- -
- 100%
- +
— Где болит?
— Что? — Женщина тряхнула головой, словно просыпаясь, сбрасывая ладонь, вновь хватая за прозрачные грани стакан.
— Где болит у вас? К врачу вы ходили?
Полные губы разъехались в сторону, обнажая на удивление крепкие зубы цвета слоновьей кости.
— Врач у нас часто бывает, врач хороший, а муж ругает, говорит непутевая, говорит, врач — это дорого, лучше б я пустой была, как все, а я, вишь, как птица в окно залетаю.
— Как птица в окно?
— Это он так обо мне придумал, потому что…
Я вжал пальцы в ее влажные губы, понимая внезапно, что именно она хочет сказать. Ладонь обдало теплом. Свободной рукой быстро и рвано опрокинул в пустой стакан водку.
— Выпьем! — нелепо воскликнул я, отнимая ото рта руку, взглядом приглашая налить еще из графина. По лицу Марины гуляла улыбка, зал со всеми его обитателями завалился куда-то вбок: я выплеснул в себя вонючую горечь, крепко сомкнул веки. На мгновенье перед глазами мелькнуло что-то совсем страшное, рвущее душу на части.
— Много нельзя, литр в самый раз, врач говорит водой разбавлять если невмоготу, а муж говорит — дорого, говорит, чтоб так терпела, что они пьяную бабу не любят, да я и сама знаю, они рожу воротят, а мне что — лежи или колени сбивай, дурное дело нехитрое…
Ее голос тонул в громкой музыке. Дико хотелось на воздух. В голове пульсировала назойливая нота. От нахлынувшего необъяснимого чувства я желал разорвать эту женщину, превратить ее тело в ошметки. Но лишь открыл веки и увидел горбатый нос. И ржавчину, проевшую насквозь радужку.
— Его Дмитрий зовут? Дима?
Слова произнес с трудом. По нёбу растекалась бензиновая желчь, сгребла изнутри горло жгучая смесь полыни и гнили. Пальцы мои стали выстукивать дробь по стойке в такт гулкого ритма.
— Да, да! — оживилась Марина, щурясь от мелькнувшего по стакану блика. — Димочка мой! Кровиночка! Врач говорил, что не надо, что слабый родился, а я — что? Я ведь могу; другие не могут; я захочу и еще нарожаю, да муж не велит, говорит — это дорого, и чтоб как его никого больше не называла, именем дорожит; жадина!
Поперхнулся, сдвинулся с места. Она, понятное дело, сошла с ума, давно не в себе, бедняга, но осознать, принять это как данность было чертовски трудно, практически невозможно. От слов ее хотелось завыть. От глаз, смотрящих в упор — обнять. Сдавить тонкую шею. Прекратить все страдания.
— А дорого потому, — продолжала Марина, — что я старая, а ему нужна новая, помоложе. Он каждый день за новой ходит, да их в городе уже нет давно. Я ему дочь родить предлагала, а он злился, ругал почем зря. Одну, говорит, бабу терплю, а двух не вынесу, тебя выкину, говорит, как новую раздобуду. Меня-то он любит, а баб на дух не переносит…
Я с силой потер большими пальцами виски. Собрался было встать с табурета, чтобы исчезнуть отсюда сейчас же, немедленно! — но над ухом раздался вдруг визгливый голос:
— А ты чо это?! Димон в курсах, шо ты Машку поишь?! Але, ёпта, маж-жор! Те грю, слышь, ы!
Подошвы коснулись липкого пола; ничего не разбирая перед собой, видя лишь пятно пакета, я пошатнулся, хватая ртом смрад. Кто-то легкий и пьяный вцепился в плечо — и задышал мне в лицо горячей кислятиной.
— Это разные имена, — прокричал я и стряхнул с себя любознательного забулдыгу. Реальность вернулась — резкая, четкая. Вокруг все так же угрюмо пили мужчины, все так же гремела музыка; никому не было до нас дела, и только поджарый бармен смотрел на меня, осуждающе хмурясь. Я извлек пару банкнот из кармана, впечатал их в стойку ладонью.
— За водку. Ты все сам видел.
— Видел, — ухмыльнулся бармен, сграбастывая деньги, передвигая их к женщине. — Это тебе, Маринка! Ты бы шла лучше домой. Найдется твой ненаглядный, такое не тонет…
— Знаешь его? Ее мужа или кто он там ей, Димон…
— А тебе-то зачем?
