- -
- 100%
- +
Это были зачатки эмоций. Не просто голод и насыщение, боль и комфорт. Нет. Это были чувства, направленные в никуда. Тоска без предмета. Гнев без причины. Страх без угрозы. Они возникали изнутри, из самого факта существования, и заполняли всё пространство, и им некуда было деваться.
Существо начало говорить с собой.
Не словами. Слова ещё не родились. Но оно издавало звуки — не для того, чтобы получить еду или тепло, а просто так. Чтобы нарушить тишину. Тишина стала невыносимой. Тишина была как стена, которая давила на уши, на мозг, на всё тело. И существо разбивало её звуками. Гортанными. Шипящими. Цокающими. Оно щёлкало языком и слушало эхо. Оно гудело низким гудением, которое резонировало в груди. Оно выло — долго, протяжно, на одной ноте, пока воздух в лёгких не заканчивался. И тогда тишина возвращалась, но теперь она была другой — не пустой, а наполненной ожиданием. Ожиданием следующего звука.
Оно изобрело ритуал. Каждое утро, когда зажигался свет, оно садилось в центре комнаты и начинало гудеть. Гудение длилось ровно столько, сколько требовалось, чтобы свет перестал казаться чужим. Чтобы комната стала своей. Чтобы день начался. Это была молитва без бога. Это было приветствие без адресата. Это был способ сказать миру: я здесь.
Морено заметил это первым.
— Оно поёт, — сказал он на утреннем совещании. — Каждое утро, одно и то же. Это ритуал.
— Это самостимуляция, — поправил Берг. — Типичное поведение в условиях сенсорной депривации. Ничего необычного.
— Для нас — ничего необычного, — сказал Морено. — Для него — это способ сохранить рассудок.
Берг посмотрел на него долгим взглядом.
— Рассудок? — переспросил он. — Вы полагаете, у объекта есть рассудок, который можно сохранить?
— Я полагаю, — медленно сказал Морено, — что мы не знаем, что у него есть. Мы предполагаем отсутствие. Но мы не знаем наверняка. Никто никогда не проводил таких экспериментов. Мы — первые. У нас нет контрольной группы. У нас нет прецедентов. Мы в темноте.
— Мы и есть контрольная группа, — сказал Берг. — Мы — норма. А он — отклонение. И мы изучаем, как далеко заходит отклонение.
Ким молчала. Она больше не спорила. За пять лет она научилась молчать. Это был единственный способ остаться в проекте и не сойти с ума — молчать, делать свою работу, записывать данные, а потом идти домой и пить. Она пила теперь чаще, чем Морено. Вино, в основном. Красное. Оно оставляло следы на губах, и она тёрла их салфеткой, и салфетка становилась розовой. Она смотрела на розовую салфетку и думала: вот цвет моей души. Розовый, как разбавленная кровь.
Маркус защитил диссертацию. Она называлась «Формирование первичных когнитивных структур в условиях абсолютной социальной депривации». Он получил степень с отличием. На защите присутствовали члены комиссии, которые не знали, что объект реален. Маркус представил всё как компьютерное моделирование. Никто не задавал лишних вопросов. Никто не хотел знать правду. Правда была неудобной.
После защиты Маркус напился и признался Ким, что иногда ему снится комната. Что он видит себя внутри неё. Что он просыпается в холодном поту и не может понять, где стены.
— Это нормально, — сказала Ким. — Это значит, что ты ещё человек.
— А он? — спросил Маркус. — Он человек?
Ким не ответила. Она не знала ответа.
И вот, на пятом году, в один из дней, который ничем не отличался от других дней, что-то произошло.
Существо сидело в углу. Ему только что принесли еду — миску с кашей, тёплой, безвкусной, питательной. Оно ело руками, зачерпывая кашу и отправляя в рот. Часть каши падала на пол. Часть — на грудь. Оно не замечало этого. Оно не знало, что такое опрятность.
Поев, оно отставило миску и потянулось. Тело затекло от долгого сидения. Оно встало и пошло по комнате — круг, ещё круг, ещё. Потом остановилось у лужи.
Лужа образовалась из пролитой воды. В углу комнаты была поилка — металлический сосок, из которого капала вода, если нажать зубами. Существо пило, но иногда вода проливалась на пол. Лужа была небольшая, сантиметров двадцать в диаметре, но вода была чистой и неподвижной.
Существо наклонилось.
