- -
- 100%
- +

СУЩЕСТВО БЕЗ ИМЕНИ
Сначала была только тьма. Не та тьма, которую знаете вы — когда закрываете глаза и видите темноту, зная, что есть свет, и зная, что вы — это вы, и что у темноты есть имя. Нет. Та тьма была другой. Она была всем. Она не имела границ, потому что не было ничего, с чем можно было бы её сравнить. Она не была пугающей. Она не была успокаивающей. Она просто была. Как вода для рыбы. Как воздух для птицы. Как тишина, которая никогда не знала звука.
В этой тьме что-то шевелилось. Это что-то не знало, что оно шевелится. Оно не знало, что оно — что-то. Оно не знало, что такое «знать». Оно реагировало. Внутри него возникало давление, напряжение, какое-то сжатие — и оно издавало звук. Звук был резким и высоким. Звук заполнял тьму, а потом исчезал, и тьма снова становилась тихой. Существо не понимало, что это его звук. Оно не понимало, что у звука есть источник. Оно не понимало, что оно — источник.
Потом приходило тепло. Тепло появлялось из ниоткуда — так же, как и звук. Тепло обволакивало существо, и напряжение внутри ослабевало. Существо затихало. Оно не связывало звук и тепло. Оно не связывало напряжение и облегчение. Оно просто переходило из одного состояния в другое, как вода переходит из жидкого в твёрдое, не зная, что она вода, не зная, что она стала льдом.
Иногда приходила боль. Боль была другой. Она была острой и требовательной. Она не обволакивала, а вгрызалась. Она заставляла существо издавать другие звуки — более резкие, более громкие, более отчаянные. И тогда тепло уходило. Или приходило что-то холодное. Или что-то мокрое. Существо не различало эти вещи. Оно просто переходило из состояния «боль» в состояние «не-боль», и обратно. Это был весь его мир.
Это был первый год.
Нет, неправильно. Существо не знало, что такое год. Оно не знало, что такое время. Для него не было «до» и «после». Был только бесконечный момент, который длился и длился, и в этом моменте иногда что-то менялось, но эти изменения не складывались в последовательность. Они просто случались, как волны на поверхности воды — одна, другая, третья, но волны не помнят друг друга, и вода не помнит волн.
Существо лежало на чём-то сухом. Это сухое иногда становилось мокрым — от него самого. Оно не знало, что это моча. Оно не знало слов. Оно просто чувствовало влагу, и влага была холодной и неприятной, а потом высыхала, и снова становилось сухо. Иногда от существа исходило что-то ещё — более твёрдое, с резким запахом. Оно не знало, что это кал. Оно не чувствовало отвращения. Оно иногда трогало это руками, размазывало по полу, по себе. Запах был сильным. Руки становились липкими. Потом это высыхало и осыпалось. И всё.
Оно ело. Еда появлялась из ниоткуда. В стене открывалось отверстие, и оттуда выдвигалась миска с чем-то тёплым, жидким, питательным. Существо не понимало механизма. Оно не видело связи между своими действиями и появлением еды. Еда просто возникала, когда внутри нарастало то самое давление, то самое сжатие — только теперь существо уже связывало это сжатие с последующим облегчением. Не сознательно. Не словами. Просто на уровне тела: когда сжимается — потом приходит еда. Если не сжимается — еда не приходит. Это не было мыслью. Это было паттерном. Как у растения, которое поворачивается к солнцу. Как у червя, который отползает от соли.
Оно не видело себя. В комнате не было зеркал — но если бы и были, оно бы не узнало отражение. Оно не знало, что у него есть лицо. Что у него есть руки, ноги, тело. Оно двигало конечностями, но не связывало эти движения с собой. Рука появлялась перед глазами — розовая, с пятью отростками — и существо иногда смотрело на неё, но не понимало, что это часть его самого. Оно пыталось ухватить эту руку другой рукой — и одна рука хватала другую, и существо тянуло, и было странное ощущение: что-то тянет и что-то тянется одновременно. Это было интересно на долю секунды, а потом интерес исчезал, потому что существо не умело удерживать внимание. Внимание было не функцией, а случайностью. Как луч фонаря, который на мгновение выхватывает что-то из тьмы, а потом гаснет.