— Личное, — скривился, буравя упрямым взглядом острые скулы бармена, тонкий рот, короткий ежик на почти квадратной его голове. — Как он выглядит, как одевается?
Парень за стойкой фыркнул, скрестил длинные руки на неожиданно широкой груди.
— Типа вендетта у вас? Мне насрать. Пучеглазый такой ублюдок, гоняет в темном пальто — вроде вот твоего, только типа военного кроя. Да он сам скоро придет. Расслабься, водочку вот попей; у нас караоке, конкурсы…
Он плеснул мне в стакан водки. Сомкнув зубы до скрипа, я развернулся на месте, различая ползущего к нам доходягу. Он что-то бурчал — точно бы целовал пол. В каком-то затмении я взял со стойки стакан. Выпил и проглотил, и посмотрел на Марину. Водка обожгла горло, и вдруг я увидел, какой красивой когда-то была эта женщина. От невыносимой тоски сжалось сердце.
6
Несколько раз стошнило. В снегу остались ошметки рвоты; бесцветная густая ярость и полынная горечь смешались во мне, и здесь, на темной улице, не смогли более оставаться в трясущемся от озноба теле. С губ стекала отвратительная струйка, пачкая собой ворот пальто. Со стороны я походил на обычного пьянчужку, прикорнувшего у высокого сугроба — только слишком уж эстетски одетого для здешних мест, слишком уж изящно блюющего, такого себе сноба из Нового Города, на кой-то черт притащивший свою холеную задницу на северные окраины старого Петербурга. Какая ирония: кровью и плотью, мыслями, памятью я был и оставался местным, рожденным, выросшим и сошедшим с ума именно здесь. Никогда не противопоставляя себя жителям этих домов, всей этой человеческой свалке, никогда я и не ассоциировал себя с ними, не чувствовал ни похожести, ни общих точек соприкосновения. Теперь родная земля мстила мне, заставляя пред нею сгибаться, увлажняя соками тела морозную бесплодную гниль.
Разогнулся, отер рот ладонью. Темная глубокая ночь — или утро, укутанное в снежную пелену, тихое и безлюдно-пугающее. Сколько прошло времени? Несколько дней? Пару часов? Прошло времени — после чего?..
Звякнула бутылка в пакете. И больше ни звука в ледяном воздухе — только мое дыхание. Нужно вернуться домой. Мы ведь сможем понять, что нам делать? Если мы дадим знак, зажжем в окне свет, оставим открытыми двери, напишем письмо или вдруг позвоним — куда-нибудь, хоть куда-то! — мы ведь сможем вернуться в невинность? Нам так нужно вернуться, София!..
На лестнице, между шестым и седьмым этажами, стошнило еще раз: сильно, с резью в желудке; из горла вырвался стон. Рвало пустотой. Сворачивало наизнанку, встряхивало и с насмешкой заставляло глотать воздух над серой ступенью. Голову трясло на вздувшейся шее, и я понял вдруг, как одолеть тошнотворную боль.
Пламя застыло в воздухе желто-оранжевой перевернутой каплей. Из двух зол выбрал то, что краснее и слаще: вот оно, вбирает в себя огонек, растворяет его в темно-багровом стакане. Завтра — или когда я смогу очнуться — будет расплата; но не покаяние. Не победить, но возглавить. Сейчас моя телесная боль есть глупая необходимость, чтобы притупить боль настоящую.
На столе лист бумаги, в руке карандаш. Во рту от щеки к щеке по языку катается терпкая сладкая жидкость. Не спешу проглатывать порцию; бутылка на четверть пуста, и в голове муть — тянущая, анестезирующая, жуткая. Рядом с бумагой надкусанный кусок хлеба. Стол усеян крошками, бумага — мелкими буквами. Прищурился, проглотил портвейн и вновь прочитал вслух написанное, комментируя глухо и сдавленно:
— Давид… застрелен гиноидом, копией своей сестры. Причина — скорее всего, очевидно… мои мысли. Анна, гиноид… самоубийство… Самоубийство консервной банки… прекрасно; причина… смотреть выше. Собака… смотреть…
Выдохнул. Пламя чуть шевельнулось, искажая тень на стене.
— Николас: выдавлены глаза… Жив или при смерти где-то… Причина: нападение куклы. Причина причины — возможно, скорее всего…
Отхлебнул из стакана, отправил в глотку порцию суррогата. Потерял на мгновенье нужную строчку.