Оно часто наклонялось к лужам. Оно рассматривало их. Вода блестела под лампой, и это было красиво — единственное красивое, что было в его мире. Оно трогало воду пальцем, и по воде шли круги, и это тоже было красиво. Но сегодня оно наклонилось ниже, чем обычно, и замерло.
Из лужи на него смотрело лицо.
Оно отдёрнулось. Лицо исчезло. Оно снова наклонилось — лицо вернулось. Оно смотрело на лицо, и лицо смотрело на него. Глаза в глаза. Светлые, как у него самого. Волосы спутанные, как у него самого. Рот приоткрыт.
Существо протянуло руку. Лицо в луже тоже протянуло руку. Их пальцы встретились — коснулись друг друга сквозь воду. Вода была холодной. Палец существа разбил отражение, и лицо исчезло, рассыпалось рябью. Существо отдёрнуло руку. Подождало, пока вода успокоится. Лицо вернулось.
И тогда существо закричало.
Это был не крик голода и не крик боли. Это был крик ужаса. Потому что оно не знало, что это такое — лицо в луже. Оно не знало, что это отражение. Оно не знало, что это оно само. Для него это был Другой. Другой, который жил в луже. Другой, который смотрел и молчал. Другой, который исчезал и возвращался. Другой, который был похож на него, но не был им — потому что как он мог быть им, если он там, в воде, а сам он — здесь, над водой?
Оно кричало и било ладонями по луже. Вода разлеталась. Лицо исчезало и появлялось снова, и исчезало, и появлялось. Существо не могло его уничтожить. Оно не могло до него дотянуться. Оно не могло заставить его ответить. Это было мучительно. Это было первым настоящим контактом — и контакт провалился.
Наконец, обессиленное, оно легло на пол рядом с лужей и заплакало. Слёзы капали в воду, смешивались с ней, и отражение дрожало и искажалось. Существо смотрело на него сквозь слёзы и не понимало. Оно не понимало ничего.
Учёные за стеклом молчали.
Ларсен забыл про свои мониторы. Ким закрыла рот рукой. Морено подался вперёд, чуть не прижавшись лицом к стеклу. Маркус лихорадочно записывал, но его ручка дрожала — он порвал бумагу и выругался шёпотом. Берг стоял неподвижно, только желваки играли на скулах.
— Что это было? — спросил Ларсен наконец.
— Он увидел себя, — сказал Морено. — Впервые в жизни.
— Нет, — сказал Берг. — Он увидел что-то в луже. Он не знает, что это он. Для него это другой организм. Враждебный. Или дружественный. Он ещё не определился.
— Он испугался, — сказала Ким. Голос её был низким и хриплым. — Ему пять лет, и он впервые увидел лицо. Человеческое лицо. И это было его собственное лицо. И он испугался.
— Это важный момент, — сказал Маркус, пытаясь вернуть себе профессиональный тон. — Это можно считать первым актом самовосприятия. Даже если он не узнал себя, он всё равно воспринял отражение как нечто, связанное с ним. Он заметил корреляцию между своими движениями и движениями отражения. Иначе бы он не испугался. Страх — это реакция на необъяснимую связь.
— Ты говоришь как учебник, — бросил Морено, не оборачиваясь. — Заткнись, Маркус. Просто заткнись и смотри.
Маркус замолчал.
В камере существо перестало плакать. Оно лежало на полу, глядя в лужу. Лужа почти высохла — воды осталось совсем немного, но отражение всё ещё было видно, хотя и искажённое, как в кривом зеркале. Существо смотрело на это искажённое лицо, и что-то происходило у него внутри. Что-то менялось.
Оно впервые задумалось.
Не почувствовало. Не отреагировало. Именно задумалось. Это не была мысль в человеческом понимании — слов не было, концепций не было, логики не было. Но был вопрос. Беззвучный, бессловесный вопрос, который звучал примерно так: «Что это? Почему это здесь? Почему оно движется, когда я двигаюсь? Почему оно исчезает, когда я трогаю воду? Кто это?»
И следом — ещё более страшный вопрос: «А кто тогда я?»
Потому что если есть Другой, должен быть и Я. Это простая арифметика бытия. Ноль и единица. Пустота и нечто. И если в мире появилось нечто, отличное от него самого, значит, он сам — тоже нечто. Отдельное. Отличное. Существующее.