Оно спало. Сон был главной частью существования. Не потому что существо уставало — хотя оно и уставало, — а потому что во сне не было ничего. Во сне исчезало даже то смутное, бесформенное ощущение существования, которое было у него в бодрствовании. Сон был чистой тьмой, без снов, без образов, без чувств. Просто провал. Просто небытие. А потом оно просыпалось — и снова было.
Просыпалось — неправильное слово. Оно не просыпалось, потому что не засыпало. Оно просто переходило из одного режима в другой. Как телевизор, который выключили, а потом включили снова — но телевизор не знает, что его выключили, и не знает, что его включили. Он просто показывает помехи, потом гаснет, потом снова показывает помехи.
Помехи. Вот что такое было его сознание в первые годы. Белый шум. Случайные вспышки ощущений. Боль — тепло — голод — насыщение — мокро — сухо — звук — тишина. Ни одно из этих ощущений не имело названия. Ни одно не было связано с другим в причинно-следственную цепь. Они просто возникали и исчезали, как искры от костра.
Учёные за стеклом наблюдали.
Их было пятеро. Главный — профессор Берг, высокий, седой, с лицом, которое никогда не улыбалось. Он придумал этот эксперимент двадцать лет назад, ещё до того, как нашёл финансирование. Он защищал его перед комиссиями по этике — трижды. Трижды получал отказ. На четвёртый раз он нашёл частных инвесторов, которым было плевать на этику. Они хотели данные. Чистые данные о том, что такое человек, если убрать всё человеческое.
Его ассистентка — доктор Ким, молодая, нервная, с вечно покусанными губами. Она подписывала документы о неразглашении дрожащей рукой. Она говорила себе, что это ради науки. Она повторяла это каждое утро перед зеркалом. В зеркале отражалась женщина, которая не верила своим словам.
Техник — Ларсен, толстый, лысеющий, с одышкой и вечно потными ладонями. Ему было всё равно. Он следил за оборудованием. Насосы подавали воздух. Термостаты держали температуру 21 градус. Автоматические кормушки выдвигали миски три раза в сутки. Камеры записывали каждое движение существа. Ларсен получал хорошие деньги. Он не думал о существе. Он думал о пенсии.
Психолог — доктор Морено, седой, с тихим голосом и печальными глазами. Он присоединился к проекту позже всех и сразу пожалел об этом. Он смотрел на мониторы и видел не данные, а ребёнка. Ребёнка, который никогда не слышал колыбельной. Которого никогда не брали на руки. Который не знает, что такое улыбка. Морено пил по вечерам. Он пытался уйти из проекта дважды — и оба раза возвращался, потому что хотел увидеть, чем всё кончится. Он ненавидел себя за это любопытство.
И пятый — стажёр, Маркус, двадцать три года, амбициозный, жестокий по-молодому, ещё не научившийся маскировать жестокость под научный интерес. Он говорил «объект» и «испытуемый». Он никогда не говорил «он» или «ребёнок». Он мечтал о диссертации. Он представлял, как будет выступать на конференциях, и зал будет ахать, и старые профессора будут качать головами и говорить: «Колоссально. Чудовищно, но колоссально».
Они сидели в комнате наблюдения, отделённой от комнаты существа толстым односторонним стеклом. Стекло было бронированным. Его нельзя было разбить. С той стороны оно выглядело как зеркало — мутное, тёмное, ничего не отражающее толком. Существо иногда смотрело в эту сторону, но не видело ничего, кроме серой стены.
Они записывали всё.
— Субъект проснулся в 06:12, — говорил Ларсен, глядя на мониторы. — Дефекация в 06:47. Кормление в 07:00 — съел 230 граммов смеси. Вокализация с 07:23 до 07:38 — предположительно, реакция на мокрую подстилку.
Вокализация. Так они называли крик. Слово «плач» они не использовали — оно было слишком человеческим. Они говорили «вокализация», и это помогало им сохранять дистанцию. Слова меняют восприятие. Если назвать крик «вокализацией», он перестаёт быть криком о помощи. Он становится акустическим феноменом. Данные.