— …мои… слова. Мое желание. Нежелание. Черт.
Сжал в пальцах карандаш, занося над листом. Замер. Принялся читать дальше.
— Дмитрий?.. Рана, несовместимая с подобием жизни…
Сквозь губы вырвался горячий воздух: диафрагма вытолкнула в этот мир порцию этиловой отрыжки.
— Нанесена зубами… челюстью… Твою мать.
Ткнул карандашом в угол испещренной текстом бумаги, обламывая и кроша серый кончик стержня. Глотнул из стакана, откусил от безвкусного хлеба.
— Хлеб и вино…
Прожевал мякиш, смешивая в размокшую субстанцию тесто и сладкую жидкость. Проглотил. Улыбнулся, уставившись в стену. Там колыхалась тень.
— И Глеба — вина, — протянул я, скалясь неясному темному очертанию. — А она — откусила ему начисто хер. Зарезала.
Захотелось вдруг посмотреть влево, в темноту коридора. Но мышцы шеи впились в позвонки, переплетенные жилами, застыли. Голова дернулась нелепой игрушкой.
— Кто из них? По какой же причине? Мои слова, очевидно… Ее желание, может быть… Гнев. Ярость. Страх?
Все-таки удалось — я повернул голову, увидел черный угол.
— Подчинение… Силой… Приказами… Злостью?
Вжимая в бумагу графитовый стержень, вписал слово: «Злость».
…Если подумаю — сможет она…
Вскочил с места. Опустил взгляд, целя куда-то себе под ноги, пронизывая бетонные плиты мыслью. Всего пару выстуженных этажей, ну же, давай, отзовись, ответь, ну же, тварь! Подтверди мое сумасшествие, отправь ко мне этих бесов, рявкни уже, наконец: «Да, это ты!!!»
Ничего не случилось. Лишь дико, безумно билось сердце в груди. Тогда я схватил со стола исписанный лист и поднес острым углом к пламени. Тут же вспыхнуло; буквы обваливались целыми строчками, перемешиваясь с хлебными крошками, с мутными красными каплями. Яркий огонь лизнул ногти, но пальцы я не разжал. Края пластин покрылись тоненькой гарью.
— Причина: трусость. Приговор: одиночество…
Взмахнул хлестко ладонью; пепел развеялся; прах опал на пол у ног. Сжал фитилек, погружая кухню во мрак. Повел плечами от промозглой, внезапно нахлынувшей стужи. Объял черное ничего, и вдруг осознал слабое свечение месяца за окном: в беге ночных облаков промелькнул серебряный серп, будто подавая мне знак — придуманный мною же для себя снисходительный самообман, равнодушное небесное тело. Короткой секунды хватило разглядеть очертание церкви. Крест на куполе вспарывал ночь, а ночь вспарывала до изнанки меня.
— Это все ты. И она поняла, и этот огромный ублюдок…
Шумно рухнул на табурет. Тряхнул головой. Тяжелую гирю поместили в мой череп — тело накренилось вперед, подбородок ударился о столешницу, зубы прикусили неповоротливый распухший язык. Разум гладила серая муть.
— Больше и некому, — прошептал я.
Проснулся: ничего не было — ни сожаления, ни раскаяния, ни боли. Пустота, свобода от любого из чувств — словно заново собранный механизм. Оторвал голову от стола, погрузил сознание в новый день, макнул зрение в солнечный свет. Проснулся, и через секунду огромный мир обрушился снова, не позволяя понять свободу, ухватиться за блаженство небытия. Все закружилось, взорвалось изнутри и снаружи. Тело рухнуло на пол и скрючилось. Ногти вонзились в линолеум, лоб повело в стороны, щеки и нос собирали прозрачную пыль, а изо рта кто-то толкал звук за звуком порциями горького воздуха.
Расплата, которую ждал, оказалась куда суровее.
Это длилось минут семь или восемь. Казнь, наказание, вбивание в глупую голову истин — заново, еще и еще раз, через каждую пору на коже. Это была уже и не боль — кристаллизованное откровение, и оно сложилось вдруг в образ старика и старухи — ее родителей.
Лихорадило. Кончики пальцев скользили по полу, но слабее, утихомириваясь. Загривок горел, по шее тек пот. Слизь застыла на нёбе, источая невыносимую вонь. Шевельнулся — осознанно, силясь подняться. Забытые цифры пытались построиться в ряд в трясущейся памяти.