Он не мог сформулировать это словами. Но он это почувствовал — не как эмоцию, а как сдвиг. Как будто внутри что-то щёлкнуло. Как будто пазл, о котором говорилось раньше, потерял ещё один кусочек — или, наоборот, нашёл.
Он сел. Посмотрел на свои руки — розовые, с пятью отростками, грязные, исцарапанные. Он сжал их в кулаки. Разжал. Сжал снова. Это были его руки. Всегда были его. Но теперь он знал это по-другому. Не просто как факт, а как знание. Мои руки. Моё тело. Моя голова. Мои глаза, которыми я смотрю. Мои уши, которыми я слышу. Мой рот, которым я кричу.
Моё.
Это слово ещё не существовало. Но понятие уже родилось. Оно проклюнулось, как росток из бетона — вопреки всему, наперекор отсутствию языка, наперекор пустоте, наперекор одиночеству. Понятие собственности. Понятие принадлежности. Понятие «я».
Он встал и подошёл к стене. К той самой стене, где было зеркало. Он не знал, что это зеркало. Он знал, что это тёмная поверхность, которая ничего не отражает. Он смотрел в неё тысячи раз до этого. Но теперь он смотрел иначе.
Он прижался лицом к стеклу. Там, за стеклом, была темнота. Но он чувствовал — не знал, а именно чувствовал, кожей, затылком, чем-то древним и звериным, — что там кто-то есть. Что темнота не пустая. Что она смотрит на него так же, как он смотрит в лужу.
Он ударил ладонью по стеклу.
— А! — сказал он. Это не было словом. Это был звук. Приказ. Требование. «Ответь. Покажись. Я знаю, что ты там».
Стекло молчало.
Он ударил ещё раз. Сильнее. Ладонь заболела. Он ударил кулаком. На костяшках выступила кровь — тонкая струйка, тёмная, почти чёрная в искусственном свете. Он посмотрел на кровь. Он знал, что такое кровь — он видел её раньше, когда разбивал губу или колено. Но теперь он смотрел на неё и думал: «Это моё. Это из меня. Это часть меня».
Он размазал кровь по стеклу. Провёл пальцем линию. Кровь оставляла тёмный след. Он провёл ещё одну линию, перпендикулярную первой. Получился крест. Он не знал, что такое крест. Он просто рисовал. Это был первый рисунок в его жизни — абстрактный, бессмысленный, но осознанный. Он рисовал своей кровью на стекле, за которым прятались те, кто его создал.
Берг записал в дневнике:
«День 1827 (приблизительно). Объект впервые проявил реакцию на собственное отражение. Реакция негативная: страх, агрессия, попытки уничтожить отражение. После инцидента с лужей объект подошёл к наблюдательному окну и нанёс на стекло рисунок собственной кровью (крестообразная фигура). Это первый зафиксированный акт символической деятельности. Объект не просто воздействует на среду — он оставляет след. Он создаёт знак. Пока бессмысленный. Но сам факт создания знака указывает на формирование зачатков семиотического сознания. Без языка. Без обучения. Без примера. Это означает, что способность к символизации является врождённой, а не приобретённой. Или, по крайней мере, потенция к ней является врождённой».
Дальше — другим почерком, торопливым, — приписка Ким:
«Он рисовал. Он рисовал, а мы смотрели. Он спрашивал нас — и мы не ответили. Он звал нас — и мы не откликнулись. Он истекал кровью — а мы записывали данные. Мы — не учёные. Мы — палачи».
Берг не убрал эту запись. Он уже привык к припискам Ким. Они стали частью дневника, как поля, как маргиналии, как голос совести, который Берг сам в себе заглушил много лет назад.
Вечером того же дня существо вернулось к луже. Лужа высохла. От неё осталось только влажное пятно на бетоне. Существо прикоснулось к пятну пальцем. Понюхало палец. Вода пахла пылью и чем-то ещё — чем-то, что было им самим. Его кожей. Его потом. Его сущностью.
Оно сидело у пятна и ждало. Оно ждало, что лицо вернётся. Оно не знало, что нужно больше воды. Оно думало, что лицо ушло и может вернуться — как еда возвращается, как свет возвращается, как всё в этом мире уходит и возвращается по непонятным законам.
Лицо не возвращалось.