Берг вёл основной дневник наблюдений. Он писал от руки, в толстой кожаной тетради, старомодной перьевой ручкой. Он не доверял компьютерам. Он говорил: «Электронные записи можно взломать, изменить, удалить. Бумага — честнее. Если мы сожжём бумагу, от неё останется пепел. Если мы сотрём файл, от него не останется ничего». Он писал каждый день, даже когда ничего не происходило. В те дни он писал: «Ничего не произошло». Он считал это важным. Ничего — это тоже данные. Ничего — это тоже часть эксперимента.
Вот запись из его дневника, третий месяц эксперимента:
«Объект демонстрирует базовые рефлексы. Реагирует на голод криком. Реагирует на насыщение прекращением крика. Связь между стимулом и реакцией прямая, без промежуточных звеньев. Никаких признаков формирования памяти. Никаких признаков самосознания. Объект не узнаёт собственную руку. При поднесении руки к лицу наблюдаются попытки схватить руку ртом — так же, как объект хватает ртом край миски. Это ожидаемо. Без социального взаимодействия и зеркал формирование схемы тела невозможно или крайне затруднено. Мы это предполагали. Теперь мы это видим».
И ниже, другим почерком — Ким делала заметки на полях: «Это не "объект". Это ребёнок. Я слышу, как он кричит. Я слышу этот крик даже дома, когда ложусь спать. Я слышу его в тишине. Тишина теперь звучит как его крик».
Берг видел эти заметки. Он не стирал их. Он даже не комментировал. Он считал, что эмоции ассистентов — тоже часть экспериментального контекста. Потом, когда проект закончится, эти заметки станут дополнительным материалом. Они покажут, как эксперимент влиял на самих экспериментаторов. Это тоже наука.
К концу первого года существо начало демонстрировать новые паттерны.
Оно научилось ждать. Не осознанно — на уровне тела. Когда в животе начиналось то самое сжатие, оно больше не кричало сразу. Оно затихало. Оно прислушивалось. Оно ждало. Потому что еда всегда приходила через какое-то время после сжатия. Это не было пониманием времени — существо всё ещё не знало, что такое «время» и «ждать». Но его тело уже выработало ритм. Сжатие — пауза — еда. Сжатие — пауза — еда. Как сердцебиение. Как дыхание.
Оно также научилось различать свои конечности. Не сознавать их своими — до этого было ещё далеко. Но оно заметило, что некоторые вещи в поле зрения движутся, когда оно хочет, чтобы они двигались, а некоторые — нет. Миска не двигалась, сколько бы оно ни хотело. Стены не двигались. Но розовые штуки с пятью отростками — они двигались. Иногда они касались друг друга. Иногда они касались лица — и тогда было двойное ощущение: что-то касается лица, и что-то касается чего-то. Это было странно. Это было ново. Это было первым зачатком различения «я» и «не-я», хотя существо ещё не знало этих слов и не знало этих понятий.
Оно начало играть с собственными руками. Это была первая игра в его жизни. Оно подносило руку к лицу и рассматривало её. Оно шевелило пальцами — и пальцы шевелились. Оно сжимало их в кулак — и они сжимались. Оно разжимало — и они разжимались. Это было магией. Это было единственной магией, доступной ему в этой пустой комнате. Контроль. Оно могло контролировать эти розовые штуки. Они подчинялись ему. Больше ничто в мире ему не подчинялось.
Учёные заметили это. Берг записал в дневнике:
«Месяц 14. Объект демонстрирует продолжительный интерес к собственным конечностям. Наблюдаются повторяющиеся движения: сжатие-разжатие пальцев, поднесение рук к лицу, попытки схватить одну руку другой. Это можно интерпретировать как зачатки исследования. Объект исследует то, что позже станет его телом. Пока это неосознанное исследование. Объект не понимает, что руки принадлежат ему. Но он замечает корреляцию между "желанием" (если можно так выразиться) и движением. Это первая корреляция, которую он устанавливает. Это первый шаг к выделению себя из среды».
Ким добавила на полях: «Он играет. Ему скучно. Ему одиноко. Он играет сам с собой, потому что больше не с чем играть. Господи, ему четырнадцать месяцев, а он уже знает одиночество. Он не знает слова "одиночество", но он знает само одиночество. Оно у него в костях. Оно у него в крови. Оно — единственное, что у него есть».