Нужно попробовать. Это надо было сделать сразу, пустая моя голова! Если подняться, выпить стакан воды…
Наконец встал, опершись о стол. Вокруг — дрожащая в утреннем свете кухня. Пепел, хлебные крошки. Бутылка наполовину наполнена бурым; солнце пронзало стекло, превращая вино в яркую сочную кровь. Выдохнул, отворачиваясь. Налил из-под крана теплой воды, медленно выпил. Мельком взглянул за окно: снаружи синело пронзительно чистое небо. Солнца не было видно, но свет его заливал сейчас весь гребаный мир, заливал и не грел, как в насмешку окутывая бесполезным космическим излучением. Зима едва-едва начиналась: белая, стылая, беспощадная. Покачиваясь, обстоятельно совершая шаги, добрел до телефона и набрал длинный междугородний номер. Долго и назойливо звенела тишина, но вот что-то сухо щелкнуло — раздались гудки.
…Когда-то давно, когда я только взял в руки гитару и ни черта не знал о музыке, я настраивал инструмент по звуку телефонного гудка. По одной байке, гудок этот являлся нотой ля первой октавы; кто-то утверждал, что это, скорее, соль-диез…
Теперь эта нота въедалась в висок болезненным тонким писком. На той стороне молчали. Прошла минута, другая. Ничего — только чертова ля.
Врубил ледяную воду и сунулся под струю. Держался долго, до тех пор, пока кожа не потеряла чувствительность. Мир, загнанный в днище ванны, стал лихорадочно дергаться, задрожал из стороны в сторону. Я перекрыл дикий поток, вытерся полотенцем, с остервенением принялся чистить зубы. В голове прояснялось. Ударила тоскливая мысль: ничего не происходит! Ни черта я не понимаю! Я в центре огромной воронки — слепой, оглушенный, тупой. Все, на что оказался способен, это просто сесть в уголок и ждать неизвестно чего, смотреть, как за окном ползет солнце, дышать воздухом одиночества. Как же все просто: позволить себе отчаяние, пить стакан за стаканом; видимо, так было нужно, так это устроено…
Взглянул в зеркало. Увидел там подобие человека — какую-то невнятную тварь. И в глазах этой твари тускло трепетало отчаяние.
Я чертил схему — точнее, пытался наглядно связать все то, что хоть как-то могло мне помочь. На листе бумаги в клеточку переплелись события, факты и имена. В центре, обведенном косым овалом, набухло короткое емкое «МЫ». От овала отходили лучи к кривым пузырям, то соединяясь между собой, то обрываясь или пересекаясь с другими.
Получилось вот что:

У четырех имен чернели то ли черепки, то ли замочные скважины. У одного из них стоял знак вопроса. Вся эта чушь на бумаге меньше всего походила на помощь. Я не мог понять, стоит ли связывать «Ска» с «Копией» (ведь он знает о ней), и «Жана-Батиста» с «Анной». Не нашлось места отцу Василию и Марине, следователю по особым делам и Константину. Все, что я мог понять, это то, что мы действительно были в центре всего. На нас замыкались все линии — так или иначе.
Посмотрел еще раз на схему и тоскливо вздохнул. Перевернул лист, принялся за новый рисунок. Разделил нехотя «МЫ» на «Я» и «София», добавил прямоугольник с надписью «Ecce Homo». Подумав, свел линией «Капитана» и «Ска». В этот раз больше всего пересечений имело облачко с надписью «Я». Пространно хмыкнув, тут же выкинул этот факт из головы и с готовностью сосредоточился на Елагине.
Что про него известно? Ветеран Войны, телохранитель и казначей Давида Филина-младшего. Назначен козлом отпущения, бежал из-под следствия. Каким-то звериным чутьем заподозрил меня в невозможном…
На бумаге пестрел бессмысленный хаос:

«…Это хаос — первоначальное состояние твоего личного Космоса до сотворения осознанного мира вокруг тебя. Из хаоса возникла Земля и Любовь на Земле. Любовь у тебя есть. Но обрел ли ты свою землю? Может, ты творишь реверсивно? Идешь в обратную от всех сторону в открытый космос…»
Завис над столом. Что толку марать бумагу, истощать разум и травить тело? Вот я сижу на кухне, мучаясь от похмелья, и солнечный свет слепит глаза — ну и что? Встань и иди, ну давай же, какая разница — почему и зачем? Встань и иди, верни свою женщину, верни смысл жизни, господи, верни хотя бы кольцо, украденное нелепым бродягой!..