Существо сидело час. Два. Три. Потом легло на пол и заснуло. Во сне оно впервые увидело сон — не просто провал в темноту, а образ. Ему снилась лужа. Ему снилось лицо. Только теперь лицо улыбалось. Оно не знало, что такое улыбка — никогда не видело улыбки. Но во сне лицо улыбалось, и это было хорошо. Это было тепло. Это было почти как объятие, которого у него никогда не было.
Он проснулся от того, что зажёгся свет. Сел, огляделся. Лужа не вернулась. Лица не было. Но теперь он знал: лица существуют. Где-то есть существа, похожие на него. Они прячутся в воде. Они прячутся за тёмным стеклом. Они смотрят на него. Они не отвечают. Но они есть.
И это знание изменило всё.
С этого дня он начал искать. Он обследовал комнату заново, с новой целью — найти Других. Он заглядывал в миску с кашей — не отражается ли там лицо? Он смотрел в металлическую поилку — там было что-то смутное, искажённое, но не лицо. Он пытался собрать мочу в ладони, чтобы сделать новую лужу, — но моча впитывалась в бетон слишком быстро.
Он вернулся к стеклу. Кровавый крест всё ещё был там, запёкшийся, тёмно-коричневый. Он провёл пальцем по кресту. Кровь осыпалась. Он подумал — да, именно подумал, — что крест недостаточно хорош. Что нужно сделать что-то другое. Что-то, что заставит тех, кто за стеклом, ответить.
Он отошёл к стене и начал царапать бетон ногтями. Ногти ломались, было больно, но он продолжал. Он царапал линию. Прямую, длинную, от пола до потолка. Потом ещё одну, под углом. Получалась фигура. Он рисовал. Он не знал, что это искусство. Он не знал, что такое искусство. Он просто пытался докричаться — не голосом, а знаками. Голос не работал. Может быть, знаки сработают.
К тому времени, как свет погас, он исцарапал всю стену. Ногти на правой руке были сломаны до мяса. Пальцы кровоточили. Он слизывал кровь и продолжал царапать. Стена покрылась паутиной линий — бессмысленных, хаотичных, но исполненных какой-то дикой, первобытной энергии. Как наскальные рисунки в пещерах. Как первые попытки человека сказать: я был здесь. Я существую. Я оставляю след.
Ларсен, глядя на мониторы, сказал:
— Чёрт. Он снова это делает.
— Что именно? — спросил Маркус.
— Рисует. На стенах. Кровью.
Маркус подошёл к экрану. Увеличил изображение. Стена была покрыта линиями. Никакой системы. Никакого порядка. Но если присмотреться, можно было увидеть повторяющиеся формы — круги, кресты, зигзаги. Символы. Примитивные, но символы.
— Он изобретает письменность, — прошептал Морено. — С нуля. Без обучения. Без языка. Он изобретает письменность, чёрт возьми.
— Не изобретает, — резко сказал Берг. — Имитирует. Он пытается копировать своё отражение, свои движения, свои жесты. Это подражательное поведение. Как обезьяна, которая видит себя в зеркале и повторяет движения. Никакой письменности. Никаких символов.
— А крест? — спросила Ким. — Откуда он знает крест? Он никогда не видел креста.
— Случайность, — сказал Берг. — Он провёл две линии, и они пересеклись. Вы ищете смысл там, где его нет. Это называется апофения — склонность видеть паттерны в случайных данных. Вы занимаетесь наукой или теологией, доктор Морено?
— Я занимаюсь человеком, — сказал Морено. — А вы, профессор?
Берг не ответил. Он повернулся и вышел из комнаты наблюдения. Дверь закрылась за ним с тихим щелчком. Все молчали. Потом Ким сказала:
— Он боится.
— Кто? — спросил Ларсен.
— Берг. Он боится того, что мы делаем. Он боится, что объект станет слишком человеческим. Или, наоборот, слишком нечеловеческим. Он боится, что граница, которую он ищет, не существует. Что нет никакой границы. Что человек — это просто привычка. Просто язык. Просто культура. Убери их — и ничего не останется. Или, что ещё страшнее, останется всё то же самое, но без оболочки. И тогда получится, что всё, что мы считаем человеческим, — это просто раскраска. А под ней — зверь.
— Или ангел, — тихо сказал Морено.
— Или ангел, — согласилась Ким. — Но Берг не верит в ангелов.