Морено, читая эти заметки, кивал. Он понимал Ким. Он тоже не мог спать. Он тоже слышал крик в тишине. Но в отличие от Ким, он не писал заметок на полях. Он вёл свой собственный дневник, который прятал от Берга. В этом дневнике он писал то, что не мог сказать вслух:
«Мы создаём монстра. Не в том смысле, что он будет опасен — хотя, наверное, будет. Мы создаём монстра в том смысле, что мы берём человеческое существо и методично, шаг за шагом, лишаем его всего человеческого. Мы смотрим, что останется. Это как сдирать кожу, слой за слоем, и смотреть, что под ней — мышцы, кости, кровь. Но человек — не луковица. Если снять все слои, не останется сердцевины. Останется пустота. Мы создаём пустоту в форме человека. И однажды эта пустота посмотрит на нас. И мы увидим в ней себя».
Он прятал дневник в ящике стола, под замком. Он боялся, что Берг найдёт. Берг и так смотрел на него с подозрением. Берг вообще смотрел на всех с подозрением. Он был человеком, который превратил паранойю в научный метод.
К концу второго года существо начало издавать звуки целенаправленно.
Не просто кричать от голода или боли. Не просто вокализировать. А издавать звуки, чтобы что-то произошло. Оно заметило, что определённые звуки предшествуют определённым событиям. Не то чтобы оно понимало причинно-следственную связь — но его тело, его мозг, его нейроны уже прокладывали пути между «звук» и «результат». Это было началом. Началом чего — тогда ещё никто не знал.
Оно лежало на спине и гулило. Гулило — человеческое слово. Младенцы гулят, когда они сыты, когда им хорошо, когда они чувствуют присутствие матери. Это существо гулило в пустой комнате. Оно гулило само себе. Звук отражался от стен и возвращался к нему — единственное эхо, единственный ответ, который оно когда-либо получало. Оно не знало, что это эхо. Оно думало, что кто-то отвечает. Может быть, стена. Может быть, воздух. Может быть, оно само — но оно ещё не знало, что значит «само».
Оно начало повторять звуки. Сначала случайно. Оно издавало «а-а-а» — и слышало «а-а-а» в ответ. Оно замолкало. Потом снова «а-а-а» — и снова ответ. Это было похоже на игру. Первую социальную игру в его жизни — хотя оно играло в неё с самим собой. Или с эхом. Или с комнатой. С тем, что могло ответить.
Берг заметил это. Запись в дневнике:
«Месяц 22. Объект демонстрирует циклические вокализации. Издаёт звук, замолкает, слушает эхо, повторяет звук. Это можно интерпретировать как зачатки имитационного поведения. Объект имитирует сам себя. При отсутствии внешней модели для подражания это ожидаемый компенсаторный механизм. Однако стоит отметить, что объект, по-видимому, воспринимает эхо как отдельный стимул. Он не осознаёт, что это его собственный звук, отражённый от стен. Для него это голос Другого. Первый Другой в его жизни — это он сам, но он этого не знает».
Морено прочитал это и записал в своём тайном дневнике:
«Он разговаривает с эхом. Он думает, что комната отвечает ему. Это его первый друг. Его первый собеседник. Стена. Чёртова бетонная стена, которая даже не слушает. Которая просто отражает звук по законам физики. А он — он вкладывает в это смысл. Он ищет контакта. Он создан для контакта. Мы все созданы для контакта. Это врождённое. Это то, что невозможно отнять — даже если отнять всё остальное. Он всё равно будет искать другого. Даже если другой — это просто эхо».
Ким пришла к Морено вечером. Они сидели в его кабинете, пили кофе, который уже давно остыл, и смотрели друг на друга. Ким сказала:
— Я больше не могу.
— Я знаю, — сказал Морено. — Я тоже не могу.
— Но мы продолжаем.
— Да. Мы продолжаем.
— Почему?
Морено долго молчал. Потом сказал:
— Потому что если мы уйдём, здесь останутся только Берг и Ларсен. И Маркус. И для них он станет просто объектом. Просто данными. Просто результатом. А пока мы здесь — он хотя бы для кого-то человек. Даже если он никогда об этом не узнает.
Ким кивнула. Она не заплакала. Она уже разучилась плакать за эти два года.
На третий год что-то изменилось.
