как коллективным страховщиком4.
Отсюда следует важное уточнение к главному тезису этой главы. Крестьянин не был лишён представления о причинной связи усилия и результата вообще — эта связь прекрасно работала там, где результат принадлежал ему одному. Разрыв, о котором шла речь выше, возникал избирательно — именно в той зоне деятельности, где результат труда растворялся в общем, коллективно управляемом фонде.
Один и тот же человек носил в себе обе модели одновременно и безошибочно переключался между ними: на общинном поле он сознательно дозировал усилие, а на своём зимнем промысле или личном участке — надрывался в три смены, потому что точно знал, кому достанется результат.
Это не два разных крестьянина и не противоречие в народном характере, а точная реакция на то, кому в каждом конкретном случае принадлежит труд, — лучшее подтверждение того, что не человек определяет модель поведения, а институциональная рамка, в которую его в данный момент помещают.
А еще эта реакция накладывается на условия и определяемый ими характер труда. Сотни лет жизнь крестьянина идет в краткосрочном режиме крайнего напряжения — причем, когда он сам видит цель и определяет режим свое работы по ее достижению, — а потом расслабление.
Фундаментальное отличие отечественной трудовой культуры, с чем мы будем постоянно сталкиваться, будет в этой укоренившейся циклически-аккордной логике: «сделай дело — гуляй смело».
Не будем сейчас спорить, кто больше прав в своих трактовках — Л. В. Милов в своем исследовании «Великорусский пахарь и особенности российского исторического процесса»5 или, А.П.Прохоров в своей концепции «русской модели управления»6, но так или иначе «сделанное дело» — то есть выданный результат, — отличается от типично европейского подхода: «хорошо поработал — хорошо отдохнул» («work hard, play hard»), где речь идет не о результате, а об усилиях в выделенное время.
Русский человек веками жил в режиме мобилизационного цейтнота, сформировавшего привычку к сверхинтенсивному рывку (надсаде) с последующим полным покоем. В результате в национальной практике закрепилась не повременная, а «урочная» (урочно-аккордная) система, где ключевой ценностью для работника являлся фиксированный объем задания («урок»), гарантирующий неприкосновенность его личного времени и автономного уклада после его завершения. Любые попытки нанимателей контролировать линейное время сотрудника внутри этого объема воспринимались как посягательство на его внутренний суверенитет.
Эта специфика организации труда нашла отражение во множестве исторических документов, начиная с эпохи петровской догоняющей модернизации, когда иностранные инженеры и надзиратели впервые попытались насадить в России регулярный европейский тайм-менеджмент. В материалах канцелярии Петра I и документах более поздних периодов, фиксирующих ход масштабных государственных строек (строительство каналов, крепостей и верфей), регулярно встречаются характерные жалобы европейских специалистов.
Иностранные управленцы с изумлением констатировали7:
«Русские работники, получив урок, работают с неистовым рвением, без сна и отдыха, чтобы закончить его раньше, а закончив, впадают в полное пьянство и бездельничанье, и принудить их к продолжению работ до истечения календарного срока нет никакой возможности».
Это архивное свидетельство наглядно демонстрирует, что для отечественного исполнителя выполнение «дела» являлось легитимным выкупом собственной воли: выдав требуемый овеществленный результат, работник считал свои обязательства перед властью полностью закрытыми и решительно отторгал попытки регламентировать его повседневную деятельность по чужому, навязанному извне «плану».
А еще мы видим пирамиду, каждый этаж которой признает абсолютное право силы и власти над собой, но требует взамен такого же абсолютного права над теми, кто стоит ниже:
Царь и Помещик: Для помещика воля царя абсолютна и безгранична. Царь может сослать дворянина, отобрать имение, казнить. Помещик признает это право. Но взамен он требует права быть «царем» в своем поместье — пороть мужиков, казнить и миловать их по своему усмотрению, не отчитываясь перед законами. Он готов понести кару от государя, но не потерпит, чтобы государство лезло в его внутренний суд над крепостными.
Мужик в своей семье: Для крестьянина воля барина (или чиновника) столь же абсолютна. Барин может пороть, отдать в рекруты, переселить. Мужик принимает это как закон природы. Но взамен крестьянин (Большак, глава рода) требует абсолютной монархической власти внутри своего двора. Он — царь над своей женой, сыновьями, снохами и детьми. Он сам распределяет работу, сам вершит суд, сам бьет жену и детей ради удержания порядка. Это его законный «надел воли».
Показателен в этом смысле рассказ Н. С. Лескова «Язвительный»8, сюжет которого строится вокруг бунта крестьян против нанятого в имение управляющего-англичанина г-на Дроули (Данна). Новый менеджер отменяет телесные наказания, вводит честную оплату, строит передовой винокуренный завод и требует от мужиков лишь одного — строгого следования должностным инструкциям и графику работ, однако мужики в ответ сознательно саботируют производство и доводят дело до вызова войск. Причем решение оставляют за самими мужиками: или работать дальше с Данном, или на каторгу.
Приглашенный англичанин действует строго в рамках европейской логики: он внедряет эффективную культуру контракта, дикие физические наказания заменяет моральным давлением (за что мужики и прозвали его «Язвительным»). Мужики же идут на крайность, умоляя чиновника: «Высеки нас сам, но убери англичанина».
Порка для них — привычное дело, после которого ты остаешься свободным хозяином в своем доме. А правила англичанина — «work hard» вместо «сделал дело» — лезут глубоко в их жизнь и ломают их уклад. Мужики выбирают каторгу, лишь бы не подчиняться чужому контролю.
Но если уж мы говорим про мотивацию и моделях управления, то видим, что нужные взаимодействия можно выстроить и без такого надрыва. Вспомним, как Фирс в «Вишневом саде» Чехова вспоминает, как все было устроено в те же времена, описанные Лесковым: сад был не декоративным объектом, а сырьевой базой для переработки. Фирс детально помнит все этапы производства: «вишню сушили, мочили, мариновали, варенье варили». Существовал конкретный производственный регламент, обеспечивавший высокое качество продукта. Фирс подчеркивает: «И, бывало, сушеную вишню возами отправляли в Москву и в Харьков. Денег было! И сушеная вишня тогда была мягкая, сочная, сладкая, душистая… Способ знали…».
Продукция не гнила на месте, а регулярно поставлялась на крупные рынки сбыта («возами отправляли»), обеспечивая усадьбе постоянный и высокий доход — это, по сути, то же, что пытался выстроить Данн: вся эта система держалась на том, что у каждого участника была жестко закрепленная роль, была полная определенность: «Мужики при господах, господа при мужиках». Хозяева удерживали «в голове» весь замысел и организацию дела, а люди были надежно встроены в этот процесс как исполнители.
Когда этот принудительный патерналистский механизм отменили, вся сложная организация труда мгновенно распалась. В новых условиях господа потеряли волю к управлению, «способ забыли», и огромный производственный комплекс превратился в обузу, которую в итоге пускают под топор.
Старообрядческая община: особый случай
Здесь стоит остановиться на примере, который делает весь предыдущий разбор ещё нагляднее — потому что показывает, что дело не в «общине вообще», а в конкретной конфигурации мотивации внутри неё.
После церковного раскола XVII века старообрядческие общины веками существовали в условиях государственных преследований, будучи вынужденными полагаться только на себя. Внешне это та же самая община: замкнутая, самоуправляемая, с общей кассой и коллективной ответственностью за судьбу единоверцев. Но мотивационная модель внутри неё была устроена принципиально иначе.
Труд для старовера был не повинностью и не способом избежать наказания, а формой личного религиозного служения: плохо работать считалось грехом, а хорошая, добросовестная работа — душеспасительным делом. Это создавало не уравнительную, а достиженческую мотивацию: чем лучше и успешнее твоё дело, тем ближе ты к исполнению религиозного долга. Личный успех при этом не противопоставлялся общине, а был обязан ей служить: значительная часть прибыли шла на расширение дела и поддержку единоверцев, а репутация честного, надёжного человека была едва ли не главным капиталом.