В камере существо закончило царапать. Оно отошло от стены и посмотрело на свою работу. Линии плыли перед глазами. Пальцы болели. Но внутри, в груди, разливалось странное тепло. Оно не знало, что это гордость. Оно не знало, что такое гордость. Но оно чувствовало: я сделал это. Это моё. Это я.
Оно село в центре комнаты, лицом к стеклу, и запело. На этот раз не ритуальное утреннее гудение, а что-то другое — мелодию, которая сама рождалась в горле. Мелодия поднималась и опускалась, вилась вокруг одной ноты, уходила вверх и возвращалась. Это была песня без слов, песня без смысла, но это была песня. Первая песня в его жизни.
И те, кто был за стеклом, слушали её. И никто не записывал данные. Даже Маркус.
Потому что в этот момент что-то сдвинулось. Что-то, что никто из них не мог назвать словами. Они смотрели на существо — на мальчика, на ребёнка, на объект, на испытуемого, — и он переставал быть существом. Он становился кем-то. Кем-то, кто рисует кровью на стенах. Кем-то, кто поёт песни без слов. Кем-то, кто ищет Других — и не находит.
Морено достал из кармана платок и вытер глаза. Ким отвернулась к мониторам. Ларсен сделал вид, что проверяет температуру воздуха — 21 градус, как всегда. Маркус закрыл свой блокнот и положил ручку в карман. Он больше не хотел записывать.
А существо пело. И стены слушали. И лампочка под потолком мигала в такт — нет, не мигала, это просто казалось. Просто всем казалось, что мир на мгновение стал живым. Что комната, созданная как клетка, стала чем-то бо́льшим. Стала первым домом того, кто никогда не знал дома.
Поздно ночью, когда все разошлись, существо проснулось от холода. Оно открыло глаза. Темнота была кромешной. Оно протянуло руку — и нащупало стену. Исцарапанную, шершавую, свою. Оно прижалось к ней щекой. Стена была холодной, но живой. В ней были линии. В ней был след.
Существо закрыло глаза и вернулось в темноту — ту самую, из которой оно пришло и в которую когда-нибудь вернётся. Но теперь темнота была другой. В ней что-то теплилось. Что-то, похожее на свет. Что-то, похожее на лицо в луже. Что-то, похожее на него самого.
Оно уснуло.
И ему снова приснилось лицо. Теперь лицо было ближе. Оно почти касалось его. И оно шептало — без звука, без слов, одним движением губ — то, что существо не могло понять, но могло почувствовать. Оно шептало: «Ты есть. Ты есть. Ты есть».
На следующее утро, когда зажёгся свет, учёные увидели, что существо сидит в центре комнаты, скрестив ноги, и смотрит на стекло. Не с вызовом. Не с мольбой. Просто смотрит. И ждёт.
И впервые за пять лет Берг почувствовал, что не может выдержать этот взгляд. Он отвернулся первым.
ЯЗЫК БЕЗ СЛОВ
Семь лет. Или около того. Счёт времени в комнате наблюдения давно стал приблизительным — не потому что Ларсен плохо следил за календарём, а потому что календарь ничего не значил. Даты были просто цифрами на мониторе. Они не соответствовали ничему в мире существа. В его мире не было дат. Не было понедельников и четвергов, не было дней рождений, не было праздников. Был только ритм: свет — тьма, еда — голод, звук — тишина. Ритм, который никогда не ломался.
Но внутри этого ритма что-то менялось. Что-то нарастало, как вода в закрытом шлюзе. Существо больше не было просто существом. Оно стало кем-то, кто задаёт вопросы — пусть даже эти вопросы не имели слов. Оно спрашивало стены. Оно спрашивало стекло. Оно спрашивало лужу на полу, когда вода проливалась из поилки. Оно спрашивало каждую вещь в своей клетке: «Кто ты? Почему ты здесь? Почему я здесь? Кто я?»
Ответов не было. Но вопросы не исчезали. Они накапливались. Они роились внутри, как насекомые в банке. Существо ходило кругами — быстрее, чем раньше, почти бегало — и издавало звуки. Не просто стоны или крики. Это были организованные звуки. Повторяющиеся. С одинаковым количеством слогов, с одинаковым ритмом. Как будто оно пыталось поймать что-то — мысль, чувство, образ — и заключить в звуковую форму.