Существо — теперь ему было почти три года, хотя оно этого не знало — существо начало проявлять признаки чего-то, что можно было назвать эмоциями. Не просто рефлекторными реакциями на боль или голод. А чем-то более сложным. Чем-то, что напоминало скуку. Чем-то, что напоминало гнев.
Оно больше не лежало пассивно. Оно ползало по комнате. Оно обследовало углы. Оно трогало стены. Оно пробовало их на вкус — холодный бетон, безвкусный, твёрдый. Оно пыталось ковырять стены пальцами. Ногти ломались, было больно, оно кричало — но потом снова ковыряло. Снова и снова. Как будто оно знало, что за стенами что-то есть. Не знало, конечно. Но чувствовало. Чувствовало, что его мир — не весь мир. Что есть что-то ещё. Что-то, что прячется за серым бетоном.
Оно нашло миску. Миска была металлическая, тяжёлая, с остатками каши. Оно начало бить миской по полу. Звук был громким, резким, непохожим на всё, что оно слышало раньше. Существо замерло, прислушалось. Потом ударило ещё раз. И ещё. И ещё. Это был ритм. Это была музыка — первая музыка в его жизни. Оно колотило миской по бетонному полу и слушало, как звук отражается от стен. Оно смеялось — не осознавая, что это смех. Просто издавало короткие выдыхательные звуки, которые у людей называются смехом.
Ларсен сказал:
— Оно развлекается. Смотрите, оно играет.
Маркус поправил его:
— Объект демонстрирует манипулятивную активность с предметом. Это не игра. Это исследование среды.
Берг записал в дневнике:
«Месяц 34. Объект использует миску как инструмент для производства звука. Наблюдается повторяющийся паттерн: удар — пауза — реакция на эхо — повторный удар. Это можно интерпретировать как зачатки музыкального поведения. Также можно интерпретировать как попытку воздействия на среду. Объект впервые не просто пассивно принимает стимулы, но активно создаёт их. Это важный этап. Субъектность начинает формироваться через действие».
Но он не написал того, что видел Морено. А Морено видел другое. Он видел, что существо пытается докричаться. Что оно бьёт миской не просто ради звука, а потому что хочет, чтобы кто-то ответил. Эхо — это уже недостаточно. Эхо — это просто отражение. А ему нужен ответ. Настоящий. Живой. Другой.
Но никто не отвечал.
Существо колотило миской час, два, три. Ничего не менялось. Стены не открывались. Зеркало на стене оставалось тёмным и безмолвным. Никто не приходил.
И тогда оно закричало.
Это был новый крик. Не крик голода, не крик боли. Это был крик ярости. Крик отчаяния. Крик, в котором было всё: одиночество, скука, гнев, непонимание. Крик, который говорил — хотя в нём не было слов — «почему?», «где вы?», «ответьте мне», «я здесь», «не оставляйте меня», «я существую, чёрт возьми, я существую, разве вы не видите, я существую».
Оно не знало этих слов. Оно не знало никаких слов. Но крик содержал их все.
Ким закрыла лицо руками. Ларсен увеличил громкость микрофонов, чтобы записать крик для акустического анализа. Маркус что-то записывал в блокнот — быстро, жадно, как хищник, который почуял добычу. Берг стоял у стекла и смотрел. Только Морено заметил, что его руки — руки Берга, всегда такие спокойные, такие твёрдые — слегка дрожали.
Существо кричало четыре часа. Потом охрипло. Потом заснуло прямо на полу, обняв миску, как другие дети обнимают игрушечного медведя.
Учёные разошлись по домам. Никто не говорил о том, что случилось. Они сели в свои машины и поехали по своим квартирам, и каждый из них нёс этот крик с собой. Ким включила телевизор, чтобы заглушить тишину, но телевизор не помог. Морено открыл бутылку виски — не для удовольствия, а для анестезии. Ларсен лёг спать и спал без снов, потому что его мозг защищал себя, отключая всё лишнее. Маркус до трёх ночи пересматривал записи, делал пометки, анализировал спектрограммы крика. Он находил это захватывающим.
Берг сидел в своём кабинете. Он открыл дневник и долго смотрел на пустую страницу. Потом написал только одну фразу:
«Сегодня объект впервые проявил то, что можно назвать прото-эмоцией второго порядка. Не реакция. Не рефлекс. Чувство. Направленное. Осмысленное. Это то, ради чего мы начинали эксперимент. И я не знаю, рад ли я этому».