Встать и идти? КУДА?!
— Боже!!!
Рявкнул от бессилия, от бессмыслицы. Смял чертовы схемы, с ненавистью изорвал в клочья, бросил на стол обрывки. Почувствовал дикую жажду. Почувствовал истерический смех, рвущийся из нутра. Захрипел:
— И это все, что я могу?! Прыгать по кухне, рисуя картинки?! Пить, шляться по кладбищу, ныть?! Проникаться до тошноты судьбами шлюх?! Да пошло оно все!
С размаха впечатал в стену кулак, и вдруг услышал далекий стук. Не чувствуя боли в фалангах, замер, прислушиваясь. Стучали в трубу отопления. Так подают сигнал: старинный метод из детства. Ударило пару раз, и все тут же смолкло. Стряхнув оцепенение, я бросился в коридор, сунул в ботинки голые ступни, накинул пальто и, распахнув дверь, вывалился на лестничную площадку.
— Эй! Ты где?..
Хотелось кинуться сразу и вверх, и вниз по ступеням. До неба было пять этажей, до земли ровно двадцать; я выбрал небо. Задрав голову, словно мог видеть сквозь бетонные плиты, я надрывал глотку, посылая в пролеты хриплые междометия, быстро ступая по лестнице:
— Эй! Вот же черт!
Я будто и вправду искал настоящего черта.
Замолчал; боялся пропустить новый сигнал. Запертые квартиры, загаженные площадки — ничего: наверху все давно было вымершим. Тогда я стал спускаться обратно, и вдруг замер на месте: кто-то царапал металл. Миновал наш этаж, спустился на девятнадцатый. Звук исходил еще ниже. Я прошептал:
— Шутишь?..
Что же ты там творишь?
Не с первого раза попал ключом в замочную скважину. Медленно потянул за ручку, и тут же увидел Софию: близкую, улыбающуюся. Она стояла сразу за дверью, подняв правую руку, и пальцы ее сжимали здоровенный длиннющий гвоздь. Острие целило прямиком в мой лоб.
— Где ты это взяла?! — я просипел, отступая, ощущая перила спиной. — Ты что задумала?!
Хватанул ртом прелый воздух, не сводя глаз с гвоздя.
— Брось! Разожми пальцы! — выдавил я, с трудом подбирая слова, боясь сказать что-то не то, боясь говорить что-либо вообще. София ослабила хватку, и тонкий предмет скользнул на бетон, звякнул. Вымазанная черным улыбка сводила меня с ума.
— Сядь в кресло. Пожалуйста, будь умницей…
София развернулась, исчезла в тени. Отлепился от лестницы, осторожно вошел в квартиру. Поднял гвоздь у порога, спрятал в карман пальто, вошел, запер дверь на засов.
Черт нашелся.
Здесь все по-прежнему. Также промозгло и пусто — только одинокое горчичное кресло, в нем — фигура. Плед обвис на окне под тяжестью инея.
— Это ведь ты стучала?
Под окном белел радиатор — давно выстуженный, холодный. На одной из его секций я различил глубокую размашистую царапину.
— Да.
Я не мог смотреть на нее. Слушать-то мог с трудом, но мне нужны были ее ответы. Уставился в окно: небо заполнилось сизой дымкой — должно быть, скоро повалит снег.
— Для чего?
— Анализ эмоционального спектра показывает, что была испытана базальная тревога.
Отлепил взгляд от неба, посмотрел на укутанную в пуховик цвета хаки Софию: она широко улыбалась.
…Не София, придурок, она не София, твою мать, не СОФИЯ, заруби себе на носу, идиот!!!
Застонал, закивал, соглашаясь с чем-то, пытаясь утихомирить невидимого оппонента.
— Какая еще тревога?
— Тревога, вызванная чувством изолированности, беспомощности. Страх к потенциально опасному внешнему миру, переросший в акт агрессии.
— Тебе тут одиноко вдруг стало? — ухмыльнулся я.
Она моргнула. Улыбнулась еще шире.
— Речь идет о тебе.
Изменился в лице. Ноги как будто бы подкосились.
— Что?..