Берг первым обратил на это внимание. Он пересматривал ночные записи — он часто делал это, когда не мог спать, — и заметил закономерность. Когда существо подходило к поилке, оно издавало один и тот же набор звуков. Не просто случайное мычание. Конкретное сочетание. Что-то вроде «мок-ка» или «мак-ка» — с ударением на первом слоге, с чётким повторением. Когда существо подходило к миске с едой, звуки были другими: «гум-ма» или «гам-ма», с гортанным началом и открытым окончанием. Когда ему было холодно — а температура в камере иногда опускалась на пару градусов из-за сбоев в термостате, — он издавал третий звук: нечто среднее между свистом и шипением, «ссс-ххх», долгое, затухающее.
Берг вызвал Ким в четыре утра. Она приехала через сорок минут — сонная, в мятой рубашке, с запахом вчерашнего вина изо рта. Берг ничего не сказал о запахе. Он просто показал ей записи.
— Смотрите, — сказал он, тыкая пальцем в экран. — Вот это — перед питьём. Вот это — перед едой. Вот это — когда температура падает. Три разных вокализации. Устойчивые. Воспроизводимые. Не случайные.
Ким смотрела на экран. На экране существо — теперь уже мальчик, худой, длинноволосый, с выступающими рёбрами — подходило к поилке и говорило: «Мок-ка». Потом пило. Потом отходило. Через час, когда снова хотело пить, оно снова подходило и снова говорило: «Мок-ка». Одинаково. До смешного одинаково.
— Это язык, — сказала Ким.
— Это прото-язык, — поправил Берг. — Даже не прото-язык. Это ассоциативные метки. Собака тоже может связать звук звонка с едой. Ничего необычного.
— Собака не изобретает звук сама, — возразила Ким. — Она реагирует на существующий. А он изобрёл. Он создал три разных звука для трёх разных объектов. Это номинация. Это называние. Это — язык.
Берг долго молчал. Потом сказал то, что Ким никогда от него не ожидала:
— Я знаю.
— Знаете? — Ким даже отступила на шаг. — Вы знаете, что это язык, и всё равно говорите «прото-язык»?
— Потому что если я скажу «язык», — медленно произнёс Берг, — тогда мне придётся признать, что он — человек. Полностью. Без скидок. Без оговорок. И тогда встанет вопрос: что мы сделали с человеком? Мы посадили человека в клетку на семь лет. Мы лишили его всего. Мы наблюдали, как он ест собственные фекалии и бьётся головой о стену. И если он человек — то мы преступники. Не учёные. Преступники.
Ким смотрела на него. В лаборатории было тихо, только вентиляция гудела под потолком, и на мониторе существо ходило кругами и повторяло свои звуки — «мок-ка, мок-ка, мок-ка», как молитву, как заклинание, как попытку удержать мир в порядке.
— Вы поэтому всё отрицаете? — спросила Ким. — Чтобы не сесть в тюрьму?
— Нет, — сказал Берг. — Чтобы не сойти с ума.
Он встал и вышешел. Ким осталась одна в комнате наблюдения. Она села в кресло, поджала ноги и стала смотреть на экран. Мальчик — она теперь думала о нём только так, «мальчик», не «объект», не «существо» — мальчик подошёл к стеклу. Он знал, что за стеклом кто-то есть. Он не знал кто. Но он знал, что есть. Он поднял руку и постучал по стеклу — три раза, с паузами. И сказал новый звук. Не «мок-ка», не «гум-ма», не «ссс-ххх». Что-то другое. Что-то, что звучало как вопрос. «А-у?» — с повышением тона в конце. Вопросительная интонация. Он изобрёл вопрос.
Ким заплакала. Она плакала тихо, чтобы не разбудить Ларсена, который спал в соседней комнате на раскладушке. Она плакала и смотрела, как мальчик стоит у стекла и спрашивает: «А-у? А-у? А-у?» — и никто ему не отвечает.
Через несколько дней Ким пришла к Морено. Он сидел в своём кабинете, окружённый книгами, которые не читал уже много лет. Книги были старые, ещё университетские, с пожелтевшими страницами и пометками на полях. Фрейд, Юнг, Пиаже, Выготский. Все они писали о детях, которые росли в обществе, в языке, в культуре. Никто из них не написал ни строчки о том, что бывает, когда ничего этого нет.
— Он изобрёл слова, — сказала Ким с порога. — Четыре слова. «Вода», «еда», «холодно» и «кто-там». Я не знаю, как он их произносит, но это слова. Устойчивые. С референтом. С функцией.