Он закрыл дневник. Выключил свет. И долго сидел в темноте.
Существо в своей комнате тоже лежало в темноте. Ночью свет выключали — не для того, чтобы создать режим дня, а для экономии энергии. Существо не знало, что такое ночь. Для него просто иногда становилось темно. В темноте оно чувствовало себя спокойнее. Темнота была знакомой. Темнота была первой вещью, которую оно узнало в своей жизни — ещё до того, как узнало свет. Темнота была почти другом.
Оно прижималось щекой к холодному полу и дышало. Миска лежала рядом. Пальцы болели от ударов. Горло саднило от крика. Но внутри, где-то глубоко, под слоями боли и усталости, зарождалось что-то новое. Что-то, чему ещё не было названия. Что-то, что позже станет мыслью.
Оно не знало, что такое мысль. Оно не знало, что такое «я». Но что-то уже начинало складываться. Как пазл, в котором пока только два кусочка, и они не соединяются, но уже лежат на столе, и когда-нибудь — через много лет — они встанут на место.
На потолке камеры мигала красная лампочка. Запись продолжалась. Камера смотрела на существо своим стеклянным глазом, бесстрастно, безжалостно, вечно. Существо не знало о камере. Оно не знало, что за ним наблюдают. Оно не знало, что оно — эксперимент.
Оно просто лежало в темноте и дышало. И где-то на границе между сном и явью, между тьмой и светом, между «есть» и «нет» — что-то шевелилось. Что-то, что через много лет скажет:
«Я помню тьму. И свет. Тьма была роднее».
Но это будет потом. А пока — тишина. Красная лампочка. Дыхание. Тьма.
ПЕРВОЕ ОТРАЖЕНИЕ
Ему было пять лет. Он не знал этого. Он не знал, что такое «пять», что такое «лет», что такое «ему». Но его тело знало. Тело росло, вытягивалось, набирало массу. Автоматические кормушки теперь выдавали больше смеси — восемьсот граммов в сутки вместо трёхсот. Ларсен перенастроил таймеры, не спрашивая разрешения у Берга. Просто заметил, что объект худеет, и увеличил порции. Это было единственное проявление заботы, на которое Ларсен был способен — перенастроить таймер.
Комната не менялась. Те же серые стены, тот же бетонный пол, то же зеркало на северной стене. Но для существа комната стала другой. Она уменьшилась. Не физически — физически она осталась прежней, четыре на четыре метра, двадцать кубов воздуха, — но психологически. Она стала тесной, знакомой, исхоженной. Существо знало каждую трещину в бетоне, каждый выступ, каждое пятно плесени в углу. Оно знало их не именами — имён не было, — а телом. Тело помнило текстуру стен, холод пола, шершавость потолка, до которого оно теперь могло дотянуться, встав на цыпочки.
Оно выросло. Метр десять. Светлые волосы, спутанные, грязные, свисали до плеч. Ногти длинные, местами обломанные, с чёрной каймой грязи. Кожа бледная, почти прозрачная — свет из единственной лампы под потолком, казалось, проходил сквозь неё. Глаза светло-серые, с постоянным прищуром — комната была ярко освещена шестнадцать часов в сутки, и глаза не привыкли к темноте по-настоящему. Вернее, привыкли к постоянному, неизменному, мёртвому свету люминесцентной лампы.
Оно ходило. Ходило кругами. Это был главный паттерн его дней — круги. От одной стены к другой, четыре шага, поворот, ещё четыре шага. Иногда оно меняло направление. Иногда ходило по диагонали. Иногда сидело в углу, обхватив колени руками, и раскачивалось — вперёд-назад, вперёд-назад. Ритм успокаивал. Ритм был единственной константой в мире, где всё остальное было непредсказуемо.
Непредсказуемо — не в смысле событий. Событий не было. Еда приходила три раза в сутки. Свет гас и зажигался по расписанию. Всё было предсказуемо до тошноты. Но внутри — внутри что-то менялось. Что-то, чему оно не могло дать названия, но что ощущалось как давление. Как будто в груди рос воздушный шар. Как будто голова наполнялась туманом. Как будто что-то требовало выхода, но выхода не было.