— Моя система ретранслировала когнитивную аберрацию20 в твоем поведении…
— Что за бред! Ты где гвоздь взяла?
— На полу, в этом помещении.
Она глянула куда-то мне за спину. Я кивнул, гукнул что-то и замер, не зная, что ей еще сказать, не понимая, чего от нее хочу.
— Как… как ты…
Сжал крепко губы, выдохнул через нос.
— Почему подчиняешься мне? Почему делаешь все, что я говорю? Ведь я тебе не хозяин!
— Протокол расширенных прав нарушен. Основной пользователь не найден. Запрос некорректен.
Врешь, суккуб металлический, сама себе же его и нашла!..
— Почему подчинилась приказам…
Поперхнулся слюной, замолчал. Она терпеливо ждала.
— …приказам насильника…
— Не понимаю запрос. Попробуй использовать другую формулировку.
— Мужчина, которому ты… член откусила, боже, — меня затошнило от слов; все происходящее казалось дешевым фильмом с самым тупым сюжетом, с ублюдскими диалогами; отборнейшим трэшем21. — Почему встала перед ним на колени, почему ублажала его?!
Рот, которым она ублажала его, зашевелился:
— Это моя основная функция.
Не понимая, что и кому говорю, выплюнул остервенело:
— Ты не можешь трахаться с кем попало! Ты моя, ты только моя!..
Осекся, заткнулся, раскрыл ладони, врезаясь в кирпичную стену, будто распятый на острых изломах. Сквозь мутный гудящий звон различил голос:
— Журнал истории действий и изменений показывает, что обсуждаемый запрос содержал частотный импульс, совпадающий на восемьдесят шесть целых и одну десятую процента с ключевым.
— Что это значит? — прохрипел я, порождая вдруг слишком быстро безумную, страшную мысль: сила похоти ублюдка в бушлате равна моей страсти к Софии, мы с ним единой природы на восемьдесят шесть…
…Опустился на корточки…
…и одну десятую сраного процента!
Затошнило — теперь от смеха. Лоб уткнулся в колени, в пол ударил каскад злого хохота. Обхватив лохматую голову, я смеялся, срывая в кровь глотку.
— А тринадцать и девять оставшихся?!
Встал, вскочил. Оказался рядом с Софией, схватил за плечи, тряхнул, прошептал, вжимаясь в мертвую плоть:
— Это и есть наша любовь?! Тринадцать и девять?! Так мало!.. Почему же так мало?! Боже!
Я хотел объяснений. Я требовал гребаных объяснений! Я заорал прямо в лицо Софии:
— Это и есть наша жизнь, эти чертовы цифры?! Ты надо мною смеешься?!
Я не мог в это поверить. Не мог осознать, во что я не мог поверить. Ничего не понимал. Податливая кукла тряслась в моих руках. Прекрасный облик трещал по швам от тоски.
— Что, тебе не смешно, почему не смеешься, София?!
Она не смеялась, и смешно ей не было. Звуки смешались, забились о стенки черепа. И вновь затошнило от смеха.
7
…Можно ли удержать других от безумия, легко ли наблюдать, как сходит с ума человек? Я понимал четко, до зубовного скрежета: нет, нелегко и вряд ли возможно. Здесь нужно что-то сродни таланту. Нужен редкий дар человечности. Распавшаяся на куски личность есть личность потерянная, неинтересная, раздражающая и даже презренная. И неважно, в чем горе: душевнобольной оттолкнет от себя сам, осознав на мгновенье, как жалок его затмившийся дух. Большая удача, если рядом найдется кто-то вроде святого.
Рядом со мной не было ни единой живой души.
Полный штиль. Не скрипели деревья, не закладывали виражи юркие шумные галки. С серого низкого неба сыпалась беленькая мука. Прождав битые полчаса электричку, проклиная МЖД и погоду, я пошел по широкой тропе, вытоптанной между сугробами вдоль железнодорожных путей. Ноги тяжело вбивали подошву в новый снег. Обернулся: здание вокзала из красного кирпича исчезло в белой стене — так рана затягивается под бинтом, — и только яркий пронзительный свет семафора подмигивал мне зеленым из шевелящейся мглы. Прошел участок старой колеи. Сиротливо выстроились промерзшие товарные вагоны. Колея забирала вправо, вела в Коломяги. Вагоны тонули под снежными шапками. Я шел и шептал, бормотал вслух отрывисто:



